№7, 1985/История литературы

Да были ли горы-то?..

1

Какая огромная тема – Пушкин! Говорить о Пушкине – значит говорить о рождении новой русской литературы, ставшей самой мощной литературой мира. Говорить о нем – значит раскрывать значение великой русской литературы для родного народа, огромную силу ее влияния на его историческую судьбу. Изучению такой темы стоит посвятить годы и годы. Изучению ее стоит посвятить целую жизнь. Еще недавно звучали иронические замечания о существовании особых пушкинистов, а сегодня нас тревожит другое: как мало осталось ученых, достойных такого наименования!

И в то же время Пушкин не может быть отдан в монопольное владение пушкинистам. Эта тема дорога всем литературоведам: даже те из них, кто изучает другие этапы развития литературы, не могут не задумываться над вопросом о пушкинской традиции. Эта тема дорога всем любящим литературу читателям. Есть такие вершины мирового искусства, к которым даже не хочется применять понятие «тема». Они для нас не «темы», а часть нашей души. И к ним, к этим вершинам, мы обращаемся внутренним взором снова и снова.

Вспомним, как герой толстовских «Казаков» впервые увидел горы Кавказа:

«…Он испугался, что это призрак, сон. Он встряхнулся, чтобы проснуться. Горы были все те же.

– Что это? Что это такое? – спросил он у ямщика.

– А горы, – отвечал равнодушно ногаец».

«Громадность гор» сначала только удивила героя «Казаков», потом обрадовала его, а в конце концов так им овладела, что стала придавать всему вокруг него и в нем самом «новый, строго величавый характер»:

«Вот едут два казака верхом, и ружья в чехлах равномерно поматываются у них за спинами, и лошади их перемешиваются гнедыми и серыми ногами, а горы… Из станицы едет арба, женщины ходят, красивые женщины, молодые, а горы… Абреки рыскают в степи, и я еду, их не боюсь, у меня ружье и сила, и молодость, а горы…»

Две эти реакции, столь схожие внешне и столь различные по существу – величавое, патетическое «а горы…» и равнодушное, привычное «А горы», – они не так уж редко сталкиваются в наших суждениях о литературе, о ее вершинах. А бывает, что начинает звучать такая хвала великому поэту, при которой он оказывается сам по себе, а борьба его народа – сама по себе. Нас призывают понять пророческую и священную миссию поэта, поднявшую его над всеми преходящими идеологическими и политическими бурями, поднявшую его от временного к вечному, от бытового к бытийному, от «случайностного» к «сущностному» и т. д. и т. п. А нам сквозь все эти громкие слова слышится призыв:

– Да встряхнитесь вы, проснитесь, отгоните прочь призраки! Какие там горы! Какие громады! Облака и есть облака…

2

Статья В. Непомнящего «Судьба одного стихотворения» («Вопросы литературы», 1984, N 6) призвана объяснить «странную» и «драматическую» судьбу стихотворения Пушкина «В Сибирь» – всем известного и никем, как считает автор статьи, не понятого послания поэта узникам-декабристам. Странность и драматичность судьбы этого произведения исследователь видит не в том, что современники и потомки недооценили его, чего-то в нем не разглядев, а в том, что они переоценили его, приписав нечто, совершенно ему не присущее, а именно какой-то «радикализм».

Подобное заблуждение кажется автору статьи сугубо вредным, поскольку оно подкрепляет еще бытующую легенду о двойственности пушкинского творчества в период, наступивший после восстания и поражения декабристов, о различии идейно-нравственных позиций таких произведений, как послание декабристам и «Арион», с одной стороны, и «Стансы» и «Друзьям» – с другой. В. Непомнящий пишет»»Чем тверже делается упор на радикализм послания, тем острее и неприятнее встает эта моральная проблема, тем более появляется оснований говорить о «сложной», «противоречивой» (а без эвфемизмов – двойной) позиции Пушкина в трудную и драматическую последекабрьскую пору; тем более колеблется нравственный авторитет поэта…» (стр. 156).

