Не пропустите новый номер Подписаться
№1, 2018/Исследования и критика

«Эпизоды» Владислава Ходасевича

Олег Иванович ФЕДОТОВ, доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы МПГУ. Сфера научных интересов — поэзия Серебряного века, литература русской эмиграции, метапоэтика. Автор ряда статей по указанной проблематике. Email: o_fedotov@list.ru.

1

25-28 января 1918 года датируется стихотворение Ходасевича с весьма характерным названием «Эпизод», определяющим жанровое своеобразие обособленной группы пространных лиро-эпических повествований о каком-либо поразившем воображение поэта случае в сочетании с размышлениями «по поводу». Их циклизация зиждется на общности тематических мотивов и метрической доминанте. Практически все они написаны эпическим белым[1] пятистопным ямбом в чистом виде или с эпизодическим вкраплением стихов меньшей и, в основном, большей стопности. Хронологически вместе с «заглавным» «Эпизодом» они выстраиваются в следующий ряд: 1) «Часовня», 4 декабря 1904; 2)»Сон», 11 сентября 1914-го, Москва; 3) «S. Ilario», июнь 1911-го — декабрь 1915 года; 4) «Пыль. Грохот. Зной. По рыхлому асфальту…», <1914?-1922>; 5) «Эпизод» («…Это было…»), 25-28 января 1918; 6) «Полдень», 19 апреля — 1 мая 1918-го; 7) «Встреча», 13 мая 1918 года; 8) «2-го ноября», 20 мая — 1 июня 1918-го, 9) «Обезьяна», 7 июня 1918-го, 20 февраля 1919-го; 10) «Дом», 2 июля 1919-го — 1920 год; 11) «Музыка», 15 июля 1920 года; 12) «Сумерки», 5 ноября 1921-го.

Как нам предстоит убедиться, все эти достаточно разнородные тексты отчетливо циклизуются на основе единства лирического сюжета, хронотопа, лиро-эпического субъекта, жанровой ориентации и — более всего — версификационных параметров. Цикл этот имел, кстати, шанс получить обобщающее название[2]. Образцом могли послужить прецеденты, созданные Пушкиным («…Вновь я посетил…», «Сцены из «Фауста»» и др.) и Блоком («Вольные мысли»).

Выделенные нами стихи могут рассматриваться не просто как совокупность циклизующихся произведений, но и как своеобразный супертекст, представляющий собой последовательное описание нескольких эпизодов пореволюционной эпохи с попутным раскрытием их глубинного символического значения.

2

Фронтальный анализ дюжины циклизующихся произведений целесообразно начать с «Эпизода» (№ 5), даже своим названием инициирующего замысел жанрово-тематического и вместе с тем метро-ритмического единства, занимающего промежуточное положение между лиро-эпическим циклом и поэмой.

Как и в пушкинском шедевре «…Вновь я посетил…», первый стих «Эпизода» «надорван» спереди, поскольку начинается многоточием и представляет собой противоположный тотальной ямбической каденции двухстопный хорей: «…Это было». Затем он как ни в чем ни бывало подхватывается ямбическими пятистопниками в экспозиции дальнейшего символического событийного ряда, которая внезапно обрывается глубоким анжамбеманом в 6-м стихе, что особенно примечательно, как раз после 5-й стопы:

…Это было

В одно из утр, унылых, зимних, вьюжных, —

В одно из утр пятнадцатого года.

Изнемогая в той истоме тусклой,

Которая тогда меня томила,

Я в комнате своей сидел один.

Здесь, на точке, фиксирующей исчерпанность события, логично было бы ожидать завершения очередного стиха. Но стих продолжается и после точки: прирастет еще одна стопа, 6-я, из-за чего стих членится более чем асимметрично. В результате образуется пауза, маркирующая перелом от экспозиции к завязке. Следующий период продолжает наметившуюся тенденцию к ритмико-синтаксической асимметрии, размещаясь между двумя анжамбеманами:

Во мне,

От плеч до головы, к рукам, к ногам,

Какое-то неясное струенье

Бежало трепетно и непрерывно —

И, выбежав из пальцев, длилось дальше,

Уж вне меня.

