Не пропустите новый номер Подписаться
№1, 1989/Хроники

Белый волк. Публикация К. Кириленко

Впервые молодой актер Театральной мастерской Евгений Львович Шварц (1896 – 1958) увидел Корнея Ивановича Чуковского (1882 – 1969) зимой 1921 года, когда мастерская приехала из Ростова-на-Дону в Петроград. Шварц в ту пору искал свои пути в литературе, посещал вечера «Серапионовых братьев», занятия семинара литературной студии Дома искусств на Мойке, которым руководил Чуковский. Весной 1922 года Театральная мастерская закрылась; после смены ряда случайных работ (как пишет Шварц в дневнике, «брался за все. Грузил в порту со студенческими артелями уголь, работал с ними же в депо на Варшавской ж. д., играл в «Загородном театре» и пел в хоре тети Моти», – ЦГАЛИ, ф. 2215, оп. 1, ед. хр. 56, л. 92 об.) он стал секретарем Чуковского, проработал в этой должности год и имел возможность ближе узнать Корнея Ивановича.
У Шварца был особый дар создавать портреты-миниатюры людей, с которыми сталкивала его жизнь, что помогло ему написать единственное в своем роде, абсолютно оригинальное, до сих пор не изданное произведение, названное им «Телефонная книжка». Люди, с их талантами и слабостями, выглядят в ней такими, какими раскрывались перед Шварцем во время совместной работы, или отдыха, или соприкосновений в быту.
Он никогда не приукрашивал, даже близких ему людей, стремился нарисовать очень точные, четкие, яркие портреты.
Так и в рассказе «Белый волк», написанном на основе дневниковых записей, Шварц показывает достоверного Чуковского со всеми его особенностями, свойственными натурам талантливым, незаурядным. Есть у Шварца статья, опубликованная к 75-летнему юбилею Чуковского «Некомнатный человек»1. (Так назвал Чуковского С. Я. Маршак.) В архиве Шварца в ЦГАЛИ сохранилось письмо Чуковского, написанное 16 марта 1957 года, под непосредственным впечатлением от прочитанной статьи: «Ничего не подозревая, перелистываю свежую книжку «Невы» и вижу, к своему изумлению, портрет некоего Корнея Чуковского и Ваши прелестные, поэтические, добрые строки о нем, коих я так и не мог дочитать, ибо заревел как дурак <…>» (ф. 2215, оп. 1, ед. хр. 258, л. 7).
Рассказ «Белый волк» и статья совпадают в оценке значения деятельности Чуковского, его гигантской трудоспособности, его стремления неуемно совершенствовать свои работы; и в статье и в рассказе подчеркивается его неугомонность, «немирность», но в рассказе более откровенно говорится о чисто человеческих чертах Чуковского.
Первоисточником «Белого волка», как уже сказано, были дневники-воспоминания Шварца. Портрет Чуковского на страницах дневника Шварц создавал с 8 по 19 января 1953 года. Над рассказом «Белый волк» работал в марте; в дневниковой записи от 25 числа он фиксирует окончание этой работы: «Сегодня я с утра печатал на машинке. Кончил рассказ «Белый волк» (ЦГАЛИ, ф. 2215, оп. 1, ед. хр. 59, л. 35), а на следующий день – такая запись: «Вчера читал Орлову и Рахманову, и, несмотря на то, что они хвалили, у меня сегодня смутное чувство. И не читать нельзя, и когда прочтешь, на душе подобие похмелья» (там же, л. 35 об.). Текстуально записи в дневнике и рассказ близки, рассказ несколько подробнее, более тщательно отредактирован. Прежде чем перейти к его публикации, поместим отрывок из письма Чуковского от 28 октября 1956 года, написанного Шварцу к его 60-летнему юбилею.
«<…> А между тем изо всех писателей, на которых Вы тогда, в 20-х годах, смотрели снизу вверх, Вы, дорогой Евгений Львович, оказались самым прочным, наиболее классическим. Потому что, кроме таланта и юмора, такого «своего», такого шварцевского, не похожего ни на чей другой, Вы вооружены редкостным качеством – вкусом – тонким, петербургским, очень требовательным, отсутствие которого так губительно для нашей словесности. И может быть, хорошо, что Вы смолоду долгое время погуляли в окололитературных «сочувствователях»; это и помогло Вам исподволь выработать в себе изощренное чувство стиля, безошибочное чувство художественной формы, которое и придает Вашим произведениям такую абсолютность, безупречность, законченность <…>
А святые двадцатые годы вспоминаются и мне как поэтический Рай. И неотъемлемым от этого Рая – молодой, худощавый, пронзительно остроумный, домашний, родной «Женя Шварц», обожаемый в литературных кругах, но еще неприкаянный, не нашедший себя, отдающий все свое дарование «Чукоккале». 20-е годы, когда мы не думали, что Вам когда-нибудь будет 60, а мне 75 и что те времена станут стариной невозвратной. И Дом искусств, и «Серапионовы братья», и Тынянов, и Зощенко, и Олейников, и Миша Слонимский, и Генриетта Давыдовна2, и Маршак (тоже худощавый, без одышки, без денег) – все это так и ползет на меня, стоит мне только подумать о Вас и о Вашей блистательной литературной судьбе <…>» (ЦГАЛИ, ф. 2215, оп. 1, ед. хр. 258, лл. 4, 5).