Этот аргумент кажется исследователю неопровержимым, и он еще раз к нему возвращается: «…Следует твердо повторить… Всякая идея о «сложности» или «противоречивости» политической – стало быть, и нравственной – позиции Пушкина после Декабря, всякий домысел о «трагедии» его двойной жизни должны быть признаны ложными и ни на чем не основанными». Так исследователь ставит нас перед будто бы неизбежной дилеммой: либо мы должны обвинить Пушкина в «двурушничестве» и «угодничестве», либо признать его последекабрьскую позицию «единой, непротиворечивой и однозначной» (стр. 172). Я коснусь этой дилеммы ниже, а пока ограничусь замечанием, что обе «возможности», между которыми нам предлагается сделать выбор, кажутся мне одинаково неприемлемыми, одинаково далекими от истины. Но сначала следует понять, как было воспринято стихотворение Пушкина «В Сибирь» его современниками, в том числе людьми, близкими к поэту. В. Непомнящий придает этому вопросу – и вполне оправданно – большое значение.

Статья «Судьба одного стихотворения» начинается с интересно подобранных и вдумчиво прокомментированных примеров «переосмысления», «более или менее сознательного идеологического «доосмысления» (стр. 147) пушкинского послания, тогда еще не опубликованного и распространявшегося в списках. Автор статьи прав, утверждая, что после таких «доосмыслений» существенно изменился «основной тон» послания: «…Понятие бодрости ушло вовсе… Исчез пафос героического мужества, столь характерный для этого стихотворения» (стр. 145 – 146). Нельзя отказать в меткости и выводу исследователя, что эти «доосмысления», даже незначительные лексически, «тем не менее в совокупности дают весьма существенное семантическое смещение», а именно: «умиротворение», смягчение, снижение основного эмоционального тона стихов» (стр. 147). Особенно важен вывод В. Непомнящего: все это имело для пушкинского послания то последствие, что, «насколько возможно, «подтягивало» его к позиции «Стансов». Автор статьи замечает: «Однако операция эта особого эффекта, видно, не давала, стихи продолжали восприниматься достаточно остро в политическом смысле» (стр. 151).

Кажется, все ясно: некоторые современники Пушкина вольно или невольно подвергли его стихотворение такой «операции», после которой почти исчезло многое (совсем устранить это не удалось): «понятие бодрости», «пафос героического мужества» и т. д.

Ясно и то, что некоторые современники старались «подтянуть» послание к «Стансам», чего делать не надо было. Но здесь мысль исследователя совершает неожиданный поворот (такие повороты встречаются в его работах довольно часто: обычно он начинает с интересной постановки вопроса и с метких наблюдений, а затем круто отворачивает и от этих наблюдений, и от этой постановки). Убедительно показав, как искажали некоторые современники поэта весь настрой его стихотворения, заменяя героический пафос пафосом «умиротворения», литературовед вдруг начинает доказывать, что эта «операция» не искажала суть пушкинского послания, а, напротив, раскрывала его суть. Более того! Неожиданно выясняется, что основной смысл статьи «Судьба одного стихотворения» и заключается в том, чтобы «подтянуть» послание к «Стансам», причем «подтянуть» вполне сознательно, подкрепив эту «операцию» целой системой аргументов. Если у современников Пушкина подобные «операции» не давали «особого эффекта», то В. Непомнящий надеется достичь полной эффективности.

Стремясь доказать, что в пушкинском послании нет никакого «радикализма», никакой переклички с революционными идеалами декабристов, а есть лишь выражение надежды на дарование царем амнистии узникам, В. Непомнящий предлагает свое, совершенно новое прочтение этого стихотворения. «Переосмысление» или «доосмысление» начинается с первой же строфы послания:

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье.

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

В. Непомнящий пишет: «Что означает: «Не пропадет ваш скорбный труд»? «Конечную победу», торжество в отдаленном историческом будущем? Но в предвидении такого будущего уместнее призывать узников к мужеству, к стойкости… наконец, к достоинству, которое должно приличествовать им в столь величавой и вместе безысходно трагической участи, – но никак не к терпению… Однако Пушкин (а он, как известно, употреблял слова в точном соответствии с их смыслом) призывает каторжников именно к «терпенью» – и, стало быть, имеет в виду вовсе не отдаленное историческое будущее идей, а конкретное личное будущее сосланных». Эта мысль получает такое развитие: «Личное будущее узников непосредственно связывается автором с тем, что «труд» их и «стремленье» не пропадут, дадут какой-то результат, и притом сравнительно скоро, почему автор и призывает их к «терпенью» (стр. 158 – 159).

Здесь каждый аргумент вызывает недоумение. Почему понятие «терпение» обязательно связано с уверенностью в «сравнительно скором» результате? Русская литература дала много примеров иного толкования понятия «терпение», когда с ним связывали не «скорое» и не обязательно «личное» будущее, а именно «отдаленное историческое будущее идеи». И притом у Пушкина говорится не о терпении просто, а о «гордом терпенье» («а он, как известно, употреблял слова в точном соответствии с их смыслом»). «Гордость» и «терпение» – эти понятия не раз противопоставлялись в русской литературе друг другу: одни писатели показывали нравственные победы носителей терпения и кротости над носителями гордости, другие видели в гордости благородную и спасительную непокорность и противопоставляли ее пассивному терпению и смирению. Словосочетание «гордое терпенье» по смыслу ближе всего именно к таким качествам, как стойкость и мужество, о которых, по мнению В. Непомнящего, в послании нет н помину (кстати, как же тогда понимать его собственные слова о «доосмыслении» послания: «Исчез пафос героического мужества, столь характерный для этого стихотворения»?).

Говоря о том результате, который должно принести каторжанам их терпение, исследователь спрашивает: «Но каков должен быть этот скорый результат?» («Скорый»! – об этом говорится как о чем-то уже доказанном.) И утверждает: «Ответ дает вторая строфа: «бодрость и веселье» должны быть разбужены в узниках «надеждой» на то, что в скором будущем «придет желанная пора» (по-видимому, освобождения); это, очевидно, и будет результатом трудов и стремлений декабристов» (стр. 159). Сведя таким образом разговор к задаче собственного, личного освобождения декабристов, В. Непомнящий решительно отвергает возможность «радикального толкования» второй и третьей строфы послания, а затем переходит к четвертой, заключительной:

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут – и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

 

Ссылаясь – в объяснение обманчиво радикального звучания концовки – на использованную Пушкиным «декабристскую» лексику, создающую «воинственный» контекст» (стр. 159), на «стилистику и лексику послания, сбивавшие многих с толку» (стр. 175), исследователь обращает особое внимание на заключительную фразу послания: «Наконец, не все было понятно – а точнее, ничего не было понятно – в последней, чрезвычайно важной строчке стихотворения: «И братья меч вам отдадут». Какие «братья»? Единомышленники, «последователи» и «продолжатели их дела».., которые освободят узников вооруженной рукой? Однако какие основания были у Пушкина для подобных обещаний?.. И откуда у них возьмется этот меч?..

И для чего они его «отдадут» или «подадут»? Для продолжения освободительной борьбы?» Но каким же, опять-таки, образом все это согласуется с только что написанными «Стансами»»В надежде славы и добра»?» (стр. 160). Конечно, нет оснований видеть в послании к декабристам призыв к новому восстанию: Пушкин не считал его в ту пору возможным. Но и опровержения декабристских идеалов в послании также не было (к этому еще надо будет вернуться).

Кто такие те «братья», о которых идет речь в послании, и что означает тот «меч», который они отдадут узникам, разрушив темницы и разбив оковы? «Подтягивая» послание к «Стансам» и стремясь полностью «согласовать» их друг с другом, В. Непомнящий уверяет, что в пушкинском стихотворении следует услышать «упование на идеал «(дворянского братства» во имя блага отечества» (стр. 170). Кто составлял это братство? Все дворяне: «Дворянами были декабристы; дворянами (а кое-кто и родственниками, «братьями» мятежников) были те, кто судил декабристов и выносил им приговор; дворянином был тот, кто сидел теперь на престоле, от кого зависела судьба ссыльных, кто беседовал «по душам» с Пушкиным в Кремлевском дворце 8 сентября 1626 года; дворянином был поэт, от которого сейчас тоже, как ему казалось, столь многое зависело и в судьбах страны и народа, и в судьбе «друзей, братьев, товарищей» (стр. 169).

Значит, Пушкин имел в виду примирение – примирение в едином «дворянском братстве» – осужденных с их судьями, в том числе с главным судьей, карателем, вешателем – Николаем I?! Известно, что мысль о возможности такого «братства» Николай I хотел внушить подсудимым еще во время следствия, добиваясь от них раскаяния. Но ведь это было проявлением крайнего лицемерия, которое не могло полностью обмануть Пушкина даже в тот кратковременный период, когда он поддался иллюзии возможности «договора» с царем. Он даже в тот период не мог думать, что царь и его клика отдадут «меч» декабристам. Какой же смысл вложил автор послания в слово «меч»?

В. Непомнящий дает свой ответ, который непосредственно вытекает из признания единого «дворянского братства»: «…Единственным толкованием последней строки послания, отвечающим на все вызываемые ею недоуменные вопросы и тем самым ставящим все в стихотворении на свои места, может быть, очевидно, следующее. «Меч» в этой строке есть не просто оружие, но атрибут дворянской чести, который отбирается при аресте дворянина и отдается ему при освобождении из-под ареста. Пушкин не сказал «шпагу» и по понятным стилистическим причинам, но не только по ним. Если шпага – это символ дворянских привилегий… символ дворянской (и воинской) чести в современную Пушкину эпоху, то меч есть древний символ рыцарского достоинства (не забудем, что многие декабристы принадлежали к старинным дворянским родам)» (стр. 168 – 169). Чтобы хоть как-то подкрепить такое толкование слова «меч», которое не пришло и не могло прийти в голову ни одному из читателей послания, начиная с узников-декабристов, В. Непомнящий прибегает к свидетельству друга Пушкина – С. Соболевского. Это свидетельство достойно внимания само по себе.

Переписывая (уже после смерти Пушкина) его послание декабристам, Соболевский стер в последней строке слово «меч» и так объяснил эту купюру: «В списке здесь поставлено: меч, но я твердо помню, что когда Пушкин мне эти стихи читал (а они сочинены им у меня в доме), то это было иначе. П. тогда слишком был благодарен Государю за оказанные ему милости, чтобы мысль такая могла ему придти в голову» (стр. 160). Приведя эту цитату, В. Непомнящий отказывается допустить, что Соболевский «просто выдумал версию о том, что не было слова «меч», что «это было иначе». Скорее можно предположить, что в памяти его возродилось (или сохранилось) некое общее, но достаточно отчетливое ощущение той интонации, в какой Пушкин читал ему свое стихотворение…» (стр. 161). О том же исследователь говорит и в другом месте статьи: «Мы не знаем, как именно и в какой интонации читал Пушкин Соболевскому свое стихотворение, – точно (!) можно сказать лишь одно: логическое ударение в последней строке – а значит, и во всем стихотворении – падало на слово «отдадут» (а не на слово «меч», как читаем привычно мы)» (стр. 169 -170).

О том, почему Соболевский так упирал на чувство благодарности, которое испытывал Пушкин к царю, – об этом еще пойдет речь. Для нас пока важно отметить: друг Пушкина не только не усмотрел в слове «меч» символа дворянской чести, но ясно дал понять, насколько несовместимо было это слово в послании к декабристам с благодарностью царю за его милости. Что же касается ударения в последней строке послания (ударения не только логического, так как Пушкин читал свое стихотворение Соболевскому вслух), то хочется спросить у В. Непомнящего: пытался ли он сам прочитать пушкинскую строку с ударением на слове «отдадут»? И может ли он представить Пушкина, читающего эту строку с таким нелепым ударением?!

Выше было приведено то место статьи «Судьба одного стихотворения», где сказано о беседе Пушкина с Николаем I, состоявшейся 8 сентября 1826 года, когда поэт был доставлен с фельдъегерем из Михайловского, с места своей ссылки, прямо во дворец. Этот факт играет большую роль в системе аргументов В. Непомнящего, считающего, что беседа с царем явилась одним из тех обстоятельств, которые «породили идею послания декабристам» (стр. 161), и что мы должны видеть в послании не только лирический порыв, но и «некое сообщение» (стр. 170). А именно сообщение о тем что в разговоре с Пушкиным царь обещал облегчить участь каторжан, а затем и совсем их амнистировать. Но беседа была, видимо, «строго конфиденциальной», и Пушкин считал делом чести не разглашать ее содержание1. Вот почему он облек сообщение о беседе с царем в форму лирического излияния, использовав при этом близкую декабристам лексику своей юношеской поэзии. Это-то будто бы и привело к многим недоразумениям.

Допустим на минуту, что дело обстояло действительно так. Что же в этом случае получается? Получается, что гениальный художник слова ухитрился сделать такое «сообщение», которое никто, совершенно никто не понял: ни те, кому оно было непосредственно адресовано (в своем ответе А. Одоевский успокаивал Пушкина не тем, что узники готовы терпеливо ждать амнистии, а совсем другим: «Мечи скуем мы из цепей…»), ни друзья поэта из среды либеральной дворянской интеллигенции (к чему им было смягчать воинственность пушкинского послания, если оно было лишено всякой воинственности?). Получается, что это «сообщение» не было понято ни современниками, ни потомками, сумев «сбить с толку» даже наиболее тонких и, с точки зрения В. Непомнящего, наиболее близких к истине пушкинистов: они стали почему-то искать опору для своих верных догадок в данных «документально-биографического характера», а не «в самом послании, в его тексте и структуре» (стр. 158). Так впервые поступил только В. Непомнящий.

Мало того! Стихотворение Пушкина «сбило с толку»и… самого Пушкина: «он не учел, что имеет дело не просто с друзьями юности, но прежде всего с политическими деятелями, переживающими трагедию поражения, что не лирика их сейчас волнует, что для них меч есть слово, означающее оружие, средство борьбы, все остальное – частности» (стр. 179). Пушкин этого не учел (какая наивность!). Он об этом не догадался! А как он мог обо всем этом догадаться, как он мог все это учесть, если статья «Судьба одного стихотворения» появилась лишь полтора столетия спустя? Так бы и осталось его послание загадкой, подобной Тунгусскому метеориту, если бы не эта статья, автор которой без ложной скромности заявляет: «Теперь мы можем решительно все понять в послании «В Сибирь» (стр. 170).

3

Разумеется, я еще вернусь к пушкинскому стихотворению и объясню, как я сам его понимаю (вряд ли было бы верно ограничиться ссылкой на работы пушкинистов). Однако содержание статьи В. Непомнящего гораздо шире ее названия: в ней освещена судьба не только послания к декабристам, но и некоторых других произведений, причем все эти судьбы призваны по-новому осветить пушкинскую позицию в последекабрьский период. Особенно решителен исследователь в переосмыслении (тут уж не скажешь: в доосмыслении) стихотворения «Арион». Многие пушкинисты, да и просто читатели считали и считают очевидным, что в «Арионе» дано аллегорическое изображение связи Пушкина с восстанием декабристов. В. Непомнящий видит в стихотворении нечто совсем иное. Хотя мало кто не помнит знаменитого пушкинского стихотворения, я все же приведу его целиком (чтобы читателям было легче разобраться во всех тонкостях предложенного нового толкования):

Нас было много на челне;

Иные парус напрягали,

Другие дружно упирали

В глубь мощны веслы. В тишине

На руль склонясь, наш кормщик умный

В молчаньи правил грузный челн;

А я – беспечной веры полн –

Пловцам я пел… Вдруг лоно волн

Измял с налету вихорь шумный…

Погиб и кормщик и пловец! –

Лишь я, таинственный певец,

На берег выброшен грозою,

Я гимны прежние пою

И ризу влажную мою

Сушу на солнце под скалою.

Как понимает эту аллегорию В. Непомнящий? В его книге «Поэзия и судьба» было очень верно сказано об отношении поэта к осужденным участникам восстания: «Чувство солидарности с закованными в кандалы людьми не могло – хотя бы временами – не переходить в ощущение невольной трагической вины уцелевшего перед плененными и казненными друзьями» ## В. Непомнящий, Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине, М., 1983, с.

  1. В. Непомнящий пишет о Соболевском: «…О разговоре Пушкина с царем он знал много меньше, чем теперь догадываемся мы благодаря исследованиям Щеголева, Цявловского, Бонди» (стр. 170). Трудно поверить, что друзья поэта знали «много меньше», чем знаем теперь мы благодаря догадкам пушкинистов. Друзья поэта также могли о многом догадываться, причем в тех случаях, когда речь шла о конкретных обстоятельствах его жизни, им догадываться было много легче, чем нам.[]

Цитировать

Бялик, Б.А. Да были ли горы-то?.. / Б.А. Бялик // Вопросы литературы. - 1985 - №7. - C. 114-141
Копировать