Легкая кавалерия/Выпуск №4, 2024

Мария Знобищева

Несколько слов о поэзии Майки Луневской

Финалист премии «Лицей» 2024 года, поэт Майка Луневская не слишком нуждается в представлении в современном медиапространстве. За один только текущий год у нее вышли подборки в журналах «Интерпоэзия» (2024, № 2), «Наш современник (2024, № 2), «Prosodia» (2024, 27 мая) других изданиях. Попытка разгадать секрет притяжения к ее текстам превращается в терапевтическое изучение собственной души, времени и пространства, в которых мы все существуем.

Координаты художественной вселенной Луневской узнаваемы и давно очерчены. Это «развалины развалин»: крыша заброшенного дома с выросшей на ней березкой, окна, за которыми «наверно, герань или ругань», последний мастодонт распавшейся империи – проржавевший трактор, опустевший сад, в котором ты – растение, обязанное пробиться. За каждым предметом открывается музыка опустения, отступления живой жизни, принимающей здесь и сейчас новые формы:

Консервные банки, крышки из-под солений,
букеты бутылок (розы у них красивы).
Что еще во дворе, кроме тоски осенней?
Фантики, целлофан, кое-где крапива.

Разговор с пространством всегда медитативен. Он ведется в русле древнего мифа, даже если кому-то кажется, что русло это пересыхает: 

Я прихожу к Ольшанке, сажусь на дно,
воды с него не набрать.
Но без воды это ведь все равно
речка, река, как же еще назвать?
Так я сижу и жду, что волна пойдет,
вместо нее растет широко полынь.
А река ничего не ждет,
ее берега полны.
Не течением, а травой,
не рыбой, а муравьями.
Никогда не была пустой
(пустота не в реке, а в яме
или в том, кто сидит на дне).
Волна говорит волне:
"Не волнуйся.
Река во мне".

Признание-заклинание «Река во мне» ощущается как уход в неистовое желание сохранить память о высокой волне, чтобы когда-нибудь потом снова дать ей ход. Пока иные поэты-современники с флагами в руках спорят о том, кто сильнее любит Родину, Луневская со спокойным достоинством продолжает хранить давно открытое ею сакральное пространство пустоты, заряженной красотой и сложностью:

Я была патриотом, когда это было немодным.
На стиральной доске никто не хотел играть –
стыдно стоять с доской в шумовом оркестре.
Мы пели народные песни перед народом:
тысяча зрителей в парке на Дне района,
мамой сшитые сарафаны, пайетки-блестки
(постеснялись бы так выступать иные подростки,
в этом возрасте все же думаешь о другом),
я думала, как не забыть слова.
Потому что мой папа работает худруком.
Я пою. У меня под платком белые рукава.
У меня алюминий в руке.
– А играешь на чем?
– На реке.
Это волны под ложкой гремят на стиральной доске.

Еще один важный для Луневской мотив – самопознание и самоприятие как способ уцелеть, сохраниться, научиться принимать других и другое. Он часто сопряжен с поэтикой наготы – внешней и внутренней:

я раздеваюсь за домом
везде соседи
сразу неловко потом веселюсь с водой
горячей из бочки холодной из буровой
вдруг кто увидит уже не волнуюсь этим
стыд с меня что ли смылся волной в ведре
вечером летним видится в новом свете
родинка на бедре
родина во дворе
ягодное варе…

Интонационно и стилистически стихи Луневской– это долгий, прерываемый лишь необходимыми для оглядки на самого себя паузами, негромкий разговор с читателем на равных. В нем ни капли пафоса – никогда, никакого, – но есть строгая сосредоточенность на текущем моменте, фиксации сменяющихся состояний. И эта фиксация приводит иногда к выходам в пространство коллективного переживания – боли, беспомощности, потерянности, поиска новых смыслов, из которого так сложно и так травмоопасно складывается танец на руинах.

Поэтика молчания, впрочем, важна. Это и протест, отказ от индивидуального высказывания, и констатация бессловесной ясности происходящего. Молчание ширится и захватывает новые территории поэтического пространства, но у каждого из поэтов-современников оно звучит по-своему. От надрывно-ностальгического окликания прошлого из нынешней пустоты:

…Кузнечик мой, философ мой, ценитель,
прошедшего ревнитель и хранитель,
копейка, нотка, винтик бытия,
где райская мелодия твоя?

                                              (Василий Нацентов)

и констатации бессилия человеческой речи перед вызовами расчеловечившейся Вселенной:

…В холодной дымке северной зари,
Когда так горько, страшно и тревожно – 
Молчи. Любое слово будет ложно.
Молчи и ничего не говори.

                                                  (Дарья Ильгова) – 

до признания необходимости прервать молчание – говорить, чтобы выжить:

 …Не просто бумажный и буквенный ворох —
Поющие дети мои, без которых
Быть крайним в роду мне: не ставший отцом,
Навек онемею – и дело с концом!
Что были давно и что явятся скоро –
Вы в смутное время оплот и опора:
Не осиротею, с ума не сойду,
Покуда все дую и дую в дуду!

                                (Григорий Князев)

В поэзии Луневской молчание становится гласом вопиющего в пустыне, всем своим существом свидетельствующего о трагедии:

…Там смерть лежит у рыбы в животе,
и лед глядит прозрачными глазами.
Пространству словно вырвали язык –
кто знал, что тишина такой бывает?
Там лес сгорел и заново возник,
но больше он пожар не вспоминает.

 Это не поэтика бездомья – образ дома в поэзии Луневской ощутим и зрим через мотивы родовой связи; это стоический минимализм, созвучный воздуху времени: 

Я не нуждаюсь в том необходимом,
что для других опора и углы.
Весенний сад пропах, как куртка дымом,
и звезды прогорели до золы.
Как яблони стоят и смотрят мимо,
и не бегут на звук бензопилы,
так я стою цела и невредима,
насколько люди могут быть целы.

Мотив прорастания в жизнь через смерть вписан в цикл человеческой жизни. Перетекание волос в реки, ветвей – в руки, почти библейское «и свет стоял известкой у коры» ощущается поэтом органически, не как абстрактный ряд разнонаправленных метафор, но как естественная форма самопродолжения. 

При этом мир природы далек от идиллии. Он водит человека по острию ножа, смотрит глазами мертвой лисицы, потому что правда одновременно прекрасна и горька. В этом принятии всего, что дает жизнь, в дерзости одинаково зорко смотреть на луну и на солнце чувствуется почти непостижимая, столь желанная сегодня подлинность бытия и слова как его производной.