Чуковский на одиннадцать лет пережил своего секретаря, но рассказ «Белый волк» не был ему известен. Он публикуется впервые полностью по авторской машинописи (с последующей правкой автора), которая хранится в ЦГАЛИ (ф. 2215, оп. 1, ед. хр. 39, лл. 1 – 17).
Когда в 1922 году наш театр закрылся, я после ряда приключений попал секретарем к Корнею Ивановичу Чуковскому.
Он был окружен как бы вихрями, делающими жизнь возле него почти невозможной. Находиться в его пределах в естественном положении было немыслимо, как в ураган посреди пустыни. И к довершению беды вихри, сопутствующие ему, были ядовиты.
Цепляясь за землю, стараясь не закрывать глаза, не показывать, что песок пустыни скрипит на зубах, я скрывал от всех и от себя самого странность своей новой должности. Я всячески старался привиться там, где ничто не могло расти.
У Корнея Ивановича никогда не было друзей и близких. Он бушевал в одиночестве, не находя пути по душе, без настоящего голоса, без любви, без веры, с силой, не открывшей настоящего, равного себе выражения и потому недоброй.
По трудоспособности я не встречал ему равных. Но какой это был мучительный труд! На столе его лежало не менее трех-четырех работ: вот статья для «Всемирной литературы», вот перевод пьесы Синга3, вот предисловие и примечания к воспоминаниям Панаевой, вот детские стихи. Легкий, как бы пляшущий тон его статей давался ему нелегко. Его рукописи походили не то на чертежи, не то на карты. Вклейки снизу, сбоку, сверху. Каждую страницу приходилось разворачивать, раскрывать, расшифровывать.
Отделившись от семьи большой проходной комнатой, он страдал над своими работами, бросался от одной к другой как бы с отчаяньем. Он почти не спал. Иногда выбегал он из дому своего на углу Манежного переулка и огромными шагами обегал квартал по Кирочной, Надеждинской, Спасской, широко размахивая руками и глядя так, словно он тонет, своими особенными серыми глазами. Весь он был особенный: седая шапка волос, молодое лицо, рот небольшой, но толстогубый, нос топорной работы, а общее впечатление – нежности, даже миловидности.
Когда он мчался по улице, все на него оглядывались, – но без осуждения. Он скорее нравился прохожим; высоким ростом, свободой движения. В его беспокойном беге не было ни слабости, ни страха. Он людей ненавидел, но не боялся, и у встречных поэтому и не возникало желания укусить его.
Я появлялся у него в просторном и высоком кабинете в восемь часов утра. В своем тогдашнем безоговорочном, безоглядном поклонении далекой и недоступной литературе я в несколько дней научился понимать признанного ее жреца, моего хозяина. Показывая руками, что он приветствует меня, прижимая их к сердцу, касаясь пальцами ковра в поясном поклоне, надув свои грубые губы, Корней Иванович глядел на меня, прищурив один глаз, с искренней ненавистью. Но я не обижался. Я знал, что чувство это вспыхивает в душе его само по себе, без всякого повода, не только ко мне, но и к близким его. И к первенцу Коле, и к Лиде, и, реже, к Бобе, и только к младшей, к Муре – никогда. Если даже дети мешали его отшельничеству без божества и подвигам благочестия без веры, – то что же я-то? Я не огорчался и не обижался, как не обижаются на самум, и только выжидал, чем кончится припадок.
Иной раз он бывал настолько силен, что Корней Иванович придумывал мне поручения, чтобы поскорее избавиться от моего присутствия. Иногда же припадок проходил в несколько минут, и мне находилось занятие в пределах кабинета.
В этом последнем случае я усаживался за маленький столик с корректурами. Корней Иванович посвятил меня в нехитрое искусство вносить в гранки поправки, ставя знаки на полях и в тексте. И я с гордостью правил корректуру, но делал это плохо. Я через две-три строчки зачитывался тем, что надлежало проверять. И тут иной раз у нас завязывались разговоры о ней, о литературе. Но ненадолго. Среди разговора Корней Иванович, словно вспоминал нечто, мрачно уходил в себя, прищурив один глаз. Впрочем, и до этого знака невнимания, говоря со мной, он жил своей жизнью. Какой? Не знаю. Но явно страдальческой.