Очередная глубокая внутристиховая пауза прерывает плавное описание переживаемого лирическим героем духовного озарения. На этот раз она не только выделяет подчеркнутый курсивом предлог, но и предваряет наиболее драматические перипетии в развертывании лирической темы: тревожное замешательство, лихорадочные попытки «остановить», «сдержать в себе» это самое «неясное струенье», вырвавшееся наружу, и горестное признание в неспособности к волевым усилиям, о чем сигнализируют в унисон скопление аномальных шестистопных строк, суперкоротких «довесков» в две и одну стопу, а также участившиеся синтаксические «остановки»:

Я сознавал, что нужно

Остановить его, сдержать в себе, — но воля

Меня покинула. Бессмысленно смотрел я

На полку книг, на желтые обои,

На маску Пушкина, закрывшую глаза.

Все цепенело в рыжем свете утра,

За окнами кричали дети. Громыхали

Салазки по горе, но эти звуки

Неслись во мне как будто бы сквозь толщу

Глубоких вод…

В пучину погружаясь, водолаз

Так слышит беготню на палубе и крики

Матросов.

И вдруг — как бы толчок, — но мягкий, осторожный, —

И все опять мне прояснилось, только

В перемещенном виде. Так бывает

Когда веслом мы сталкиваем лодку

С песка прибрежного; еще нога

Под крепким днищем ясно слышит землю,

И близким кажется зеленый берег

И кучи дров на нем; но вот качнуло нас —

И берег отступает; стала меньше

Та рощица, где мы сейчас бродили;

За рощей встал дымок; а вот — поверх деревьев

Уже видна поляна, и на ней

Краснеет баня…

Описывается, действительно, ничем не примечательное событие, в буквальном смысле слова — эпизод. Лирический герой мысленно видит себя «со стороны» в одно из зимних вьюжных утр 1915 года сидящим в собственной комнате и ощущающим некое «неясное струенье» сначала в себе самом, а потом и вовне. Это ощущение переживается подчеркнуто экзистенционально, с мистическим раздвоением личности, сквозь калейдоскоп житейских подробностей в экстерьере и интерьере, в сопровождении многочисленных уточняющих сравнений и параллелей.

При первом чтении текста «на вечере у Цейтлиных», как записано автором на экземпляре Берберовой, он вызвал «бурные восторги Вяч. Иванова (с воздеванием рук)». Потом, продолжает Ходасевич, «с этими стихами приставали ко мне антропософы. Это по-ихнему называется отделением эфирного тела. Со мной это случилось в конце 19>17 днем или утром, в кабинете. 25 января> написал целиком, днем, и тотчас за ним — «К Анюте»[3]. Один из самых напряженных дней в моей жизни. 28-го только отделал» [Ходасевич 2009: 392]. Речь, конечно, идет о дне — вернее, утре, — описанном в «Эпизоде». Однако важен не событийный план как таковой, а его восприятие лирическим героем и реципиентами. В сущности, Ходасевич воспроизводит нечто, подозрительно напоминающее клиническую смерть, как ее описывают «вернувшиеся» с того света пациенты.

Надо, впрочем, признать, что ощущение отлетающей в вечность души чрезвычайно волновало поэта всю жизнь, и он не раз пытался воплотить его; ярче всего — в цикле стихов о душе, написанных практически залпом и занимающих центральное место в «Тяжелой лире»: «Так бывает почему-то…» (25 сентября 1920), «К Психее» («Душа! Любовь моя! Ты дышишь…», 13 мая — 18 июня 1920), «Душа» («Душа моя — как полная луна…», 4 января 1921), «Психея! Бедная моя!..» (4 апреля 1921), «Искушение» («»Довольно! Красоты не надо…»», 4 июня — 9 июля 1921) и др.

