Чтения последних месяцев наводят мое внимание на формирование — даже, пожалуй, стремительное созревание и внутреннюю дифференциацию — того, что можно назвать травматическим дискурсом в новейшей русской словесности: складывание корпуса не (обязательно) знающих друг о друге, но определяемых самим воздухом времени текстов, посвященных выговариванию — словесному, символическому освоению — либо травмы (или совокупности таковых), либо принципиальной травмируемости, уязвимости человека, неустранимой хрупкости и бедственности его положения в мире вообще. К этой его бедственности, к принципиальной катастрофичности его удела, несомненно, имеют отношение — даже прямое — и социальные, и политические обстоятельства, но их положение в этом смысле не привилегированное: они — на равных правах со многими иными факторами. Одной из важнейших задач литературы, пишущейся сегодня на русском языке (неважно, по какую сторону от границ государства российского) видится мне выработка средств к тому, чтобы говорить об этом, видеть это, понимать это, жить с этим.
Если искать свежих примеров в недавно прочитанном, в выполнении этой задачи сходятся, например, — двигаясь из совершенно разных отправных точек, очень разные эстетически — стихотворный сборник Линор Горалик «Всенощная зверь» и «Маннелиг в цепях» Ильи Данишевского — сложноустроенный текст (многотекстье) между (квази?)исповедальной, (квази?)автобиографической прозой и метафизическим, визионерским, шаманским верлибром, расплавляющий в себе элементы и того и другого. Эти два текста тем упорнее видятся выражающими некоторую общую, превосходящую каждый из них тенденцию, что написаны людьми разных поколений и с очень разным социальным опытом.
Оба — если говорить совсем коротко — о глубоком и темном, что сопровождало и сопровождает человека всегда, но чему сопротивляется культурное зрение, отправляет его в зону слепоты — и именно поэтому не слишком умеет его видеть. В предисловии к книге Данишевского Елена Фанайлова не зря замечает, что первое чувство, накрывающее читателя в связи с нею — «недоумение, что хотел сказать автор. Недоумение от предъявленного потока жизни, от неспособности автора к <…> моральному финалу для зрителя». Автор же «хотел сказать» о корнях человеческого. О лежащем глубже логики и, что еще того важнее, глубже этики (которая ведь — тоже механизм, защищающий от хаоса, особенно внутреннего, от живущих в человеке разрушительных сил — совершенно неотделимых в своем истоке от его витальности, от сил животворящих).
Каждый из этих текстов — на свой лад — совершенно беспощаден и к читателю, и к самому говорящему. «Всенощная зверь» в этом смысле, пожалуй, еще немилосерднее «Всех, способных дышать дыхание» — романа, который тоже имеет прямое отношение к обсуждаемой нами сейчас смысловой работе и к которому — так и хочется думать — «Зверь» образует своего рода поэтический комментарий, по крайней мере — очень естественно в качестве такого комментария читается. Немилосерднее она потому, что роман все-таки основан на фантастическом допущении, и действие его сдвинуто хоть и в ближайшее, но все-таки в будущее, а «Зверь» — о том, что здесь, сейчас, всегда. Хотя на самом-то деле эта немилосердность — прямое следствие огромного сострадания к человеку в его «страшной боли бытия».
Каждый сметает границы между «дозволенным» и «недозволенным», каждый выжигает самую возможность успокоительных иллюзий, превращая читателя, чутко следующего предлагаемыми текстом путями, в сплошную разверстую рану. Авторы каждого из этих текстов прямо называют неназываемое, заставляют — себя и нас — смотреть на то, от чего человек уже из простых защитных соображений склонен отводить глаза.
Все это заставляет думать о названных текстах как о ростках — сильных, жизнеспособных — «литературы травмы»: травмы не как того, что должно быть и может быть исцелено, но как коренного свойства человека, в каком-то смысле — как условия самой его человечности. О литературе «болевого зрения». А тем самым — и о расширении области культурной восприимчивости.