Выпуск №6, 2023

Заметки, записки, посты

О пророчестве Дмитрия Данилова, которое обращено к каждому из нас; о смыслоискательнице и зоилке Ирине Роднянской; о сохранении детского восприятия книги на уроках литературы в школе – и опасности литературы травмы; о Славе КПСС и метамодернизме; об автогерое Прилепина и его авто, а также о многом другом.
Кавалеристы декабря: Денис Балин, Владимир Жучков, Юлия Рахаева, Елена Сафронова, Михаил Хлебников, Василий Ширяев.

Встреча с Ириной Бенционовной Роднянской должна была состояться 14 августа.
В 19.00. В Доме Ростовых на Поварской. В рамках проекта «Актуальная критика». Но не состоялась. Я собиралась туда пойти, поэтому расстроилась. Но было понятно: человеку 88 лет, имеет право почувствовать себя неважно. Я не очень поверила в то, что встреча не отменена, а просто перенесена. Однако через какое-то время появилась информация, что вечер таки-состоится. 29 августа. Там же. В то же время. Уверенности не было ни у тех, кто информировал, ни у тех, кого.

Когда 29 августа днем сети принесли новость о том, что в издательство ЭКСМО сдана рукопись новой книги Виктора Пелевина, я сразу поняла: вечером все состоится.
И все состоялось. Но сначала о том, как связано одно с другим.

На встрече каждый из выступавших рассказывал, при каких обстоятельствах познакомился с Ириной Роднянской – лично или с ее статьями и рецензиями. Хозяин площадки, председатель Ассоциации союзов писателей и издателей России Сергей Шаргунов, признавшись героине вечера в любви, сказал, что она много лет назад стала его первым авторитетным читателем. Валерия Пустовая вспомнила встречу с Ириной Бенционовной на Тверском бульваре и ее летнее платье с фонариками. У кого-то еще встреча пусть и не с ней самой, а с ее текстами произошла чуть ли не в детстве. Увы. Я не филолог и не собиралась быть ни литературоведом, ни литературным критиком.
Я журналист. Фамилию Роднянской, конечно, слышала. Что-то читала. Когда стала работать в «Знамени», встречала Ирину Бенционовну на различных мероприятиях. Мы здоровались, конечно, но сказать, что были прямо вот знакомы, не могу.

Шел 1996-й год. «Знамя» в №№ 4 и 5 опубликовало новый роман Пелевина «Чапаев и Пустота». А уже в № 9 «Нового мира» появилась статья о нем «… и к ней безумная любовь…» Ирины Роднянской. Да какая! Не побоюсь этого слова, апологетическая. И это при том, что критики еще не договорились, по какому ведомству проходит этот ни на кого не похожий автор. То ли это фантастика, то ли что-то еще, тоже жанровое и, в общем, далекое от серьезной прозы. Случившийся вскоре скандал – самый заметный роман года не включили даже в длинный список премии «Русский Букер», на тот момент самой денежной и авторитетной, – также показал неготовность относиться к Виктору Пелевину всерьез. А авторитетнейшая Роднянская между тем продолжала упорствовать в своем заблуждении! Наконец, в статье «Этот мир придуман не нами» («Новый мир» № 8 за 1999-й год) Ирина Бенционовна решила объясниться. «Мое литературное воспитание, – писала она, – началось куда раньше, чем у моих брезгующих Пелевиным коллег, притом началось в условиях «закрытого общества». И пока советская критика всячески распинала модернистские исчадия – Пруста, Джойса и Кафку, а критика «прогрессивная» их реабилитировала вплоть до полного заслонения горизонта, я в автономном плавании втихаря лелеяла кумиров своего полуотроческого чтения – Анатоля Франса с «Островом пингвинов» и Карела Чапека с его «саламандрами». Запретно-тамиздатские «Мы» и «1984» явились потом, но почва для них была уже подготовлена. Горбатого могила исправит: я до сих пор считаю, что эти книги Франса (1908) и Чапека (1936) определяют интеллектуально-литературный климат исчерпанного века не меньше, чем сочинения прославленной тройки П. Д. К.»

Ну как тут было не влюбиться? В общем, для меня Ирина Бенционовна Роднянская началась с той истории. Теперь понятно, почему, увидев новость про Пелевина днем 29 августа, я поняла: вечером все состоится?

Скажу сразу: удивило отсутствие многих, тех, кто, как мне казалось, должен был быть. К примеру, «Новый мир», которому Роднянская отдала не один десяток лет, был представлен прекрасным, но, увы, одиноким Павлом Крючковым. Да и коллег из дружественно и не дружественно конкурировавших в их лучшие времена «толстяков» было… короче, пальцев одной руки, чтобы сосчитать, много. Молодые лица в зале, безусловно, были. Но, по идее, их должно было быть намного больше. И вообще в зале были свободные места, хотя я, наивная, думала, что будут стоять в дверях, как когда-то. Ведь это была, говоря шершавым языком советской прессы, без преувеличения, встреча с Легендой!

Я села поближе к выходу, поскольку мне надо было не позднее чем в начале десятого уйти. Так, на всякий случай, потому что была уверена: вечер долго не продлится. Сильно пожилой человек, к тому же не так давно перенесший встречу по нездоровью… Но как же я ошибалась! Ирина Бенционовна жгла глаголом так, что молодым впору было позавидовать. Выступивший одним из первых главный редактор «Знамени» Сергей Иванович Чупринин вспомнил, как лет 15 назад назвал Роднянскую задорной. «Вы и сегодня задираетесь!» – сказал он.

И С. И. Чупринин, и выступавшие следом Валерия Пустовая и Павел Крючков, отдав дань восхищения героине вечера, очень быстро переходили на свое, наболевшее тогда и не отболевшее поныне. То есть на то, с чем у Ирины Бенционовны они не были согласны прежде и не согласны сейчас. И в какой-то момент стало абсолютно ясно: Роднянская и тогда, и потом писала и говорила исключительно то, что думала, нимало не заботясь о том, что станет говорить коллективная Марья Алексевна.

Несколько раз в течение вечера Ирина Бенционовна ссылалась на свою статью
«О беллетристике и «строгом» искусстве», написанную, страшно сказать, более шести десятков лет назад. Ведущая встречи Анна Нуждина напомнила, что в этой статье, среди прочих, есть замечательная мысль о том, что умный и глупый читатель достаточно часто соединяются в одном человеке, и задала вопрос: позволяет ли Роднянская самой себе побыть в роли глупого читателя? Зал начал радоваться еще в процессе вопроса, а уж когда Ирина Бенционовна сказала: «Да сколько угодно, я же обожаю детективы», – просто взорвался. Помимо предсказуемой в этом контексте Агаты Кристи, Роднянская назвала в качестве своей симпатии Элизабет Джордж. И тут уже остро обрадовались мы с Павлом Крючковым. Потому что поняли: замечательная Ольга Новикова подсадила на эту достойную американскую детективщицу не только нас с ним, но и саму Ирину Бенционовну Роднянскую!

Тут скажу буквально еще несколько слов о ведущей вечера. Анна Нуждина – молодой критик. Ее охотно публикуют бумажные и электронные СМИ. А проект АСПИР «Актуальная критика» – вообще ее детище, за что Анне, конечно, большое спасибо.
Я была на нескольких встречах этого проекта. Но только на вечере Ирины Бенционовны Роднянской стало окончательно ясно: вести беседу с критиком такого уровня – большое искусство. А пытаться затащить собеседника на свою территорию, принудить, к примеру, Роднянскую «ботать по Дерриде» – задача и вовсе невыполнимая. Так и хотелось порой крикнуть ведущей: «Аркадий, не говори красиво!» То есть в нашем случае: «Анна, останови мгновенье и любуйся, напитывайся».

Восхищение всех присутствовавших на встрече вызвало и то, что Роднянская до сих пор способна удивляться новым для нее литераторам. Например, поэту Григорию Князеву. А за теми, кто порадовал прежде, например, за прозаиком, поэтом и драматургом Дмитрием Даниловым, она продолжает следить.

Оказывается, до того, как Ирина Бенционовна стала готовиться к этой встрече, она думала о себе, что она – критик, который любит хвалить. Но теперь, перечитав, как она сказала, «всю себя», убедилась: зоил, да еще какой! И чтобы проиллюстрировать эту свою мысль, Роднянская назвала некоторых священных коров, которым от нее – да, досталось…

Владимира Сорокина она назвала интересным стилистом, который повторяет самого себя. «Когда появились Пелевин и Сорокин, я сразу их различила как антагонистов. Хотя они идут в обойме. Как я могу читать «День опричника», когда я знаю, что там написано, с первого слова?»

Потрясший многих «Псалом» Фридриха Горенштейна Роднянскую не то что не потряс, а совсем наоборот.

Не зашел Ирине Бенционовне и «Библиотекарь». Но – внимание! – именно этой вещи Михаила Елизарова она предсказала экранизацию. Что и сбылось.

Из своих старых грехов новоиспеченная зоилша (зоилка? Пусть феминистки меня поправят!) назвала свое активное неприятие «Деревенского детектива» Виля Липатова. Ну это, если кто забыл, про милиционера Анискина. Так вот. Писатель после критики Ирины Роднянской напился, а вскоре умер. Ну что же… «После того» ведь не значит «вследствие того»? Хотя один мой знакомый критик (музыкальный) признавал, что на его совести имеется пара-тройка покойников…

Кстати, я-то как раз любила Липатова. Правда, совсем другие вещи, из так называемого «прончатовского» цикла. Но речь не о моих симпатиях. Хотя и о них тоже. Потому что страшнее всего Ирине Бенционовне оказалось назвать имя писателя, который как раз мне очень дорог. Тадаммм! И да, это оказался, как я и предполагала по довольно долгому введению в предмет, Евгений Водолазкин. Я люблю его целиком, и как писателя, и как человека (ну хотя бы и как автор одного из первых с ним интервью, когда он вышел в финал «Большой книги» со своим «Лавром»). Мне нравятся далеко не все книги Водолазкина. Но «Брисбен» как раз из понравившихся. А Роднянской – нет, о чем она своевременно и написала. Правда, все остались живы.

В 1988-м году С. Чупринин выпустил книгу «Критика – это критики»
(М.: «Советский писатель»). Фамилия Роднянской там была, но в перечислении, через запятую. Отдельного очерка она тогда от младшего коллеги по цеху не удостоилась. Впрочем, как и В. Лакшин, И. Виноградов, Ю. Буртин и еще многие, занимавшиеся, по словам автора книги, в 1970-е – 80-е годы критикой лишь от случая к случаю. Зато в сильно расширенном переиздании 2015-го года – «Критика – это критики. Версия 2.0» (М.: «Время») – Ирине Бенционовне посвящена отдельная большая статья (самая большая среди статей о критиках 1990-х и нулевых!) под названием «Смыслоискательница, или Ирина Роднянская».