«Эпизод» выделяется в их контексте тем, что в нем поэту удается запечатлеть мельчайшие подробности описываемого преображения, длившегося не более 15 секунд, и передать тончайшие нюансы и ощущения психологического и даже тактильного свойства.

Ритмика стихотворения, как мы уже видели, отличается бросающейся в глаза нервной неровностью, благодаря разностопности, длинному синтаксису, асимметрично заполняющим стихи неравновеликим речевым звеньям, насыщенности анжамбеманами и неупорядоченному разнобою стиховых окончаний. Доминирующий пятистопный ямб насчитывает 59 стихов, что составляет 77,6%; на все остальные аномальные — укороченные и удлиненные строки, в том числе и хореический зачин (в сумме 17 стихов), — приходится, соответственно, 22,4%, то есть опять-таки близко к границе полиметрических форм. Синтаксическое членение текста также не способствует равномерной монотонии в развертывании голосоведения, которая обыкновенно свойственна напеву либо пафосно-ораторской речи. В данном же случае реализуется более уместная взволнованная интонация экстатического рассказа. Переносы и прочие внутристиховые паузы, непредсказуемо дробящие его в самых, казалось бы, неподходящих местах, производят тот же эффект. Чем они гуще, тем эмоциональнее звучит голос лирического героя, потрясенного происходящими с ним метаморфозами:

Самого себя

Увидел я в тот миг, как этот берег;

Увидел вдруг со стороны, как если б

Смотреть немного сверху, слева. Я сидел,

Закинув ногу на ногу, глубоко

Уйдя в диван, с потухшей папиросой

Меж пальцами, совсем худой и бледный.

Глаза открыты были, но какое

В них было выраженье — я не видел.

Того меня, который предо мною

Сидел, — не ощущал я вовсе. Но другому,

Смотревшему как бы бесплотным взором,

Так было хорошо, легко, спокойно.

И человек, сидящий на диване,

Казался мне простым, давнишним другом,

Измученным годами путешествий.

Как будто бы ко мне зашел он в гости.

И, замолчав среди беседы мирной,

Вдруг откачнулся, и вздохнул, и умер.

Лицо разгладилось, и горькая улыбка

С него сошла.

Так видел я себя недолго: вероятно,

И четверти положенного круга

Секундная не обежала стрелка.

И как пред тем не по своей я воле

Покинул эту оболочку — так же

В нее и возвратился вновь. Но только

Свершилось это тягостно, с усильем,

Которое мне вспомнить неприятно.

Мне было трудно, тесно, как змее,

Которую заставили бы снова

Вместиться в сброшенную кожу…

Обратим также внимание еще на три характерных особенности ритмики Ходасевича:

— усугубление эффекта дисгармонии, порождаемой несовпадением метрического и синтаксического членения текста, путем размещения в клаузульной части стихов преимущественно служебных слов;

— особенно резкий обрыв, «осаживание» интонации в паузах после укороченных стихов: «…Это было», «Глубоких вод…», «С него сошла»;

— усиление анжамбеманов графическим разделением строфы на две неравные части: «Краснеет баня. / Самого себя…» и «…снова / Вместиться в сброшенную кожу…».

3

Самый ранний опыт пятистопного ямба в рамках рассматриваемого цикла — стихотворное повествование о часовне, поставленной, вероятнее всего, в память о «великом / Грехе того, кто принял чин от Бога, — / Монаха, что в Святой четверг, в ночной тиши <...> в уединенной келье, / Убил того, с кем смертный грех творил…». Пятистопный ямб эпизодически разбавляется удлиненными на стопу стихами, возмущающими плавную инерцию чередования графически невыделенных шестистиший (aBcaBc+DeFDeF) с контрастно альтернирующей каталектикой. Отчасти здесь можно усмотреть скрытый намек на дантовские терцины, весьма уместные для описания столь страшного преступления.

