Легкая кавалерия/Выпуск №2, 2020

Ольга Балла

О судьбе русского романа как способа высказывания, или о «жанре-реципиенте» и «жанре-доноре»

В этой летучей заметке хочу я собрать для предстоящего обдумывания некоторые соображения, связанные с судьбами романа как способа высказывания и формы собирания жизни: о размывании в последнее время русским романом своих берегов за счет освоения признаков и приемов, свойственных другим жанрам, о взаимодействии этих приемов и признаков с традиционными приметами романа, служащем к его обогащению и трансформации. В связи с этим введем понятия «жанр-реципиент» и «жанр-донор» (как легко понять, первый вращивает в себя отдельные элементы второго).

Жанром-донором для романа-реципиента прежде и чаще всего оказывается эссе — прямая, поверх-сюжетная речь, превосходящая сюжет, иногда и перерастающая его. (Соображения о донорстве других жанров наметим и разовьем в следующий раз — как, впрочем, стоило бы впредь развить и все, что будет сказано ниже.)

Срастание с эссе вплоть до перерастания в него происходит в заявленном как роман в тексте Кирилла Кобрина «Поднебесный экспресс». На самом деле этот текст всего лишь использует романные признаки — да еще и из самых броских: фантастическое допущение, детективная интрига, — чтобы затем оставить их в небрежении и выговорить важные для автора мысли, которым, с одной стороны, удобно в направляющих рамках романа, с другой — чем дальше, тем все более тесно в них.

Александр Иличевский в «Чертеже Ньютона», полном разрастающихся внутренних пространств, делает нечто отчасти сопоставимое — но, пожалуй, более объемное в смысле направлений разрастания. Текст, на самом деле, очень интересный во многих отношениях, но, кажется, едва ли не против воли автора сопротивляющийся тому, чтобы быть именно романом (по крайней мере в традиционном его понимании). Сюжетная конструкция «Чертежа…» настолько переполнена вмещаемыми в нее громадами массивов, по существу, внесюжетного, самоценного материала, что кажется необязательной, и читатель, завороженный уже самим этим обилием, не говоря уже о чуткой, тонкой и точной выделке словесного и смыслового материала, чуть ли не забывает о ней (а то и вправду вовсе забывает — и резко выдергивается из этого забвения возвращением повествования в сюжетное русло). Некоторые же фрагменты романа прекрасно смотрелись бы как отдельные эссе, скажем, в вышедшем одновременно с «Чертежом» эссеистическом сборнике того же автора «Воображение мира» (меня и по сию минуту не покидает чувство, что это две части одного высказывания). Придуманная Иличевским история, удерживающая всю конструкцию в целости, оборачивается лишь поводом к тому, чтобы выговорить огромное количество всего: от впечатлений от разных стран и пространств (здесь роман активно перенимает черты травелога) до соображений о взаимоотношениях научного и религиозного мировосприятия (и тут он уже активно вращивает в себя черты метафизического трактата).

Большое эссе (и одновременно небольшой травелог — по парижскому пригороду) представляют собой, в сущности, и «Предместья мысли» Алексея Макушинского. Весь сюжет «философической прогулки» объемом в пять сотен страниц в том, что повествователь (совершенно, кажется, совпадающий с автором) идет по парижскому пригороду Кламару к бывшему дому Бердяева, припоминая по ходу этого движения все, что связано с Бердяевым и другом его Жаком Маритеном, жившим в соседнем пригороде — Медоне. Ни выдуманного сюжета, ни выдуманных героев: это одновременно и дневниковая запись, и небольшой травелог (иногда — почти путеводитель с точной топографией; с этой книгой в руке можно уверенно добраться до места), и история философской и религиозной мысли первой половины XX века, и биография людей, в эту историю вовлеченных, и анализ — во внутреннем диалоге с ними — собственного духовного опыта и мироотношения вообще («мне слишком нравятся надорванные фантики, подробности бытия, чтобы я мог быть философом»), а все вместе — да, роман.