Да, Сергей Иванович прав. И сегодня оно так же. Критика – это критики. Читаем их и о них, учимся у них. При возможности – ходим на встречи, подобные той, что состоялась в Доме Ростовых 29.08.2023.

Ч И Т А Й Т Е

Литературная родня

10 лучших статей Ирины Роднянской

Вопреки распространенному заблуждению, в храме Аполлона Дельфийского не было расщелины с испарениями. Пифии, как и Дмитрий Данилов, прорицали трезво и просто. Речи человеческие, прозаические, иногда с запинаниями. Никакого высокого слога, патетики – а что там Лукан писал, неважно, он даже в Дельфах не был.

Сила служителей Аполлона была в другом. Ответ они сообщали вполне доступно, но реально ничего не было ясно – и спросившему приходилось додумывать. Такому долго и последовательно учились. И Данилов, начинавший с речей о пустых городах, пустых посылках и пустых жителях Подмосковья, долго учился такому, идя к прорицанию. Теперь оно сказано нам: пророчество Данилова о современном человеке – «Саша, привет!». Как его понимать – задача внимающего, но ответ пифии должен быть истолкован.

О чем роман? О казни в особой тюрьме университетского преподавателя за абсурдно невинное преступление? Так думать скучно. О пустоте человеков, не умеющих ни жить со смыслом, ни умереть ради чего-то? Ну, окей, диагноз поставлен. И? Посидим и помолчим рядом с автором, потому что людям нужно просто побыть рядом? Не дело. Так о чем он? Может, о неотвратимо грядущем апокалиптическом насилии, соседствующем с новым культурным направлением?

Максима романа (в краткой и честной передаче) звучит так:

«Постмодернистов будут расстреливать из крупнокалиберных пулеметов!»

Конечно, может и не будут. Жестоко это, негуманно и некультурно. Однако жить с такой вопиющей пустотой (каковая всегда бывает у постмодернистов) получается плохо. Ну как песику с перебитым позвоночником. Он еще может пошустрить, возможно, где-то погавкать, но уже явно не жилец. А может и сам под колеса поползти – вспомнив, как рвал грелки больших нарративов и бросался на машины на Малой Якиманке.

Поэтому вопрос с постмодернистами надо закрывать. И весь роман – об этом.

Видеть в герое романа Сереже филолога-неудачника просто. Но думать так – значит быть обманутым его личиной. Он человек постмодерна. Один из немногих оставшихся, реликт, недобитый пережиток об(е)сценных времен. Олицетворенная мерзость запустения. В Российской республике подобным ему нет места. Их неизбежно отлавливают на старых, «безобидных» грешках и отдают под автоматизированные расстрелы.

Смертная казнь (СК) предлагается гражданам, идущим по двум разделам: преступления экономические и против нравственности. Хищение и совращение. То, на чем обжигаются обыкновенные люди. То, что воспринимается снисходительно. Данилов не объясняет причин подобного ужесточения законов. Возможно, не может объяснить. Потому заполню лакуну самостоятельно. Изменения уголовного кодекса – борьба с постмодернистскими пережитками на государственном уровне. Ценностная дезориентация, отсутствие безусловной истины, опустошенность не имеющего собственного места в мире индивида – все это, став доминантой выросшего поколения, оказалось угрозой нацбезопасности. Освобождением от беспочвенности стало приучение к праксису, целенаправленной деятельности, вовлекающей всего индивида. Но приучить смогли не всех. Оставшиеся не вовлеченными невольно продолжали распространение смут. Особенную опасность представляли постмодернисты, работавшие в области образования. Обнаружение их было возможно только post factum: обессмысленные люди рано или поздно срывались в простых пороках блуда и сребролюбия (дополнить чревоугодием – и будут три начальные страсти по Кассиану; но чревоугодие добавлять обидно, не будем). Для людей в праксисе эти страсти (и преступления) излишни и вторичны, потому ловились на них преимущественно постмодернисты. Таковым был и Сережа. Как все уличенные, он направлен на Комбинат.

Комбинат. Стен нет. Смысла в побеге тоже. Как и смыслов вообще. Комбинат. Combinatore. От «com» (присоединение) и «binus» (двойной). Буквально – соединение двух. Но телесный контакт с людьми низведен до нуля и соединение возможно только одного рода. Человека и пулемета. Пустоты человека с пустотой пулемета. Ведь если человек выхолощен, с чего быть пулемету заряженным? Единственный случай реальной стрельбы в романе – именно пристрелка холостыми.

Выходит иронически. Не имеющий никаких оснований в мире, человек постмодерна оказывается твердо уверен в приговоре судебной системы. Все зыбко, единственное абсолютное основание – казнь. И именно казни не происходит. Она лишь имитация. Если бы Сережа остался верен критическому взгляду до самого конца, он бы преодолел расстрел. Расколдовал последнюю магию в мире. Как Цинциннат Ц., понявший иллюзорность плахи и ушедший с нее.

Но приговоренные к расстрелу за неверие свято верят в расстрел. Можно отбрить лишние сущности Бога, культуры, человека – но ничего не поделать со смертью. Постмодернизм не может развенчать смерть, сделать ее слагаемым в собственной картине мира. Смертность разрушает его теорию, а не увенчивает ее. Потому всякое соприкосновение со смертью вгоняет обессмысленного человека в ступор.

Сережа, или, иначе говоря, русский постмодернист, есть homo sacer: темная личность из римского права, которую дозволено убить, но не принести в жертву. В его смерти не может быть ни смысла, ни позы (умер и умер, что бубнить-то). Мысль эта невыносима, и Сережа всячески пытается сделать свой опыт ценным, репрезентативным: в качестве воспоминания для студентов, трагедии для родных, треш-контента для подписчиков. Бесполезно. Он остается один. Один на один с Сашей.

Об обращении к смыслу говорит ключевой диалог романа: вторая беседа с отцом Павлом. Единственный раз за весь текст Сережа пытается найти основание. Он обращается к молитвенным практикам, но ищет в них гарантий, ищет результата. Что-то зная о духовной деятельности, он не осознает ее наиболее важной особенности: отсутствия целеполагания. Духовные практики есть непрестанные динамические практики. Молитва осуществляется ради самой же молитвы, а не ради обретения вымаливаемого. Успеха не будет, но цели достичь успеха и вовсе не стоит. Впервые возникшее, страстное желание смысла разбивается подобным отсутствием ответа. Сережи хватает только на правильный вопрос, после чего вновь начинаются экивоки и игра в интеллектуальные ярлыки: Хоружий, Добротолюбие, исихазм. И вместо ответа он получает отповедь.

Больше бесед со священником не будет. Переворота не случилось. Отчаявшийся постмодернист ждал знамений, а предложено было уверовать в невидимое. Не сумел.
Не привык заниматься праксисом, жил грешно. А, как выяснилось, после такого как положено умереть не получится. 

Но и смеха особо нет. Ну аморальный филолог. Ну жил без смысла.
Ну расстреляли. Нелепица. И зачем читать двести пятьдесят страниц?

А затем, что дело не в Сереже. Он рядовой постмодернист, мельчайший элемент большого процесса. И именно процессу посвящен роман. Эпоха классического субъекта, чьим венцом был обесцененный субъект постмодерна, завершается. Уход, провозглашенный Фуко полвека назад, вершится на глазах. Пока еще не пулеметами. Но постмодернистская идея гибельна и отмирает на глазах. Неклассическая антропология – вот имя сапога, изувечившего постмодернистскую животину. Человек осуществляется только через практики. Голая, не приложимая ни к чему образованность обрекает на вечную опустошенность. Важна деятельность, выполняемая ради нее самой. Как писал Римлянам тезка отца Павла: «Спасутся не знатоки закона, но исполнители его».

Что же будет со знатоками? Кто в совершенстве изучил науки, но лишь потерял себя в них – и кто учит подобному студентов? Дмитрий Данилов уже ответил на этот вопрос своим романом. Романом о расстрелянном за аморализм и бессмысленность старшем преподавателе университета культуры.

Романом о человеке, ушедшем с Комбината и растворившемся в любящей его Москве:

«Сережа и Антон начинают идти по коридору. Как положено – Сережа по полосе, которая ведет к Красной зоне, Антон – параллельно. Они идут и мирно разговаривают. Они идут, идут. Коридор все длится, и вот он уже постепенно прекращается. Сережа и Антон идут теперь просто по улицам Москвы. Мы видим их немного издалека, со спины. Мы понимаем, что они оживленно разговаривают, смеются».

Романом о пулемете, бессильно разносящем кафельную плитку пустого коридора:

«В это время Саша начинает стрелять по пустой Красной зоне, кроша кафельный пол в пыль, он стреляет по пустому месту, и кафельная плитка пола разлетается во все стороны».

 Слова пророчества каждый толкует как может, но они обязуют услышавшего их. «Саша, привет!» – невольно произносит взявший книгу человек. То, что это слова смертника, приветствующего казнящего его убийцу, читатель узнает слишком поздно. Формула произнесена. Пророчество сказано. Постмодернистом, чуждым жизни, может быть каждый из нас. Саша, привет! Саша, привет! Саша, привет!

Обычно женщины (без различия пола и гендера) драконят Прилепина так:

Первая предъява, кидомая также Лимонову Ольгой Славниковой, – бедность фантазии. В создании «мужской прозы», симметричной «женской прозе». Отвечу: есть принцип римского права – никого нельзя обязывать неисполнимым. У мальчиков действительно гораздо меньше фантазии, чем у девочек. У девочек мозг лучше, поэтому все выше и ниже сказанное – это мой сугубо личный взгляд, который никогда не сможет объять всю глубину непостижимого женского взгляда.

Вторая предъява, кидомая также Роману Сенчину Александром Агеевым, в том, что набрасывает эмоции на вентилятор, заставляя читателя самого достраивать к алкашу страдальца. Это тоже обвинение в неисполнимом. Мозг достраивает фигуру на автопилоте. Гештальт-терапию никто не отменял.

Третья предъява, кидомая Петром Алешковским, в «абсолютной фальши». Старики, прорицающие на голубых глазах, литературны, но это эпический штамп. Условность жанра. Гомеровские эпитеты вроде «Одиссей хитрожопый, Аякс многогрешный» мотивированы тем, чтобы сказитель мог попадать в гекзаметр. Так и тут, надо попадать в жанр. Искренность – это очень скучно.

«Играли бы рассказы Прилепина без мата, водки, депрессии, тревоги, адреналина?» – вопрошает Дарья Корочкина. Только адреналин назван по имени: не расшифрованы мат-эндорфины, водка-серотонин, депрессия-серотониновое голодание, тревога-кортизол. Неприятие прозы Прилепина девушками можно объяснить. Нет окситоцина.

Нужен был ревнивый женский взгляд, чтобы разгадать манипуляцию в эпизоде «ребенок плачет один». Мужик всю ночь спасал Родину (на самом деле, клуб охранял), приходит домой, а там такое. Жена просит его подойти к ребенку, а он не успел еще руки помыть.

Женщинам больше свойствен поиск сходства в различии. Женщинам больше свойственно сотрудничество в противоположность соревновательности. Критических женщин-критиков бесит, что Прилепин вырос и стал большим мальчиком, не повзрослев. Но мальчики никогда не взрослеют, они только набирают вес.

Их бесит, что Прилепин красивый такой. «Красный», цвет кшатриев, лежит во внутренней форме понятия «красоты» – красота как гнев Божий, кровь и огонь. Ярость – святость кшатрия. Отсюда зеркальность имен Ярослав/Святослав и Ярополк/Святополк, что значит «святой народ».

Их бесит, что Прилепин предал свою варну, нарушил кастовую чистоту. Брахман, который рвется в кшатриат, – распространенный типаж. Юрий Быков в юности проверял себя на кшатрия и решил, что лучше кино снимать. Бывает и наоборот. Александр Карасев – потомственный кшатрий. Комично его недовольство тем, что его не принимают в брахманы. Редкие кшатрии: Махавира, Будда, Толстой, – смогли переиграть брахманов.

Но и брахманы не беспредельны. Брахманам нельзя воевать. Более того, брахманам нельзя писать. Алфавит – зубы дракона. Печать – для вайшнавов, соцсети – для шудр. Настоящий брахман все учит наизусть. Но по нужде бывает перемена закона. Брахманам приходится осваивать письмо, соцсети и автомат Калашникова.

Анна Жучкова драконит Прилепина с точки зрения кастовой («жанровой») чистоты. Кшатрию – кшатриево, брахману – брахманиево. Я полагаю, Прилепин отстаивает идею Франсуазы Леру – универсальность первой касты. «Так, например, друид Дивикиак был вергобретом эдуев, а Дейотар, царь Галатии, исполнял в то же время функции авгура. В древнеирландской литературе мы встречаем друидов, участвующих в сражениях наравне с воинами и, более того, известных как великие воины» (Бондаренко В. Г. Мифы и общество древней Ирландии).

Вспомним термин «пацанские рассказы». Ведь пацан – не от слова «крыса» (пацюк), как думают многие, а от севернорусского бас – «красота, сияние». Отсюда прилагательное баский, глагол басить («понтоваться»). Вероятно, в поддержку теории Франсуазы Леру, «басота» синтезирует святость и ярость, кшатрический и брахманский спектр. У нас холоднее, чем в Индии, поэтому касты совмещают функции.

У Анны Жучковой много замечательных игрослов. Например, «не по Сеньке шапка», с намеком на прилепинского «Санькю». Кража Сашей Тишиным бумажника квалифицируется как «скотство», см. исконное значение слова skatts – «сокровище». Неустроенность героя не может не вызвать желания «ходить строем» – через подстройку и ведение.

Автопсихологический герой автофикшна превращается в автогероя, который ездит в своем авто на Донбасс. Тут есть большая идея. Авто, как заметил Маклюэн, – новые латы и конь для нового рыцаря, автобаны – новая крепостная стена между городом и деревней. Сущность автогероя – «пустота, зазор, прореха». А точнее, «тот, заз, рор», встроенные в 4-стопный боевой хорей. Анна Жучкова отлично спародировала шаманский прилепинский бубен. Ипостась обращается в юнит, иной мир – в антимир. В «молве» (то есть пиаре, который любит автогерой) угадывается «мова» «нашего несчастного неприятеля». «Своей правде» Саши Тишина Анна Жучкова противопоставляет  «внутреннюю правоту» Мандельштама. Против правды нет приема, если нет какого ЛОМа. (Извините, не удержался.)

Впрочем, и Прилепин делает криптофеминистические реверансы: в словосочетании се(верная) стра(на) читается «сестра». «Комната превращается в комнатку, а собачонка в огромного пса», чтобы показать статус. Пока герой – «отвязный мужик», вроде бесхозного самурая, то у него все через феминистический суффикс -ка: комнатка, собачонка. Он маленький – и у него все маленькое. Когда автогерой вырос, повзрослел и поднялся, тогда этот суффикс ему уже не нужен, тогда все как у больших: большой дом и огромный пес. А «мужики», оставшиеся «отвязными», оцениваются как «незначимые» и «ничтожные».

Анна Жучкова правильно пишет о незрелости отцов. Это известное в биологии явление, неотения. «Бог есть. Мать добра и дорога. Родина одна». Бог – отец. Родина – мать. Но Бог мертв, значит, должен умереть. Это абсурдно, следовательно, верно. Поэтому бери шашку и действуй, как вразумит Христос, не отписываясь.

Мы часто говорим о том, что количество читающих в стране неуклонно сокращается, книги выходят мизерными тиражами. Все громкие явление в русской литературе сводятся к ежегодному осеннему явлению «нового Пелевина», фискальная роль которого – необременительная выплата «культурного налога» средним образованным гражданином. Все остальные «знаковые события» (премии, публикации именитых писателей, «открытия новых имен») имеют значение статистического отклонения. За всем этим скрывается экзистенциальный вопрос: «Для кого тогда мы пишем?» Ответ на вопрос «Справа или слева на условном возрастном графике уменьшается количество читателей?» хорошо известен. Все меньше дружит с книгой молодое поколение. Я провел опрос среди студентов по поводу классики. Выявилась, как раньше говорили, типовая проблема. Классику знают, тоскливо уважают, но не читают. Из примерно ста человек «Войну и мир» прочитали семеро. И это были нормальные, развитые студенты. Сейчас я говорю о девяноста пяти остальных.

Далее я общался с библиотекарями и учителями. И тут меня ждало новое открытие. В школе работает как минимум одно поколение учителей, которое само не читало объемные вещи классиков. Сложилась ситуация, когда одни – «тайно» не читавшие, учат других – явно не читавших, как правильно писать сочинения о «пройденных» текстах, правильно выполнять задания на знание «вершин русской литературы». Есть готовые формулы: «Высокое небо Аустерлица», «Тварь ли я дрожащая или право имею», «Образ лишнего человека». Задача старшеклассника сводится к составлению нехитрого пазла, устраивающего по молчаливому договору проверяющую сторону. Тут мне аргументировано возразят, приведут фамилии конкретных учителей, которые прекрасно знают и понимают русскую классику, проживают вместе со всем классом тексты, превращая их в книги, изменяющие сознание, а значит и жизнь молодого человека. Но сейчас речь идет о «больших батальонах». А в подавляющем числе примеры школьного «освоения классики» работают по формуле, изобретенной Львом Давидовичем Троцким в 1918 году: «Ни войны, ни мира».

Старшеклассники не чувствуют необходимости читать именно классиков. И здесь трудно винить кого-то конкретно: учителей, семью, саму нерадивую, равнодушную молодежь. Можно с осторожностью говорить об общей инертности образовательной системы. Есть ли решение проблемы? Есть. При этом я исхожу из убеждения, что общее представление о тексте куда хуже его полного незнания. Человек, не читавший Достоевского, Толстого, может однажды взять в руки их книги. Для того, кто уже благополучно «прошел классику», «Преступление и наказание», «Войну и мир», «Обломов» закрыты навсегда. Мне кажется, что пришло время задуматься о том, чтобы вывести часть больших текстов русской классики из обязательной школьной программы.

Теперь о позитивной программе, следуя названию романа Николая Гавриловича. Мы забыли, или стыдливо умалчиваем, что освоение книжного слова невозможно без такого качества, как увлекательность. Для того, чтобы у ребенка и подростка сформировалась потребность в чтении, необходимо погружение в книгу. И здесь в первую очередь важны такие элементы, как сюжет, герой и эмоциональная вовлеченность.
В нашей литературе есть такие книги. Как это ни странно звучит, сегодня необходимо максимально сохранить детское восприятие книги. У нас есть великая русская советская литература, которая создала образцовые книги для детей и юношества. Практически полностью можно и следует вернуть в школьную программу Гайдара. Не будем забывать, что та же «Судьба барабанщика» – идеальный детский триллер, который будет прочитан всеми. И там, самое главное, есть о чем говорить со школьниками. От рассказа о предвоенных годах до непростой темы отношения гражданина с государством. Да, сейчас происходят изменения в программе. Возвращены в программу некоторые тексты из советского времени. Но и там не все просто. Мне кажется, что некоторые из них не проходят по ряду критериев. «Молодая гвардия» Фадеева, помимо очевидной рыхловатости, имеет еще один существенный недостаток. Она лишена главного героя. Все молодогвардейцы – герои, но сознание молодого читателя требует Героя. В том же «Гиперболоиде инженера Гарина» максимально точно и понятно показывается, кто такой антигерой. Бьет в точку и потому актуальна «Как закалялась сталь», показывающая эволюцию, становление Павки Корчагина. Потому до сих пор и работают «Капитанская дочка», «Герой нашего времени», «Отцы и дети». Читающие их до сих пор чувствуют и сопереживают. Персонажи перестают быть исключительно таковыми, свершается, то, что Аристотель назвал мимесисом и катарсисом. 

Явно необходимо увеличить количество часов, отведенных на чтение поэзии, которая в своих лучших образцах по степени воздействия на сознание в разы сильнее прозы и драматургии. И здесь вне конкуренции опять же советская военная поэзия: от Гудзенко, Наровчатова, Старшинова до хрестоматийных Твардовского и Симонова. Из всего сказанного должна сформироваться привычка к чтению, базовый уровень которого и формируется в школьные годы. Не нужно бояться прямолинейности озвученных задач.
За ней – ясность осознания проблемы.

Теперь о «репрессируемой классике». Она, безусловно, должна сохраняться в программе. У каждого школьника должна быть возможность ходить на дополнительные занятия по литературе. На которых те самые учителя – знатоки и энтузиасты, смогут показать величие «Войны и мира», сложность и трагизм «Преступления и наказания».
И быть может, из этих школьников вырастет поколение будущих учителей литературы.

То, что я сегодня пишу, мне самому не нравится. Редкий случай, говорю без кокетства, когда я бы хотел ошибиться, и был бы рад «надуманности» проблемы. Проще всего оставить все как есть на попечение времени, которое все расставит по местам. Но как раз время играет против нас. Речь идет о том, чтобы вернуть молодое поколение к книгам. К сожалению, без потерь здесь не обойтись. Будем надеяться, что они не безвозвратны. И капитан Тушин вместе с фельдфебелем Захарченко еще ударят по наступающим колоннам французов.

Здоровье меня подвело, пришлось лечь в больницу. Когда об этом прослышали в литературных кругах, мне, не сговариваясь, дали несколько советов записывать все, что происходит в медицинском учреждении и в моей душе. Мол, будет материал для художественной прозы. Еще бы, ведь сейчас в таком фаворе литература травмы!..

Ну да, человеку в нештатной жизненной ситуации хочется выговориться, поделиться своими переживаниями. Это психофизиологическая необходимость. Обыватель использует для излияния души любые «свободные уши», вплоть до попутчиков. Пишущая личность к задаче подходит творчески. То, что творчество часто используют для «канализации» негативных эмоций, «…доказывают миллионы метров стихов, несущих читателю исключительную боль Поэтов», – говорилось в статье «Диагноз: Поэт», написанной мною совместно с психоаналитиком Сергеем Зубаревым на основе жизненных наблюдений. Закономерности для творцов проследил Вадим Руднев в статье «Смысл как травма: Психоанализ и философия текста», написанной еще в 1990-е годы.

Сегодня история личной боли имеет шансы попасть в тренд. Четыре года назад в статье «Современная российская проза: жизнь – боль?» я приводила множество примеров книг, написанных буквально авторской болью, но при этом прошедших в финалы престижных литературных премий и «потрясших» литературный мир: «Посмотри на него» Анны Старобинец, «Рассказы» Натальи Мещаниновой, «Калечина-Малечина» и «Сестромам» Евгении Некрасовой – список можно длить и длить. За прошедшие годы тяга худлита к автобиографичности, автопсихологизму и проговариванию травм стала еще очевиднее. Многие авторы, кажется, заслужили известность именно тем, что писали о собственных травмах (Оксана Васякина, Вера Богданова и др.). Так почему бы и мне не описать свою боль? Может быть, это реальный шанс?..

Засилье «боли» в текущей русской прозе таково, что волей-неволей хочется понять его причины. Про авторов, вроде, понятно (см. выше). И еще допускаю, что писатели полагают: достаточно усложнить произведение любого жанра травмоговорением – и сразу получится не «бульварный романчик», а вожделенная «большая литература». Иначе как объяснить, что зачастую потенциально удачные для «жанра» вещи «разбавляют» болью и психоделикой настолько, что они переходят в категорию литературы травмы?.. Лет пять назад я писала о романе Яны Вагнер «Кто не спрятался», что это, по сути, инструкция, как сделать детектив недетективом. Инструкция, вероятно, пошла в народ, ее использовали, кто полностью, кто частично. «Протагонист» Аси Володиной по зачину выглядел детективом, но свелся к коллекции личных горестей и общественных пороков в системе высшего российского образования, а слабенькая ниточка милицейского расследования потерялась в мощном пении трагического хора из античной драмы. Ислам Ханипаев колоритный рассказ о злодейском массовом убийстве в горном дагестанском селе всю книгу «Холодные глаза» вел в захватывающем триллерно-детективном русле, а потом «слил» финал неожиданным и необъяснимым поворотом. Злодей был установлен и не наказан. Шаблон разорван. Но и добро не победило. Раз не победило, два, десять… и получается в литературе засилье негатива, страха, боли, травм. Будто бы их вне литературы мало. Не очень понятно, почему литературу травмы так привечает литпроцесс. И совсем неясно, как на нее реагирует социум. Вряд ли все так гуманны, что только и жаждут читать о чужих травмах. Когда-то мы говорили с юнгианским психотерапевтом о причине непобедимой любви читателей к условному масслиту. Моя собеседница сказала: «Людям просто нравится, когда их стараются порадовать, развеселить». Вот и весь бином Ньютона.

Идеальный литпроцесс – точно здоровый организм, в нем все сбалансировано: вот тебе жанровый «масслит», вот артхаус, вот хардкор, вот психоделика, вот критический реализм, а вот свободный выбор – по вкусу, по обстоятельствам, по ситуации. У нас сегодня жанровые границы смещаются. В литературе никто уже никого не радует. Все только эксплуатируют чужие чувства, чтобы смягчить собственную боль (или поданную как всеобщую). И кто способен воспринять в полной мере этот поток негатива?..

Михаил Лермонтов, великий мастер «обливать горечью и злостью» свои стихи, однажды написал посвящение в альбом:

К *
Делись со мною тем, что знаешь,
И благодарен буду я.
Но ты мне душу предлагаешь:
На кой мне чорт душа твоя?

Самому выворачивать душу и рассчитывать на сочувствие гораздо приятнее, чем отвечать другому тем же. Не так ли в современной российской прозе, как у Лермонтова в четверостишии?..

Мое основное замечание к автофикшну (еще одной примете текущего литпроцесса): нет большого писательского геройства в том, чтобы описать вещи и явления, хорошо тебе знакомые. Сколь бы литературно одаренно ты это ни сделал.
О «литературе травмы» уместно сказать то же самое. Куда легче поделиться своей болью, чем радостью. Еще сложнее выразить радость в искусстве так, чтобы ее разделили даже «травмированные» читатели. И уж высший пилотаж – написать текст, способный порадовать и отвлечь других, когда у тебя кошки на душе скребут или болезнь тяготит. Поэтому таких книг во всей мировой литературе по пальцам пересчитать.

Спасибо добрым друзьям за совет. Не зарекаюсь, но… пусть будет в литературном поле одной бедой меньше.

В июне 2023 года Слава КПСС дропнул музыкальную рэп-поэму «Горгород 2». Кто-то воспринял ее как постмодернистское высказывание, кто-то в качестве пародийно-сатирического фанфика на антиутопию Oxxxymiron’а* «Горгород», кто-то оценил оригинальность текста, плотность отсылок и неймдроппинга, назвав «Горгород 2» не вторичным продуктом, а разноплановой и самостоятельная работой с широким набором приемов. Если собрать воедино все эти отзывы, то мы получим метамодернистское высказывание, колеблющееся между разными практиками, жанрами, стилями, где есть место юмору, постиронии, поп-музыке, року и электронике, новой и старой школе рэпа, искренности и сатире.

Несмотря на наличие общих персонажей у «Горгорода» и «Горгорода 2», перед нами два разных произведения, в первую очередь потому, что ими движут разные концепции.

Напомню, что «Горгород» – это история о писателе Марке, который живет в Горгороде и влюбляется в дочку местного мэра Алису (увлеченную оппозиционными идеями), из-за чего вступает в конфликт с самим мэром. Ближе к финалу раздается выстрел, и герой (вероятно) погибает, но это неизвестно наверняка (заказчика и исполнителя мы тоже не знаем).

В «Горгороде 2» мы обнаруживаем Марка живым, он не погиб, а находится в коме. К нему приходит Гуру и рассказывает о свержении Мэра и о том, что девушка Алиса теперь с ним. Затем Марк приходит в себя, но когда он уходит из больницы, подручные Мэра избивают его. Кажется, что уже знакомая история продолжается, но возникает ощущение, что это не совсем мир федоровского «Горгорода», а какая-то альтернативная реальность. Так, Мэр извиняется за происшествие (дескать, перестарались) и рассказывает, насколько стало хуже в Горгороде. Оказывается, это был не сон: за то время, что Марк был в коме, оппозиционер Гуру действительно захватил Горгород, и Алиса теперь его любовница. Марк находит ее, но сцена выяснения отношений прерывается новым выстрелом. В девушку стреляет Фанат, который пытается защитить главного героя, поскольку знает, что Алиса вместе с Гуру задумали убить Марка. Фанат и Марк выходят вместе на митинг, где писатель произносит жесткий монолог под лозунгом  «Имя Марк значит «марксизм»». Происходит схватка между Гуру и Марком, после которой узурпатор Горгорода погибает. Марк становится любимцем народа, все хотят, чтобы он правил ими, однако герой предлагает построить «общество без иерархий» – своеобразный коммунизм. Правда, выясняется, что этот путь ведет к хаосу. Люди хотят, чтобы ими управляли. Без этого нет порядка. Главный герой предлагает равенство и братство, но его пытаются превратить в нового кумира, еще одного Гуру.

Далее Марк в духе мистического реализма при содействии богини смерти путешествует назад во времени, где поочередно становится Фанатом, Гуру и Мэром, пытаясь понять и исправить ошибку, которая привела к окончательному разрушению Горгорода. Он пробует себя и в качестве либерала, и внутри системы, эти дороги все истоптаны им, но оба лагеря оказываются для него жуликами: «Бей челом или бей буржуев. / Пей Боржоми или пой, что жулик / Гуру-Мэр, тяги, подкрадули / Тропы стоптаны…» Толпе тоже достается, ведь кричавшие о минусах Горгорода жители при первой же опасности убежали из него: «И мы покинули сквот, / И кто там че пересоберет, / И будет ли еще когда рассвет / Это неважно, ведь это там, где нас нет«. Марк не хочет больше быть пешкой в этих политических играх, потому что человек больше всего этого.

Герой вырастает из политического дискурса, словно из юношеского максимализма: «Чебурашка стреляет в Гену, / Это значит – кончилось детство«.

Итак, ключевое различие двух текстов в том, что постмодернистская антиутопия Oxxxymiron’а не обращена к человеку, не он является предметом интереса автора. Oxxxymiron’а занимают многочисленные аллюзии из античности, литературных произведений и отсылки к актуальным темам наших дней. Все это красиво приправлено афоризмами наподобие «бездействие закона при содействии икон», «в этом цирке лишь два пути: суицид или стоицизм», «…каждый в своем теле одинок». Но человека тут нет, тут есть называние ради называния, игра ради игры, отсылка ради отсылки. Эта гиперреальность занимается симуляцией, рождая очередной симулякр. Лирический герой тут нужен в качестве повода для протеста, антиправительственного высказывания, это его главная функция.

Слава КПСС заходит на эту территорию постмодернизма через пародию, наполняя своими смыслами, преображая и подрывая ее изнутри. Из политической куклы Марк становится личностью, приобретает человеческие черты, где находится место сентиментальности, искренности, гневу и юмору. Он больше не инструмент одной лишь игры, не повод для аллюзий к античной или христианской истории, не попытка показать, насколько, по мнению автора, его сограждане трусливы и слабы против власти, а неоднозначный персонаж со своими эмоциями и характером. В этом плане очень символичны обложки альбомов: Oxxxymiron строит свою Вавилонскую башню, а Слава КПСС ее сжигает, переходя от постмодернизма к парадигме метамодерна.

* Мирон Федоров, внесен Минюстом РФ в список иноагентов