Не пропустите новый номер Подписаться
№3, 2014/Теория и проблематика

Диалог с Жуковским в романе Набокова

«Приглашение на казнь»: компаративные сюжеты

Екатерина ЕГОРОВА

ДИАЛОГ С ЖУКОВСКИМ В РОМАНЕ НАБОКОВА

Замысел седьмого и менее всех других поддающегося расшифровке романа Набокова «Приглашение на казнь» (1935-1936), сюрреалистической «трагикомедии абсурда», которую сам автор называл «поэмой в прозе», возник совершенно случайно. В июне 1934 года, в разгар работы над «Жизнью Чернышевского» — четвертой главой романа «Дар», Набоков познакомился со статьей В. Жуковского «О смертной казни» (1857), которая явилась для него, с одной стороны, мощнейшим раздражителем, с другой же — настолько вдохновила, что он резко прервал работу над «Даром» и буквально на одном дыхании написал черновой вариант «Приглашения на казнь». Роман был создан в рекордно короткие для Набокова сроки: черновой вариант появился всего за две недели, к декабрю же была завершена окончательная стилистическая правка, тогда как замыслы всех других произведений писатель вынашивал и воплощал годами.

И хотя в неприятии казни как до абсурда нелепого ритуала Набоков и Жуковский предстают единомышленниками, реакция автора «Приглашения на казнь» на статью «О смертной казни» была крайне негативной, что явилось едва ли не единственным пунктом, в котором он сходился со своим идейным антагонистом Н. Чернышевским. В уста Федора Константиновича Годунова-Чердынцева, главного героя «Дара», Набоков вложит свое отношение к статье. Герою искренне нравилось, что Чернышевский «высмеивал гнусно-благостное и подло-величественное предложение поэта Жуковского окружить смертную казнь мистической таинственностью, дабы присутствующие казни не видели (на людях, дескать, казнимый нагло храбрится, тем оскверняя закон), а только слышали из-за ограды торжественное церковное пение, ибо казнь должна умилять».

Но неужели автора «Приглашения на казнь» эта тема интересовала столь живо лишь потому, что испытание казнью прошли герой романа «Дар» Чернышевский (вынесенный ему смертный приговор обернулся гражданской казнью, представшей трагикомическим фарсом российской карательной системы) и, в первую очередь, любовно ненавидимый Набоковым Достоевский, чья предсмертная пытка, прежде чем приговор был заменен на сибирскую ссылку, была превращена в такой же нелепый ритуал?

Заинтересованность эта досталась ему по наследству: деду Набокова Дмитрию Николаевичу, министру юстиции при Александре III, некогда удалось смягчить варварскую жестокость казни. По его убеждению, публичная казнь не производила устрашающего впечатления, оттого что превращалась в спектакль, поэтому он посчитал своим долгом внести изменения в порядок исполнения приговора: после 1881 года казнь совершалась «в ограде тюрьмы в присутствии должностных лиц и десяти местных обывателей из заслуживающих общественного доверия домохозяев»[1]. Такое решение парадоксальным образом сходится с раздумьями Жуковского о казни, однако выглядит приземленным истолкованием предложенной им реформы, пародийным ее применением, поскольку близким министру юстиции оказался только взгляд Жуковского на способ исполнения наказания, но отнюдь не его религиозно-мистический смысл. Вероятно, дед Набокова был хорошо знаком со статьей «О смертной казни» и многое из нее позаимствовал. Изданный им порядок исполнения приговора наглядно демонстрирует, что произойдет с реформой Жуковского, если она попадет в руки государственного аппарата.

30 января 1900 года был опубликован «Проект уголовного уложения», автор которого, Владимир Дмитриевич Набоков, отец писателя, впервые выступил за отмену в России смертной казни. В этой статье он призывал в союзники Гюго, Диккенса, Тургенева, Достоевского и Льва Толстого, с которым был близко знаком. Когда в 1906 году была созвана Государственная дума, сыну бывшего министра юстиции было доверено ознакомить российский парламент с проектом закона. Дума единогласно приняла этот закон, который, однако, не успел получить одобрения Государственного совета, поскольку Николай II распустил парламент.