У него были основания задумываться и страдать не только по причинам внутреннего неустройства, но и по внешним обстоятельствам. За несколько месяцев до моего секретарства разыгралась громкая история с письмом, что послал он за границу Алексею Толстому. Он приветствовал Алексея Николаевича, сменившего вехи, звал Толстого в Советский Союз и подробно и недоброжелательно описывал людей, с которыми ему, Чуковскому, приходится жить и работать. Я забыл, что именно он писал. Помню только фразу о Замятине: «Евгений Иванович милый, милый, но такой чистоплюй!» И каждому посвящал он две-три фразы подобного же типа, так что на обсуждении кто-то сравнил его послание с письмом Хлестакова к «душе Тряпичкину». Вся беда в том, что письмо Корнея Ивановича приобрело неожиданно широкую известность. Толстой взял да и напечатал его в «Накануне»4.
Дом искусств и Дом литераторов задымились от горькой обиды и негодования. Начались собрания совета Дома, бесконечные общие собрания. Проходили они бурно, однако в отсутствие Корнея Ивановича. Он захворал. Он был близок к сумасшествию. Но все обошлось. В те дни, когда мы встретились, рассудок его находился в относительном здравии. Ведь буря, которую пережил Чуковский, была далеко не первой. Он вечно, и почему-то каждый раз нечаянно, совсем, совсем против своей воли, смертельно обижал кого-нибудь из товарищей по работе. Андреев жаловался на него в письмах, Арцыбашев вызвал на дуэль, Аверченко обругал за предательский характер в «Сатириконе»5, перечислив все обиды, нанесенные Чуковским ему и журналу, каждый раз будто бы по роковому недоразумению. И всегда Корней Иванович, поболев, поправлялся.
Однако проходили эти бои, видимо, не без потерь. И мне казалось, что, уходя в себя, Корней Иванович разглядывает озабоченно ушибленные в драке части души. Нет, он не был душевно больным, только душа у него болела всегда.
Но вот дела требовали, чтобы Корней Иванович оторвался от письменного стола. И он, полный энергии, выбегал, именно выбегал, из дому и мчался к трамвайной остановке. Он учил меня всегда поступать именно таким образом: если трамвай уйдет из-под носу, то не по причине вашей медлительности.
И приехав, примчавшись туда, куда спешил, Корней Иванович уверенно, весело и шумно проникал к главному в данном учреждении.
– Вы думаете, он начальник, а он человек! – восклицал он своим особенным, насмешливым, показным манером, указывая при слове «начальник» в небо, а при слове «человек» в пол. – Всегда идите прямо к тому, кто может что-то сделать!
И всегда Корней Иванович добивался того, что хотел, и дела его шли средне.
Да, дела его шли средне, хотя могли бы идти отлично, такова обычная судьба людей мнительных, подозрительных и полных сил.
Не мог Корней Иванович понять, что у него куда меньше врагов, чем это ему чудится, и соответственно меньше засад, волчьих ям, отравленных кинжалов. И, защищаясь от несуществующих опасностей, он вечно оказывался, к ужасу своему, нападающей стороной. Это вносило в жизнь его ужасную разладицу и в тысячный раз ранило его нежную душу. Впрочем, в иных, и: нередких, случаях мне казалось, что он заводит драку вовсе не потому, что ждет нападения. Просто его охватывало необъяснимое, бескорыстное, судорожное желание укусить. И он не отказывал себе в этом наслаждении.
Кого он уважал настолько, чтобы не обидеть даже при благоприятных тому обстоятельствах?
Может быть, Блока. (Вскоре после его смерти.) Отчасти Маяковского. Любил хвалить Репина. Вот и все.
Однажды он, улыбаясь, стал читать Сашу Черного, стихи, посвященные ему. «Корней Белинский». Я их помню очень смутно. Кончаются они тем, что, мол, Чуковский силен, только когда громит бездарность, и халат тогой падает в таких случаях с его плечей. Начал читать Корней Иванович, весело улыбаясь, а кончил мрачно, упавшим голосом, прищурив один глаз. И, подумав, сказал:
– Все это верно!
Маршак не раз говорил о нем:
– Что это за критик, не открывший ни одного писателя!
И вместе с тем какая-то сила угадывалась, все время угадывалась В нем. И Маршак же сказал о Чуковском однажды:

  1. См.: «Нева», 1957, N 3. []
  2. Г. Д. Левитина – в то время секретарь редакции журнала «Еж».[]
  3. К. И. Чуковский переводил в то время пьесу ирландского драматурга Д. -М. Синга (1871 – 1909) «Герой» («Удалой молодец- гордость Запада»). []
  4. См.: «Накануне», 4 июня 1922 года.[]
  5. Возможно, что имеется в виду фельетон А. Т. Аверченко (1881 – 1925) «Оскар Норвежский», напечатанный в журнале «Сатирикон» (1910, N 11, с. 3 – 5). []

Цитировать

Шварц, Е. Белый волк. Публикация К. Кириленко / Е. Шварц // Вопросы литературы. - 1989 - №1. - C. 186-202
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке