№8, 1987/Обзоры и рецензии

Бахтин и проблемы «новой науки»

«Проблемы научного наследия М. М. Бахтина. Межвузовский сборник научных трудов», Саранск, Изд. Мордовского университета, 1985, 128 с.

Влияние концепций М. Бахтина на литературную и, шире, гуманитарную науку в нашей стране и за рубежом – факт бесспорный, но не вполне пока осмысленный в связи с объективными тенденциями современного гуманитарно-филологического мышления. Для 60-х годов Бахтин был автором двух новаторских монографий о Достоевском и Рабле; для 80-х он прежде всего – филолог-мыслитель нового типа, создатель некоей «новой гуманитарной дисциплины»1, связанной в основном с понятием архитектоники, относимым и к художественному миру произведения, и к нравственному миру героя («архитектоника поступка»). Рецензируемое издание охватывает многие важные вопросы научного творчества Бахтина, освещает биографию ученого. Здесь придется остановиться лишь на ключевых моментах затронутой в книге проблематики.

«Эстетика словесного творчества» Бахтина, во всяком случае, в том виде, в каком она дошла до читателя, – это «исток и тайна» всей его системы. В работе «Автор и герой в эстетической деятельности» русский ученый по-своему ставит главный вопрос философской эстетики, впервые с наибольшей отчетливостью сформулированный И. Кантом: как область искусства, относительно автономная перед лицом «чистого» познания и этического долженствования, тем не менее, в самом своеобразии своем не только познавательна, но и нравственна, этична? Кантовская формула эстетической деятельности: «целесообразность без цели», – формализованная в буржуазной эстетике XIX века, а в XX еще более скомпрометированная модернизмом, восвещении Бахтина предстает как содержательная цель, более того – как парадигма реальных отношений между людьми в «едином и единственном событии бытия». По Бахтину, понять своеобразие эстетического – значит увидеть границы этой области с другими областями культуры и в то же время увидеть переходимость этих границ. Тем самым «эстетика словесного творчества» перерастает рамки эстетики как науки в традиционном смысле, оказываясь, так сказать, инонаучной теорией «поступка». Ее «этико-эстетическое» измерение рассматривается в сборнике в статье К. Баршта. Автор раскрывает представления Бахтина об имманентной этичности всех сфер человеческой деятельности, от науки до так называемого быта. Справедливо указывается, что «этичность поступка выявляется лишь в диалоге с другим сознанием. Только в диалоге может прозвучать «избыток видения»(стр. 113). Таким образом, диалог, в бахтинском смысле, есть исходное условие и сама практика всякого творчества, всякого ценностно ориентированного поступка, а не просто некая риторическая форма.

В работе Н. Васильева о бахтинской концепции высказывания (речевых жанров) намечается своего рода программа перестройки гуманитарно-филологического мышления е опорой на идеи Бахтина (в особенности на незавершенное исследование «Проблема речевых жанров»). «Проблема высказывания (в бахтинском смысле)… – утверждает Н. Васильев, – потенциально имеет все необходимое, чтобы стать новой филологической в широком смысле слова наукой – наукой о жанрах речи, жанрологией, жанроведением» (стр. 102). По мысли исследователя, предметная область и функции «новой науки» выходят за пределы чистой теории: «жанроведение» должно сделаться не только новой теорией и историей литературы и новой лингвистикой, но еще и педагогикой и практикой овладения речевой культурой вообще. «Несомненно, – считает автор статьи, – что проблема владения социально значимыми жанрами, их нормами и регистрами использования назрела до такой степени, что игнорировать ее дальше нельзя, нельзя и оставлять ее на откуп только лингвистической науке» (стр. 102).

Можно, разумеется, считать точку зрения Н. Васильева просто частным мнением энтузиаста. Дело, однако, в том, что поиски междисциплинарных контактов, «диалога» между различными сферами знания и культуры в настоящее время, бесспорно, общая тенденция всех почти специальных наук, включая и негуманитарные2. Проблема «общения» в широком смысле слова – «гуманизации» культуры и самого предмета научного знания – действительно назрела до такой степени, что выдвинулась сейчас на передний план, независимо ни от чьих мнений, так сказать, стихийно. Поэтому и интерес к наследию Бахтина – прежде всего в литературоведении, психологии, культурологии и педагогике – меньше всего можно объяснить «модой», как бы ни оценивать конкретные попытки применить идеи ученого для решения сегодняшних научных проблем.

Бахтинская концепция карнавала, народно-смеховой культуры и «карнавализации» в рецензируемом издании рассматривается в двух существенных аспектах. Л. Кащук исследует творчество нидерландского художника Питера Брейгеля Старшего («Мужицкого») в свете бахтинской теории «гротескного реализма», а С. Козлова дает критический анализ отечественных теорий комического под углом зрения философии смеха Бахтина.

В статье Л. Кащук хочется выделить трактовку эмблематики зеркала как «символа истины» в европейской культуре XV – XVI веков. Зеркало и его отражение, отмечено в статье, эпоха Возрождения понимала как разоблачающее «искажение» мира; зеркало «как бы снимало маски, «снижало» высокое и респектабельное, показывая «изнаночную», а на деле истинную жизнь» (стр. 57). Зеркало, следовательно, воспринималось не в качестве простого удвоения и отражения мира, а фиксировало момент несовпадения явления с самим собой, открывало другое видение мира: социально-критическое и вместе с тем утопически-идеальное. Наблюдение Л. Кащук, думается, существенно в плане исторических судеб реализма: ведь реалистическое искусство XVIII – XIX веков, при всем его отличии от «гротескного реализма», тоже работает ДВОЙНЫМ видением мира, и «отрицательное» направление (например, в критическом реализме XIX века) неотделимо от и непонятно вне идеи преображения, изменения действительности.

Перечень определений комического, приведенных в статье С. Козловой, сам по себе оставляет впечатление чего-то комического. У нас нет покамест подлинной теории смеха, а то, что сделано в этой области, поражает своим эклектизмом. Разобщение серьезности и смеха в культуре (процесс, наиболее подробно проанализированный Бахтиным в его монографии о Рабле) не могло не отразиться и в теориях смеха XIX – XX веков.

«Обобщения Бахтина, – полагает С. Козлова, – открывают нам путь в «незавершимое будущее» (стр. 127). В контексте статьи это значит: традиционный набор эстетических категорий должен быть заново продуман и переработан, прячем не абстрактно, а в связи с реальной историей литературы и искусства вплоть до наших дней. Получается, что и в области эстетики смеха и философской эстетики в целом мы оказываемся перед объективной необходимостью «новой науки».

Работа В. Рыжова и М. Строганова посвящена «перцептуальному аспекту» изучения литературы, роли читателя-адресата в литературном процессе. «В слове, отрывке, всем произведении, наконец, – утверждают авторы статьи, – изучается отдельно то читатель, то писатель, тогда как для подлинного постижения художественного произведения необходимо изучать их всовокупности» (стр. 78 – 79).

Основываясь на положениях «социологической поэтики» Бахтина 20-х годов, калининские исследователи приходят к выводу, что конкретное взаимодействие между автором я читателем осуществляется в самом тексте произведения, в его событии; «диалог» между ними демонстрируется на примере стихотворения Ахматовой «Песенка». Изучение «имманентной социологичности»3  художественного произведения, по всей вероятности, может со временем превратить и социологию литературы в «новую науку», – анализ поэтического текста как диалога в статье интересен и поучителен. Не следует только забывать, что текст, точнее, художественное событие, по Бахтину, – это «продукт взаимодействия трех»4: автора, слушателя и героя. Диалогический «треугольник» художественного текста имеет, так сказать, не геометрический, а стереометрический характер: ведь эстетическое отношение автора к герою реализуется все же в иной плоскости, чем взаимоотношение автора и читателя; отсюда бесчисленные случаи непонимания автора современниками, с одной стороны, а с другой – обычное расхождение между самосознанием автора и его же произведением. Все это требует от изучения перцептуального аспекта литературы учета границ применения социологических методов, дифференцированного понимания произведения как «взаимодействия трех». Нелишне добавить к этому, что «взаимодействие трех», понятое как разноплоскостное, разновременное единство участников художественного события, непосредственно связано с оригинальной социологией жанра Бахтина и его понятием «памяти жанра». Именно в силу «двоякой ориентации» жанра – «извне» (на современного «адресата») и «изнутри» (на внутренне-тематическую определенность жанра и его героя)5 – возникает как бы разновременная одновременность, непрерывность творческого обновления жанров и их восприятия в «большом времени» истории.

Среди литературоведов бахтинская теория романа едва ли не самая дискуссионная из всех его теорий: все признают ее новаторский характер, но многих настораживает зыбкость жанровых границ романа у Бахтина. Правильное понимание его теории романа – как «общей» (карнавально-диалогической), так и «специальной» («полифонический» принцип в современной литературе) – сильно затрудняется, помимо прочего, формалистически-модернистскими аберрациями. В сущности, только теперь, в 80-е годы в условиях глубокого кризиса структурализма и ряда аналогичных ему типов гуманитарно-филологического мышления, подготавливается выход на более высокий уровень понимания и применения бахтинской теории романа.

Можно подумать, что тема статьи А. Диалектовой «М. М. Бахтин о жанре воспитательного романа» имеет слишком частный характер. На самом деле исследовательница задевает, быть может, важнейший для понимания всей концепции ученого пункт, звено, к несчастью для науки, «выпавшее» из его теории романа: рукопись книги Бахтина «Роман воспитания и его значение в истории реализма», как известно, погибла во время войны, и судить об этой работе приходится лишь по черновым фрагментам. А между тем в понимании исследователем воспитательного романа XVIII – XIX веков, и в частности творческого феномена Гёте, вероятно, заключается как бы нравственное ядро всей бахтинской концепции романа, проливающее свет и «назад» – к Возрождению и Рабле, и «вперед» – к Достоевскому и нашей современности. А. Диалектова вполне последовательна, когда от анализа немецкого романа воспитания (Bil-dungsroman) и основывающихся на нем теорий романа Х. -Б. Бланкенбурга и Гегеля переходит к рассмотрению русского «романа воспитания» XIX века (Гоголь, Гончаров), справедливо, на наш взгляд, связывая теорию романа Бахтина с идеей формирования «высокого внутреннего человека» (Гоголь).

Очень интересны и важны для понимания романной концепции Бахтина приводимые в статье А. Диалектовой соображения Бланкенбурга из его «Опыта о романе» (1774). Бланкенбург в определенном отношении ближе Бахтину, чем Гегель, так как конкретнее подходит к вопросам поэтики романа и явно не склонен к меланхолически-социологической его характеристике – тенденции, которую от Гегеля воспринял Г. Лукач, в его гениально-односторонней «Теории романа» (1916 – -1920), а от Лукача – еще более односторонние вульгарно-социологические интерпретаторы романа: Т. В. Адорно, Л. Гольдман и др.6 Для Бахтина, в отличие от Лукача, выпадение человека из «органической» стихии жизни и, соответственно, рождение романа из эпоса – процесс, без которого «высокий внутренний человек» невозможен7. Теоретическая и нравственно-философская позиция Бахтина – по ту сторону односторонностей «традиционализма» и «антитрадиционализма»; может быть, поэтому его теория романа (как и все его творчество) воспринимается подчас превратно. А между тем как поразительно напоминает бахтинская трактовка романа, в его продуктивном отличии от эпоса, скажем, воззрения на роман Т. Манна!8. Впрочем, «Томас Манн и Михаил Бахтин» – это особая большая тема (уже обозначившаяся в советской и зарубежной научной литературе), ближайшим образом приводящая к концепции «полифонического» романа, обоснованной Бахтиным в «Проблемах поэтики Достоевского». Исходный тезис этой книги положен в основу статьи Р. Назирова «Равноправие автора и героя в творчестве Достоевского».

Исследователь предлагает решение только одной – правда, «тезисной» – проблемы, поставленной Бахтиным с остротой парадокса: каким образом в условиях полифонического романа, то есть при равноправии героя автору в диалоге идей, эстетически возможно и даже необходимо особое же неравноправие их, та «новая авторская позиция», в которой, по Бахтину, и следует видеть «указующий перст» Достоевского, этико-познавательный смысл полифонического романа?

Решение проблемы Р. Назировым достаточно интересно. По мысли исследователя, позиция героя-идеолога, для Достоевского в целом неприемлемая (нигилистический уклон у Раскольникова, у Ивана Карамазова и других), должна быть понята как своеобразная эстетика, «эстетическое жизнесочинительство» (стр. 34). Тем самым взаимоотношения автора и героя, по сравнению с более традиционным художественным построением, оказываются как бы перевернутыми: герой выступает автором своей идеи, одержимым идеей эстетиком-монологистом; авторская же позиция «вненаходимости» утверждается на границе «эстетического жизнесочинительства», там, где это последнее терпит имманентную своему развитию катастрофу. «В основном Достоевский критикует катастрофами. Царство героя – инициатива, царство автора – катастрофа. Общий романный сюжет строится с двух концов: начинает герой, кончает автор» (стр. 35).

Поскольку основные утверждения и выводы Р. Назирова касаются вопроса о «равноправии» героя автору, они не вызывают серьезных сомнений. Сомнения начинаются там, где мы, совершенно, независимо от Бахтина, оказываемся перед проблемой, которую именно Бахтин попытался решить. Ведь свобода, незавершенность и «нерешенность» таких героев Достоевского, как Раскольников, например (да и многих других, не обязательно, кстати сказать, «идеологов» в узком смысле слова), как подчеркивал Бахтин, не просто прием, не «драматическая игра, полностью снятая в целом произведения»9. Свобода героя утверждается Достоевским всерьез; только это совсем не та «свобода», которую провозглашают модернисты. Все существенные герои Достоевского выше и больше своей монологической «идеи»; поэтому Бахтин и говорит, что писатель изображал, собственно, не идею в человеке саму по себе, а «человека в человеке»10. Отсюда понятно, почему и сюжетная катастрофа не завершает героя, то есть не решает его проблемы11.

Далее, в перспективе концепции полифонического романа как целого, нужно иметь в виду, что предметом изображения в нем является не герой-идеолог сам по себе, а событие «сосуществования и взаимодействия»12 нескольких героев; ведь такое событие как раз и выводит монологический кругозор за пределы «обособления». Вообще можно заметить, что объективные трудности «полифонии» у Достоевского действительно связаны с такими проблемами егомировоззрения, определившими и структуру его романов, которые до сих пор еще не нашли отчетливого осознания ни в философской, ни в литературоведческой литературе. Применительно к Достоевскому точнее будет говорить не о «противоречиях мировоззрения», а о некоей принципиальной его двойственности, именно о «палке о двух концах». У самого Достоевского, как «героя-идеолога», свобода воли, например, в одних случаях – атеистический аргумент против религии, а в других – религиозный аргумент против социализма. По мысли Бахтина, только Достоевский-художник (а не Достоевский – мыслитель и публицист) сумел подняться до объективного познания этого «двоения», его исторического, пророческого смысла. Можно, разумеется, принимать или не принимать «полифоническую» концепцию. Но пока мы не сможем уяснить себе тот очевидный факт, что, например, Иван Карамазов отвергает бога не потому, что не верит в него, а потому, что верит, – до тех пор трудно рассчитывать на действительное понимание поэтики Достоевского.

Все это и многое другое придется иметь в виду тем исследователям, которые, хочется надеяться, возьмут на себя труд дать адекватное и всестороннее истолкование полифонического принципа как «модели мира» – у Достоевского, в романе XX века, в современной культуре и жизни. Потребность в таком свежем истолковании подтверждается и статьей Р. Назирова.

Интерес к Бахтину-ученому не всегда можно отделить от интереса к его своеобразной личности. Биография Бахтина – органическая часть того, что он вообще «хотел сказать»; ее изучение – одна из важных проблем наследия ученого. Вот почему критико-биографический очерк о нем, написанный С. Конкиным, – это не обычная вступительная статья, не формальная справка, а исследование со своими трудностями, с решенными и нерешенными проблемами.

С. Конкин провел большую архивную работу, собрав ценнейший материал о своем знаменитом ныне коллеге по Саранскому университету. Этого материала нет, да и не могло быть, в первой биографии русского ученого, написанной американскими литературоведами М. Холквистом и К. Кларк13. В жизни Бахтина вообще много «белых пятен», ряд вопросов остаются весьма актуальными и сегодня (например, проблема авторства книг и статей, опубликованных в 20-е годы под фамилиями В. Н. Волошинова и П Н. Медведева). Отсюда ценность богатого фактическим материалом и правильно ориентирующего в нем читателя очерка С. Конкина.

Хотелось бы надеяться, что за рецензируемым сборником, вторым по счету, последуют новые. Мордовский университет имеет достаточно оснований для того, чтобы стать своего рода центром по изучению бахтинского наследия на родине ученого. Дальнейшее осмысление этого наследия актуально для всей – прежде всего советской – литературной науки.

  1. Н. К. Боницкая, Проблема авторства в трудах М. М. Бахтина. – В кн.: «Studia Slavica», t. 31, f. 1 – 2. Budapest, 1985, с. 60.[]
  2. См., например, весьма симптоматичное академическое издание: «Проблемы гуманитарного познания», Новосибирск, 1986.[]
  3. М. М. Бахтин, Проблемы творчества Достоевского, Л., 1929, с. 3 – 4.[]
  4. В. Н. Волошинов (М. М. Бахтин), Слово в жизни и слово в поэзии. – «Звезда», 1926, N 6. Цит. по кн.: «Из истории советской эстетической мысли 1917 – 1932», М., 1980, с. 420 – 421.[]
  5. П. Н. Медведев (М. М. Бахтин), Формальный метод в литературоведении, Л., 1928, с. 177 – 183.[]
  6. Подробнее об этом см.: Prabhakara Jha, Pour sociologie du roman: D’Aprиs Lukбcs, Bakhtine, et quelques autres. – «Diogene» (Paris), N 129, 1985, p. 62 – 90.[]
  7. Сопоставлению и противопоставлению лукачевской и бахтинской теорий романа (тема, породившая за рубежом целую литературу) было посвящено и выступление Т. Мотылевой на коллоквиуме по Бахтину в ГДР в 1983 году. См.: Tomara Моtу1оva, Zum Problem des Romanepos. – «Roman und Gesellschaft. Internationales – Michail Bachtin – Colloquium», Jena, 1984.[]
  8. Томас Манн, Собр. соч. в 10-ти томах, т. 10, М., 1961. с. 279 – 283.[]
  9. М. М. Бахтин, К переработке книги о Достоевском. – В кн.; М. М. Бахтин, Эстетика словесного творчества, М., 1979, с. 310.[]
  10. См.: М. Бахтин, Проблемы поэтики Достоевского, М., 1963, с. 43.[]
  11. Ср.: «Катастрофа не есть завершение. Это кульминация в столкновении и борьбе точек зрения (равноправных сознаний с их миром). Катастрофа не дает им разрешения, а, напротив, раскрывает их неразрешимость в земных условиях, она сметает их все, не разрешив». – М. М. Бахтин, К переработке книги о Достоевском, с. 323 – 324.[]
  12. М. Бахтин, Проблемы поэтики Достоевского, с. 38.[]
  13. Katarina Klark, Michael Holquist, Mikhail Bakhtin, Cambridge (Mass.), Lnd., 1984.[]

Цитировать

Махлин, В.Л. Бахтин и проблемы «новой науки» / В.Л. Махлин // Вопросы литературы. - 1987 - №8. - C. 213-220
Копировать