И в эмиграции Владимир Дмитриевич Набоков продолжал оставаться страстным противником смертной казни. По роковому совпадению в последний раз он выступил за ее отмену в статье, которую одна газета получила в тот самый день, когда на ее страницах было напечатано сообщение о его трагической гибели от рук правых экстремистов.

Когда же в 1960 году Калифорнийское общество противников смертной казни обратилось к Набокову за поддержкой, в письме к Франку Харперу от 28 апреля 1960 года он ответил, что полностью согласен с их целями, всем сердцем желает им успеха, но ему нет смысла писать для них статью — ведь он уже «написал на эту тему целую книгу»[2], очевидно имея в виду роман «Приглашение на казнь».

Если на время забыть об оттолкнувшей Набокова статье и сосредоточиться на отношении писателя к творчеству Жуковского в целом, обнаружим, что Набоков с детства учился у поэта стихотворству. Уцелела юношеская тетрадь, которую он отвел под ямбические гекзаметры Жуковского. Каждая ее страница испещрена схемами, составленными начинающим поэтом. Стихи Набоков разбирал по системе Андрея Белого: кружки, означающие стопы с пропущенным ударением, соединены здесь линиями, которые образуют треугольники или трапеции, а в ряде схем кружки закрашены цветными карандашами. По остроумному замечанию Б. Бойда, писатель «с таким же пылом анализировал гекзаметры Жуковского, с каким позднее станет считать под микроскопом штришки на чешуйках бабочек»[3]. Набоков же с юности ставил перед собой масштабные задачи: уверенный, что скрытые детали могут образовать узоры, полные таинственного смысла, с помощью схем он стремился раскрыть секрет мировой гармонии.

В историю литературы Набоков и Жуковский вошли и как переводчики. Объединяющим их переводческие усилия произведением явилось «Слово о полку Игореве», к которому оба в разное время приложили руку. Позднее Набоков переводил на английский самого Жуковского, собирался переводы издавать, но обстоятельства так и не состоявшейся публикации, как и причина утери переводов, и по сей день остаются — в духе баллад Жуковского — покрытой мраком тайной.

Набоков и Жуковский сходным образом разрабатывают восходящие к понятию платоновского «анамнезиса» темы воспоминания и поэтического вдохновения. Герой Набокова Цинциннат Ц., находясь в своего рода тюрьме, кажется заключенным в оболочку чувственного восприятия, мешающего ему проникнуться глубинными идеями бытия, которые под пером автора «Приглашения на казнь» становятся достоянием не философов, а истинных Творцов. Эти «вечные идеи», дарующие свободу и вдохновение, разрывающие оковы иллюзорного мира, лишь изредка припоминаются Цинциннату, как и лирическому герою Жуковского, который в сумеречный час улавливает чутким ухом «harmonia universitatis» и способен в редкие минуты просветления созерцать идею «чистой красоты».

Не возьмемся утверждать, что высказывания Набокова напрямую соотносятся с признаниями поэта, потому как отдаем себе отчет в том, что проблематика эта общеромантическая. Однако, учитывая, насколько хорошо был Набоков знаком с поэзией Жуковского, осмелимся обратить внимание на едва ли случайные схождения, чтобы доказать если не заимствование (хотя почему бы не предположить, что для выражения «невыразимого» писатель прибегает к языку Жуковского), то наличие общего источника. Так, Набоков полагал, что «не написанная еще книга существует в идеальном измерении, то проступая из него, то затуманиваясь», а его писательская задача состоит в том, чтобы все, что ему в иные мгновения бытия удается в этой книге рассмотреть, «с максимальной точностью перенести на бумагу»[4].