Как нам предстоит убедиться в дальнейшем, Ходасевич достаточно редко выдерживает равностопность, разбавляя доминирующий размер аномальными, более длинными или более короткими стихами. В данном случае на 35 пятистопников приходится 7 шестистопных стихов, что, кстати сказать, не позволяет рассматривать метрику «Часовни» как частный случай разностопных или тем более вольных ямбов. В аномальных стихах, за двумя исключениями, актуализируется пауза на цезуре:

В передрассветной мгле, туманным зимним утром…

Ползут немые тени, гаснут фонари…

И стены призрачны. / Как будто скоро рухнут…

И из домов выходят люди. Взор кидают…

Сегодня будет им / дорога нелегка…

Когда избавятся / от неразрывных пут…

Монахи, что в Святой / Четверг, в ночной тиши…

Примечательно, что в первом и третьем стихах цезурная пауза резонансно совпадает с синтаксической, во втором и четвертом, где она значимо отсутствует, ее роль принимает на себя не менее глубокая пауза между предложениями, на запятой и точке; в пятом — она приходится на промежуток между синтагмами, в шестом — на скопление пиррихиев и, наконец, в седьмом — разрубает устойчивое словосочетание «Святой / Четверг», актуализируя логическим ударением сакральную семантику предцезурного определения.

В жанровом отношении стихотворение напоминает балладу о страшном грешнике. Повествование выдержано в суровых, сугубо объективных тонах. Лирический герой никак не обнаруживает своего присутствия ни во временном, ни в пространственном ракурсах изображаемых событий, если, конечно, не считать невольно вырвавшегося обращения к обобщенному «богомольцу» в финале. Здесь лирические эмоции вступают в противоречие с эпической беспристрастностью. Обращают на себя внимание многочисленные подробности и детали при описании пейзажа, экстерьера и интерьера монастырской часовни, быта его обитателей и посетителей.

В первом фрагменте повествования «передрассветная мгла» сменяется «зимним утром», бегут «сегодня, завтра — день за днем» на протяжении жизни целого поколения. Действие происходит в ограниченном пространстве «высокой башни» «часовни», куда ежедневно «в чуть брезжущем рассвете», согласно легенде, покинув свои дома, идут прихожане, чтобы поставить свечу во искупление «греха того, кто принял чин от Бога, / — Монаха, что в Святой Четверг, в ночной тиши <...> Убил того, с кем смертный грех творил…». Повествование ведется неким обобщенным сторонним наблюдателем, ни в коей мере не персонифицированным, от неопределенного лица которого в заключение следует обращение к столь же абстрактному «богомольцу».

Так исподволь, в самом начале своего творческого пути, Ходасевич осваивает жанровую модификацию пространных лиро-эпических, можно сказать, новелл, которые в 1918-1920 годы составят целый самостоятельный цикл.

4

Освоение нарративных возможностей пятистопного ямба явственно прослеживается и в стихотворении «Сон». В нем используется традиционный не только в поэзии, но и в прозе и даже в драме прием описания сновидения. Ходасевич описывает сон своего, если позволительно так выразиться, лиро-эпического героя, придавая ему символическое судьбоносное значение. На эпический сюжет со всеми его традиционными элементами: экспозицией, завязкой, перипетиями, кульминацией и развязкой — накладываются живые эмоциональные реакции увидевшего себя вчуже, со стороны, субъекта драматических переживаний и одновременно их интерпретатора. Присущая лирическому герою Ходасевича раздвоенность, раздельное сосуществование его тела и души, бренной земной оболочки и воспаряющего к небесам духа ярче всего раскрываются в сновидении, если традиционно рассматривать сон как временную смерть. Так, в тематически близком, а по сути дела одноименном стихотворении «Сны» душа «в безбрежных сновиденьях» без обиняков покидает тело, распростертое на кровати, обретая истинную свободу «в ином пределе», приблизительно так же, как если бы она расставалась с ним навсегда[4]. Однако именно в сюжете «Сна» эти мотивы находят оптимально пластичное выражение.

В экспозиционной части лаконично декларируются общий колорит увиденного («Все было сине»), время действия («Роща вечерела»), погодные и топографические подробности («Черная земля / Болотами дышала. Стая уток / Неслась вдали»), после чего в завязке появляются «две женщины седые», преграждающие путь герою, как некогда заступили путь Макбету явно предшествующие им три ведьмы. Среди деталей и перипетий сюжета отметим «костлявые руки», в которых незваные вещуньи «держали по лопате», узнавание и называние героя по имени («Обе / по имени меня назвали тихо / И стали рыть»), оцепенение героя, наблюдающего за их зловещими манипуляциями, и невозмутимость исполнительниц готовящегося погребения:

Я сделал шаг вперед

И обессилел, точно много верст

Уже прошел по кочкам и трясинам.

Так я стоял, а женщины все рыли,

Все рыли яму…

…………………………………………………..

«Сестры,

— Сказал я им. — Что роете? Могилу?» —

Старухи покачали головами.

«Нет, просто яму»…

О чем-то какие-то споры, томительная длительность работы и неожиданный ее конец с последующим призывом к нечистой силе «куда-то вдаль за рощу», страшный отклик последней («и оттуда / Из-за стволов, раздался вой и визг, / И дикие ответили ей вопли, / Как будто толпы демонов кричали»). В этот кульминационный момент доведенный до исступления лирический герой «голосом отчаянья и веры» взывает: «»Сюда, ко мне, на помощь, / Вы, силы светлые! Я здесь!»» Развязка в высшей степени неожиданна, поскольку исходит от контролирующего сознание лирического героя поэта, обращающего фантасмагорическое сновидение в невинную насмешку:

И вот,

Оттуда ж, из-за рощи, мне в ответ,

Как глупому актеру, что играет

Перед пустым театром, — раздались

Бессильные, глухие голоса

И жидкие аплодисменты…

Осталось только горестно выдохнуть: «Боже!..»

Интертекстуальные связи стихотворения просто необозримы: среди своих предшественников Ходасевич мог бы назвать и Данте, и Шекспира, и Лесажа, и Гофмана, и Пушкина, и Погорельского, и Гоголя, и Достоевского, и Сологуба, и всех остальных своих современников, не избежавших эпидемии демономании, поразившей, с легкой руки Врубеля, весь Серебряный век. Среди версификационных особенностей «Сна» отметим три основных:

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2018

Литература

Аннинский Лев. «Так нежно ненавижу и так язвительно люблю» // День поэзии — ХХI век. 2011 год: Альманах. М.: Изд. журнала «Юность», 2011.

Даль Владимир. Толковый словарь живого великорусского языка в 4-х тт. Т. 4. М.: Русский язык, 1980.

Жолковский А. Бродский и инфинитивное письмо (Материалы к теме) // Новое литературное обозрение. 2000. № 5 (45). C. 187-191.

Жолковский А. К. «Две обезьяны, бочка злата…» // Звезда. 2001. № 10. C. 202-214.

Федотов О. И. Образ Москвы в «итальянских» стихах Ходасевича // Филологическая наука и школа: диалог и сотрудничество. Ч. 1. М.: Альпина Паблишер, 2013. С. 105-115.

Ходасевич В. Белые стихи // Возрождение (Париж). 1927. 19 мая.

Ходасевич Владислав. Собр. соч. в 8 тт. Т. 1. Полное собрание стихотворений. М.: Русский путь, 2009.

Цитировать

Федотов, О.И. «Эпизоды» Владислава Ходасевича / О.И. Федотов // Вопросы литературы. - 2018 - №1. - C. 149-179
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке