№6, 1997/История литературы

Двойной портрет (Евген Маланюк и Николай Гумилев: сходное в несходном)

Combattant – 1) сражающийся, ведущий бой; 2) воин, боец, фронтовик.

(Из французско-русского словаря.)

 

Частный случай, локальное явление высвечивают порой если не коренные закономерности, то по крайней мере некоторые существенные моменты многослойного процесса, если не итоговые выводы, то хотя бы не лишенные интереса соображения общего порядка. История литературы в этом отношении не составляет исключения, и один из ее эпизодов – еще совсем «горячий», весьма мало от нас отдаленный, причем не только хронологически, – станет предметом рассмотрения в настоящей статье.

Лет тридцать тому назад, то есть в конце 60-х, с жадным интересом и опаской листая в эмигрантской книжной лавке Торонто поэтический сборник Евгена Маланюка «Земля и железо», изданный в Париже в 1930 году, я обратил внимание на послесловие «От автора». В нем поэт сообщает, что метафора «варяжская сталь и византийская медь» из первой строфы его «Варяжской баллады» навеяна поэзией Николая Гумилева – этого, по его характеристике, «выдающегося мастера стиха и человека консеквентного действия, который писал на языке б. Российской Империи и был расстрелян в 1921 году» 1.

Даже мне и даже тогда такое сближение этих имен показалось неожиданным и странным. Подчеркиваю: «даже», ибо, признаюсь откровенно, о Маланюке и его творчестве я, филолог, но филолог, принадлежавший к духовно обворованному поколению, знал очень мало сверх того, что в свое время вдолблено было в мою бедную студенческую голову: эмигрант, то есть заклятый враг, буржуазный националист и фашист, как поэт оставил след в украинской литературе исключительно благодаря гневным инвективам Тычины и Сосюры… Чуть лучше, хотя и ненамного, был я в ту пору знаком с наследием Гумилева: запавший в память (спасибо Комиссару из «Оптимистической трагедии»!) романтический капитан, тот самый, который, «бунт на борту обнаружив/Из-за пояса рвет пистолет», да разрозненные строки из самиздатовских списков, вроде «колокольчика фарфорового в желтом Китае» и еще чего-то очень экзотического. И Гумилев, и Маланюк для нас, тогдашних, не должны были существовать, их поэзия и даже их имена были изъяты, вычеркнуты, вырваны (казалось, с корнем) из истории национальных литератур – русской и украинской. Если не ошибаюсь, где-то лишь в конце 70-х, а может быть, в 80-х книги Гумилева начали появляться у нас на свет, поэзия же Маланюка практически всего несколько лет как стала доступной читателю «материковой» Украины, а о русских переводах нет, разумеется, и речи.

Как бы то ни было, после Торонто промелькнувшее было в моем сознании недоумение по поводу гумилевско-маланюковской «варяжской стали» и «византийской меди», так сказать, за невостребованностью проблемы на долгие годы ушло из памяти.

И вот не так давно, перечитывая и переосмысливая наследие обоих авторов (а по отношению к Маланюку точнее и честнее будет сказать: читая и осмысливая), я вспомнил об этой поэтической перекличке и не без удивления обнаружил, что она не единственная и – самое интересное – не случайная. Оказывается, это не просто обычный в литературной практике пример реминисценции, скрытой цитаты, «чужого слова». Оказывается, в широком многонациональном круге лектуры Маланюка, его эстетического и личностного внимания – от «Слова о полку Игореве» и Сковороды до Тычины и Блока, от Пушкина и Шевченко до Рыльского и Ахматовой, от Гоголя и Достоевского до Франко и Леси Украинки, от Мицкевича и Бодлера до Рильке и Гамсуна, Ивашкевича, Тувима, Махара, – в этом круге свое особое место занимает и Николай Гумилев2.

Русскую поэзию, классическую и современную, Маланюк знал досконально, по замечанию исследователя, «лучше.., чем рядовой русский интеллигент, не говоря об обывателе» 3, – об этом свидетельствуют его цикл эссе «Rossica», многочисленные ссылки, эпиграфы, явные и неявные цитаты, хотя воспринимал он ее не бездумно-пассивно, а в аналитическом, нередко и критическом ключе, даже когда это касалось Пушкина, его имперских увлечений. Высоко оценивал он «Бесов» и щедринскую «Историю одного города» (беря их, правда, главным образом в политическом ракурсе, в связи с анализом идейных и ментальных истоков русского большевизма), восхищался мастерством Бунина, сочувствовал трагической судьбе Есенина, особо отметил Леонова и Бабеля, считая «Туатамур» и «Конармию», «возможно, самым ценным из того, что дала советская литература» 4.

Но Гумилев был практически единственным русским поэтом5, чье одно стихотворение Маланюк перевел, – это «Любовь», нейтрально-лирическая медитация. Зато никакие назовешь нейтральным посвященное Гумилеву мемориальное стихотворение «Памяти поэта и воина», оно проникнуто не только искренней болью, человеческим сочувствием и, если угодно, корпоративным пиететом по отношению к погибшему поэту, но, я бы сказал, горечью личной утраты, последнего прощания с близким по духу, по «группе крови» человеком, родственной душой.

Откуда же это чувство? Что влечет Маланюка к Гумилеву, которого он никогда не знал и не видел? Какое неочевидное сходство таится в столь очевидно несхожих биографиях и судьбах, у поэтов разных поколений, разной семейно-родовой памяти, разных этнокультурных и языковых генотипов, жизненного опыта? 6 Звездным часом молодого Маланюка было участие в составе армии Украинской Народной Республики в национальной революции 1917 – 1920 годов, высшей целью всей его жизни – независимость Украины, главным врагом – Российская империя, хоть самодержавная, хоть демократическая, хоть большевистская. А Гумилев? Русский офицер-монархист, воспитанный в духе патриотизма совсем иной, противоположной окраски, он был, в сущности, политическим антиподом украинского националиста Маланюка (пользуюсь этим понятием в сугубо терминологическом, отнюдь не пропагандистском значении).

Антиподом – да, но не противником. Противник у обоих общий – те, кто лишил каждого из них родины: Маланюка – Украины, стоявшей на пороге свободы, Гумилева – дорогой сердцу старой России, кто обрек одного на пожизненное изгнание, вечную ностальгию, другого на смерть в подвалах ЧК, «под глухой автомобильный шум». Перед темной, разрушительной силой большевизма, перед страшной «азиатской рожей» общего врага (мы еще вернемся к этой блоковской метафоре в интерпретации Маланюка) отступают политические расхождения, несхожесть, а точнее, противоположность национальных идеалов.

В этом смысле красноречива деталь, связанная с фигурой Анны Ахматовой, естественно возникающей в стихотворении рядом с Гумилевым. У Маланюка это фигура мрачная, отбрасывающая зловещую тень на драму жизни и смерти поэта:

Чом не породила інша мати,

Інший світ і не така доба, —

Ти б не взнав пекучих віч Ахматової

Й кулі юди від руки раба.

 

(Почему не родила другая мать,

Другой мир и не такая эпоха, —

Ты бы не узнал жгучих глаз Ахматовой

И пули иуды от руки раба.) 7

Спустя четверть века Маланюк посвятит Ахматовой поэтический триптих «Антистрофы», где вынесет жесткий, во многом несправедливый приговор Ганне Горенко, променявшей свое национальное первородство на «петербургский парадиз». А ведь Ахматова землячка Маланюка, его этническая сестра, однако «бедным братом» своим он называет русского поэта, писавшего, по его выражению, на языке ненавистной ему «б. Российской Империи».

Бідний брате! Дні твої намарне

Пропалали в фінських болотах…

 

(Бедный брат! Дни твои напрасно

Отпылали в финских болотах…)

«Финские болота» (метафорическая характеристика северной столицы, идущая от Гоголя и Шевченко) сочетаются с «петербургским парадизом» по принципу контраста, бинарной оппозиции, которая подчеркивает, с одной стороны, нравственную чуждость, несовместимость супругов-петербуржцев, с другой – парадоксальную духовную близость бесконечно далеких, казалось бы, друг от друга русского и украинского поэтов8.

Представляется существенным обратить внимание на тот факт, что стихотворение «Памяти поэта и воина» написано Маланюком в 1929 году, то есть через восемь лет после гибели Гумилева. А ведь вряд ли еще раньше, в 1925 году, переводя стихотворение «Любовь» (к тому же времени относится и реминисценция «варяжская сталь и византийская медь»), он ничего не знал о трагедии ценимого им поэта. Чем же объяснить этот временной интервал? Можно, конечно, не придать ему значения, можно предположить наличие каких-либо чисто внешних импульсов, допустим, чудом просочившиеся сквозь железный занавес новые сведения и подробности, касающиеся ареста Гумилева, его казни, или публикация в зарубежье стихов, дотоле Маланюку неизвестных, или, наконец, просто оказавшаяся под рукой гумилевская книга, оживившая и возбудившая поэтическую память… Ничего подобного исключать нельзя, но все же для меня предпочтительнее задуматься не над поводами, а над причинами, проанализировать не случайные обстоятельства, а внутренние побудительные мотивы.

Тут полезно будет кое-что разъясняющее отступление.

В 1929 году Маланюк переезжает из Праги в Варшаву, и это знаменует начало важного этапа не только в его житейской биографии (вторая женитьба, рождение сына), но и в духовном развитии, в процессе структуризации мировоззрения. Польша предвоенного десятилетия представляла собой арену острейшей политической борьбы вокруг украинского вопроса: на ущемление национальных прав украинского населения (напомню, что западноукраинские земли находились тогда в польском владении и официально именовались «Восточной Малопольшей»), на ассимиляторские меры правительства, репрессии, на так называемую «пацификацию» украинская общественность, представляющие ее различные партии, группы, течения отвечали активизацией всех форм деятельности как легальной – парламентской, кооперативной, просветительской и т. п., так и подпольной, в том числе террористической; быстро растет роль в этой борьбе ОУН – Организации Украинских Националистов, созданной, кстати, как раз в 1929 году.

Впрочем, непосредственно с ОУН, вообще с политической борьбой как таковой Маланюк не был связан ни тогда, ни впоследствии9, однако общая атмосфера национально-освободительного порыва, конечно же, не могла не сказаться на его настроениях, поэтическом мировосприятии, мировоззренческой позиции. В Польше Маланюк входит сначала в украинскую литературно-художественную группу «Танк», а затем вместе со своими друзьями-«пражанами» – Леонидом Мосендзом, Олегом Ольжичем, Оленой Телигой сближается с журналом «Вістник» («Вестник»; их и называли «вестниковской квадригой») и, главное, с его редактором, видным идеологом и теоретиком украинского национализма Дмитрием Донцовым. Последний, хотя и стоял практически на протяжении всей своей долгой, девяностолетней жизни особняком в украинском националистическом движении, тем не менее оказал на него – даже в случаях несогласия, отталкивания – несомненное инспирирующее воздействие. Маланюк ценил Донцова необычайно высоко, при этом отношения их не были безоблачными, они подчас расходились во взглядах и оценках, со временем и вовсе отдалились друг от друга, в частности, на почве разного понимания процессов в Украине после XX съезда КПСС, которые в Маланюка вселяли оптимизм, Донцову же служили поводом говорить о коварстве Москвы. Но отрицать наличие точек духовного соприкосновения, очевидных идейных перекличек и взаимовлияний значило бы кривить душой10. Что же касается предвоенного периода в биографии Маланюка, то тут есть все основания говорить о сильном и не оставшемся без последствий для творчества «облучении» донцовскими идеями «чинного» (действенного) национализма с его прокламированием приоритета революционной воли и героического поступка, всеподчиняющим постулатом суверенности, державничества, неприятием национальной мягкотелости, «провансальства», малороссийства, но и, с другой стороны, с сильной волюнтаристской закваской и заидеологизированностью, с элементами имморализма, авторитарности, абсолютизации «расы» и «крови»11.

Назвать ли это идейным, мировоззренческим переломом у Маланюка? Скорее качественно новым этапом в развитии уже наметившихся тенденций и предпосылок, уже дававших себя знать особенностей лирического характера, признаков незаурядной и дерзкой натуры, не лишенной, впрочем, склонности к позерству. Такой предстает эта натура в одном из ранних, 1924 года, произведений, триптихе «Биография»: «всегда против течения», всегда в гордом одиночестве, «без отца, без предтечи» и всегда «напрямик» – к единственной, «сжигающей» цели. Цель эта, правда, действительно высока, поэт видит ее в том, чтобы беззаветно служить «факелом Тебе Одной», то есть Украине, и только ей, стать для этого, если потребуется, «кровавых путей апостолом». В том же духе выдержана и поэтическая декларация 1924 года «Ars poetica», где решительно, с вызовом отвергается поэзия, способная только «журчать о добре и зле», провозглашается главная и единственная задача поэта – быть «трубачом грядущих восстаний», воспевается «Конструктивный Чин» – революционное действие, мужественный поступок, подвиг.

В варшавское десятилетие эти настроения и мысли как бы переходят в иной регистр, обретают новое звучание, более четкую, завершенную форму; сослагательное наклонение трансформируется в императив, предпосылки выкристаллизовываются в программу, туманные предощущения «грядущих восстаний» сменяются острым ощущением кануна «последнего штурма», прихода того долгожданного часа, когда, «как меч, падет мгновенье», «встанут Мертвые», проснется «гайдамацкая душа» нации и враг (у Маланюка он определен однозначно: большевизм, российско-советская империя – «страна Гипербореев») – враг почувствует «холодное прикосновенье – сладковатое вероломство ножа». В этот час «смертельного напряжения» и «негасимой жажды» рождается обращенная к Богу молитва, пронизанная апокалиптическими нотами и звучащая почти как богохульное требование:

Вчини мене бичем Твоїм —

Ударом, вистрілом, набоєм,

Щоб залишивсь хоч чорний Дим

Над неповторною добою.

(«Молитва»)

 

(Сделай меня бичом Твоим —

Ударом, выстрелом, зарядом,

Чтобы остался лишь черный дым

Над неповторимой эпохой.)

Я оставляю сейчас в стороне анализ и оценку этих мотивов, как не касаюсь существенного вопроса о дальнейшей мировоззренческой и творческой эволюции Маланюка, для чего потребовалось бы развернутое монографическое исследование, к тому же об этом и написано уже немало (Б. Бойчук, Б. Рубчак, Ю. Шерех, И. Качуровский, М. Неврлый, И. Дзюба, Н. Ильницкий, Т. Салыга, Ю. Ковалив, Л. Череватенко). Цель моего – увы, затянувшегося – историко-литературного экскурса в том, чтобы дать представление о политическом, идеологическом и эмоциональном контексте, в котором происходит возвращение Маланюка, после 1925 года, к образу Гумилева. Нравственные параметры этого образа определяются такими ключевыми для Маланюка характеристиками, как «воин» и «человек консеквентного действия», именно они созвучны тогдашнему его настроению, принятой им шкале ценностей. Некоторые черты облика, подробности биографии реального Гумилева узнаются в стихотворении, однако искать в нем достоверности портрета все же не следует, перед нами скорее лик, нежели лицо, фигура легендарная, герой-символ, воплощение воинского мужества и чести. Таким видит его Маланюк, и это делает их столь разные судьбы сопоставимыми и даже схожими.

І напишуть: слава не умре їм

У прийдешнім брязкоті мечів.

Ти варягом був – Гіпербореям,

Ми – оттут у Скитів-орачів.

 

(И напишут: слава их бессмертна

В будущем бряцании мечей.

Ты варягом был – Гипербореям,

Мы – здесь у Скифов-пахарей.)

Упоминание о варягах возвращает нас к «варяжской стали» и «византийской меди»: это скрытая цитата из стихотворения Гумилева «Ольга», включенного поэтом в сборник «Огненный столп», последнее его прижизненное издание (в выходных данных указан август 1921 года, а сообщение о расстреле автора, арестованного 3 августа, появилось в «Петроградской правде» 1 сентября).

«Ольга» – одно из ряда гумилевских произведений на «скандинавскую» тему.

  1. Євген Маланюк, Земля й залізо. Третя книга віршів, Париж, 1930, с. 61.[]
  2. Когда настоящая статья уже была написана, в украинском журнале «Сучасність» (1997, N 1) появилась содержательная публикация В. Базилевского «Римлянин из Архангорода», где также вспоминаются «варяжская сталь» и «византийская медь» и высказывается уверен ность, что в сравнительном рассмотрении творчества Гумилева и Маланюка «исследователя еще ждут интересные наблюдения и открытия» (с. 132).[]
  3. Микола Неврлий,Поет боротьби й вселюдських ідеалів. – В кн.: Євген Маланюк, Земна Мадонна. Вибране, Братислава, 1991, с. 30.[]
  4. Євген Маланюк, Книга спостережень. Фрагменти. Від Кобзаря до нації. Студії і роздуми, Киев, 1995, с. 165. Вообще литературные интересы и связи, эстетические вкусы и пристрастия Маланюка, высокая степень литературной и культурологической насыщенности его поэзии, ее интертекстуальности, наконец, испытываемые им поэтические влияния – как осознанные, так и косвенные – отдельная и весьма интересная проблема; помимо прочего, она важна еще и потому, что дает основания рассматривать творчество Маланюка в общеславянском (особенно чешском и польском) и, шире, европейском контексте, а также для более полного и всестороннего, нежели это пока получается у «материковой» украинской критики (не говоря уже о русской, вообще ничего о Маланюке не ведающей), представления о нем не только как о поэте волевого напряжения и «чинного (действенного) национализма», воителе и обличителе, но и об интеллектуале и эрудите, философе, тонком лирике и изощренном мастере стиха.[]
  5. Известно еще четверостишие «на мотив» М. Кузмина (впервые опубликовано М. Неврлым в кн.: Євген Маланюк, Земна Мадонна).[]
  6. О предках и семье Маланюка, о его архангородском детстве и елисаветградском отрочестве см.: Олександр Семененко, Харків, Харків…, Нью-Йорк – Харьков, 1992; Леонід Куценко, Боян степової Еллади, Кировоград, 1993.[]
  7. Приношу извинения за несовершенство подстрочного перевода, который – я это слишком чувствую – не дает адекватного представления ни о лексических особенностях, ни о ритмомелодике оригинала. Но поэтических переводов нет, имеем то, что имеем…[]
  8. Свою неприязненную по отношению к Ахматовой позицию Маланюк несколько скорректировал позднее, в 1964 году: его небольшой отклик на московский «День поэзии» (1963) на три четверти посвящен публикации «истерзанной, порезанной» ахматовской «Поэмы без героя», Ахматова названа здесь «выдающейся поэтессой петербургского прошлого», а ее поэма оценивается как «произведение… сильное, на удивление молодое», достигающее «в отдельных партиях почти классического совершенства» (цит. по: Євген Маланюк, Земна Мадонна, с. 330). Впрочем, и в ранние годы, судя по всему, он отдавал должное таланту Ахматовой. В заметке о Ю. Дарагане, высоко оценивая «тонкое ритмическое мастерство» поэта, он замечает, что этому его могла научить «только волшебница Ахматова» (Євген Маланюк, Крізь бурю і сніг. – «Студентський вісник», річник IV, 1926, N 4, с. 10). Поэтесса Н. Ливицкая-Холодная, которой Маланюк был в то время очень увлечен, вспоминает, что однажды на каком-то литературном собрании он представил ее присутствующим как «нашу Ахматову» (цит. по: Леонід Куценко, Боян степової Еллади, с, 41).[]
  9. Еще в Чехо-Словакии, учась на гидротехническом факультете Украинской хозяйственной академии в Подебрадах, он вступил в Лигу Украинских Националистов (ЛУН), однако вскоре вышел из нее, как замечает современник, «не по идейным причинам. Просто ему уже тогда было слишком тесно в партийной люльке» (Петро Шох, Євген Маланюк (спомин). – В сб.: Євген Маланюк. В 15-річчя з дня смерті, Филадельфия, 1983, с. 34).[]
  10. Пиетет и доверие Маланюка к «Доктору» – Донцову, к его эрудиции иной раз приводили к недоразумениям. Характерен пример из воспоминаний поэта Л. Лимана. В одной из статей Донцова выражение «шатость малороссийская», взятое из официального московского сленга XVII века, трактуется как характеристика бесхребетности, беспринципности украинцев. В таком именно смысле употребляет его, вслед за Донцовым, и Маланюк в стихотворении «Дева-Обида» и в эссе «Малороссийство». Между тем, замечает Л. Лиман, выражение это имело «другое, противоположное значение: один высокий царский чиновник упрекал украинцев за «шатость малороссийскую» – за непокорность русской власти» (Леонід Лиман,Про щирого друга. – В кн.: Євген Маланюк, Земна Мадонна, с. 385). Действительно, В. Даль толкует слово «шатость» как «волненье», «смятенье», «возмущенье». То же, причем со ссылкой на авторитетных русских писателей, в частности на Н. Карамзина, находим в 17-томном «Словаре современного русского литературного языка». Останавливаюсь на этом случае, кроме прочего, и потому, что однажды сам согрешил, некритически приняв маланюковскую трактовку выражения «черкасская шатость».[]
  11. См. об этом: Іван Дзюба, Поезія вигнання. – «Прапор», 1990, N 1; Іван Лисяк-Рудницький,В обороні інтелекту. – В его кн.: Історичні есе, т. 2. Киев, 1994; Микола Ільницький, Від «Молодої Музи» до «Празької школи», Львов, 1995, с. 216 – 219.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 1997

Цитировать

Барабаш, Ю.Я. Двойной портрет (Евген Маланюк и Николай Гумилев: сходное в несходном) / Ю.Я. Барабаш // Вопросы литературы. - 1997 - №6. - C. 123-152
Копировать