Нельзя ли здесь, правда с осторожностью, обнаружить параллели с эстетическим в понимании Жуковского? В дневнике от 4 (16) февраля 1821 года и в письме к А. Тургеневу он утверждает, что «прекрасное существует, но его нет», ибо оно «является нам единственно для того, чтобы, оживив душу, исчезнуть», но полностью мы «разглядеть» его не можем, всечасно испытывая «животворную» грусть в «смутном» стремлении постичь непостижимое[5]. Гений чистой красоты является герою Жуковского ненадолго и лишь «порой», как в стихотворении «Лалла Рук» (1821), приподнимает «светлый завес покрывала», чтобы «о небе сердце знало / В темной области земной».

Статья Жуковского «О смертной казни», едва ли не самый труднообъяснимый его текст, вызывала острую критику не только со стороны Набокова. Робкие попытки оправдать поэта тем, что-де был уже стар, болен и не ведал, что творил, были признаны несостоятельными, его проект казни осужден как антихристианский, а сам он обвинен в подмене христианского идеала языческим, изуверстве и эстетической пошлости. Свирепее всех оказался Л. Толстой, посчитавший «записку изнеженного поэта» «более развращающим действием, чем все, что только могли придумать все дьяволы, чтобы разрушить род человеческий»[6].

И. Виницкий подробно прослеживает генезис представлений, обусловивших отношение поэта к казни:

— баллады 1809-1831 годов, в которых Жуковский, блуждая над макабрической бездной, изощренными способами праведно казнит своих героев;

— проект 1847 года «царственного друга» поэта Фридриха-Вильгельма IV как источник, из которого Жуковский почерпнул возможность уподобления казни религиозному ритуалу, а также позаимствовал такие элементы ее антуража, как, например, звон колокола, извещавший толпу, ожидающую вестей о казни у стен темницы, о свершении приговора.

Наконец, это статья 1848 года «Две сцены из Фауста», пример освящения поэтом, а точнее, ангелами света, эшафота[7]. Поводом же для статьи послужило описание в газетах совершенной 13 ноября 1849 года в Лондоне публичной казни над убийцами Фредериком Джорджем Маннингом и его супругой Марией, осужденными за убийство молодого человека с целью грабежа. Элегантная преступница в черном сатиновом платье и темной вуали, повешенная на воротах тюрьмы Конского рынка, мгновенно превратилась в предмет поклонения изысканной публики, что побудило Жуковского высказать свои взгляды на казнь как на серьезный мистико-религиозный ритуал в противовес восприятию ее массой как увеселительного зрелища. Импульсом, побудившим Жуковского изложить свои идеи наследнику престола великому князю Александру Николаевичу 4 января 1850 года, стало тяжелое впечатление от казни петрашевцев, состоявшей из двух рассчитанных на драматический эффект актов: явления строгого правосудия во время облачения в не оставляющие надежд на спасение саваны и непредвиденной, а оттого поистине божественной монаршей милости.

Казнь петрашевцев не могла не воскресить в памяти Жуковского казни декабристов. Несмотря на сочувствие осужденным и заступничество за них, поэт принял казнь пяти декабристов как неминуемую и справедливую кару, более того, посещение их в Сибири в 1837 году привело Жуковского к мысли о благотворном влиянии наказания, пробудившего в преступниках христианские чувства смирения и покорности и приобщившего их к вере. Так многолетнее осмысление судьбы декабристов исподволь создавало предпосылки для создания проекта «О смертной казни».

Жуковскому смертная казнь виделась знаменательным актом правосудия. Он поэтически именовал ее «угрожающей вдали своим мечом Немезидой»[8] и утверждал, что уничтожать ее нельзя, но следует преобразовать в таинство. Поэт осуждал публичную казнь, полагая, что «варварское» зрелище, подобное уничтожению быка на бойне, коим забавляют «праздный народ»[9], ищущий чувственных потрясений, не пробуждает совести преступника, а напротив, делает привлекательной потехой ужас казни, казнимого же заставляет кокетствовать лживой неустрашимостью.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2014

Цитировать

Егорова, Е.В. Диалог с Жуковским в романе Набокова / Е.В. Егорова // Вопросы литературы. - 2014 - №3. - C. 208-223
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке