Премиальный список

Род Атридов

Статья Ирины Роднянской, лауреата журнала «Вопросы литературы» за 2010 год
Ирина Роднянская - Литературовед, литературный критик. Автор книг: «Художник в поисках истины» (1989), «Литературное семилетие» (1994), «Движение литературы» (в 2-х тт.; 2006), «Мысли о поэзии в нулевые годы» (2010), а также многочисленных статей, посвященных текущей отечественной литературе, русской художественной и философской классике, литературной теории

Новейшая антология

Статья И. Роднянской «Род Атридов» открывает новую рубрику раздела «Литературное сегодня» — «НОВЕЙШАЯ АНТОЛОГИЯ», посвященную разговору о наиболее интересных произведениях современных русских писателей. В 2009 году таким произведением — одним из безусловных «романов года» — стали «Елтышевы» Р. Сенчина, «семейная история», опубликованная в «Дружбе народов» (№ 3-4), а затем вышедшая отдельной книгой в издательстве «Эксмо».

Роднянская говорит о том, что может расслышать ориентированный на христианскую культуру человек в этом глухом и отчетливом «голосе беды», рассказывающем о состоянии современной России. Опыт именно такого внимательного, глубокого прочтения отдельного текста представляет формат новой рубрики.

Ирина РОДНЯНСКАЯ

Род Атридов

Х. Зедльмайр, австрийский культурфилософ, писал о ситуации середины прошлого века, предвидя и нашу: «Наверх возносится только сенсация, тихие творения медленно опускаются на дно»1.

Роман Сенчин, причисляемый к генерации «тридцатилетних» прозаиков и не слишком любимый критикой, чуть было не приблизился к «сенсации»: попал со своим романом «Елтышевы» в букеровский шорт-лист 2009-го. Однако сенсации не состоялось, это «тихое творение» не выиграло лауреатства.

Иначе, впрочем, и быть не могло. Для бойкого чтения Сенчин тягостен, обременителен, безутешителен. Его уникальная наблюдательность над внутренними качествами нынешнего российского человека совершенно непривычна и ранит восприятие своей безакцентностью, видимым отсутствием авторского волнения. Это писатель неподкупный и не подкупленный — не только читательскими ожиданиями хоть какого сантимента, но даже и «великими традициями русской литературы». Как если бы наложить на жесткую зоркость Чехова весь опыт XX века, выжигающий лирическую ноту.

Художественная пристальность Сенчина долгое время питалась самонаблюдением (об этом мы с Владимиром Губайловским писали на страницах «Зарубежных записок» в статье-диалоге «Литература необщего пользования»). Его переход к «объективному» письму совершался трудно и не всегда выразительно. И вот — он написал роман, над которым хочется думать и думать, как над главным узлом русской современности.

Предположу и предложу — о чем думать.

В советское время были санкционированы соцреалистические саги о династиях «из коренника»: все эти «Журбины», «Строговы»… Вряд ли молодой еще Сенчин помнил об этом, когда назвал свой роман «Елтышевы» — не слишком благозвучным (от местного, сибирского диалектного словечка), но и не гротескным, рядовым родовым именем. Однако само собой получилось, что в итоге возникшей переклички давняя ложь побита ныне высказанной правдой. Речь идет о гибели семейства российских горожан, отмеченных советским наследственным проклятием.

Действие из городских кварталов вскорости перемещается в зауральскую деревню «нулевых» годов, где-то, видимо, под Минусинском, ранее уже успевшим утвердиться на литературной карте писателя. Деревня (когда-то — «село», потому что там была «церква», окончательно разрушенная в хрущевские 60-е и теперь, когда можно бы и поставить заново, никому уже не нужная) — деревня эта крайне депрессивна: «мрут, мрут и мрут» от убийств и самоубийств, воруют что ни попадя, в том числе друг у друга, пьют не просыхая — от безделья и безысходности. Эта, несомненно честная, картина многих побудила квалифицировать «Елтышевых» как вторичный, «чернушно»-натуралистический извод знаменитой «деревенской прозы». Но для Сенчина деревенский фон (кстати, особо беспросветный именно в глазах переселенцев Елтышевых) — только предлагаемые обстоятельства, рентгеновски просвечивающие душевный костяк членов семейства. Гибель рода совершается, как в античной трагедии, под ударами рока, заведенного исходным преступлением, но вместе с тем освещается как неуклонный вывод из социально-антропологического исследования. В результате него мы не испытываем очистительного катарсиса (страха перед участью героев и сострадания к ней) и, в отличие от древнегреческих зрителей, вынуждены взять сторону лишь одного неумолимого рока.

Роковой для семейства день означен прописной цифирью: двадцать четвертое апреля две тысячи второго года. В этот день родоначальник, капитан милиции Елтышев, дежурный по вытрезвителю, едва не погубил несколько душ в импровизированной душегубке и, будучи разжалован и лишен ведомственной квартиры в районном городке, спустился вместе с семьей в свой деревенский аид, на женину родину. Происшествие воспринимается Елтышевыми как незаслуженный и случайный удар судьбы. Между тем вся семья отлично знает, на какие прибытки она не слишком худо существовала в годы переломной неразберихи, вплоть до приключившегося краха: это предмет беззастенчивых семейных пересудов, препирательств отца и старшего сына Артема (младший, Денис, — на зоне за драку с тяжким исходом). А вот на какие: Елтышев на дежурствах обирал беспомощных выпивох, делясь, конечно, с подручными. Эту хлебную должность, считавшуюся «блатной», ему удалось получить «после длинной очереди, нешуточной борьбы». Слово «блатная» — из доперестроечного, заметим, лексикона, да и «вытрезвительские предания» о чудесных шансах на скорое обогащение, когда попадается безответный клиент с тугим кошельком, — небось, не в «нулевые» и не в 90-е родились, а в благостные 70-е, время, сформировавшее капитана милиции и привившее ему такие вот профессиональные обычаи. Ниточка социальной аномии, беззакония тянется с отдаленных времен как «дело житейское».

Однако Елтышевы, в самосознании своем, — люди отнюдь не аморальные, порядочные: «нужно вести себя по-человечески, исполнять свои обязанности, и за это будешь вознаграждаться» — таково их путеводное убеждение. Люди с чистой совестью — которая молчит. Свое нисхождение в бездну они переживают как крутое и болезненное понижение безупречно заработанного социального статуса.

Николай Михайлович Елтышев, не раскаявшийся, конечно, в своей милицейской «строгости» (за которую поплатился нежданно-негаданно, из-за шума, поднятого его жертвой-газетчиком), совершает в деревне три убийства. Все три — почти не предумышленные, опять-таки по-эдиповски «роковые», но притом не засчитываемые себе их исполнителем как отрицательный моральный акт («Плевать!» — реакция на одно из них). И каждое — от раздражения на жизнь, которая в глазах убийцы все виноватее и виноватее перед ним. Человеческое правосудие его не карает, ибо такового в деревне нет, — разбираться с очевидным виновником никому не с руки. Смерть вернувшегося младшего сына, последней надежды семьи, он накликает сам — озлобив односельчан попыткой вернуть прежний статус: вырядившись в свой милицейский мундир и рассыпая угрозы. И умирает в одночасье полгода спустя, ничего не уразумев.

Сконцентрировать сочувствие на фигуре жены Елтышева — тоже не получится. При первой же серьезной невзгоде она мысленно предает их с мужем совместную жизнь, воображая другую, более удачную участь при ином выборе супруга и места жительства, а нынешнюю оценивая как оплошный недогляд. Ни в одном из мужниных деяний у нее нет алиби. Поражает вникновение автора в интимное подполье кроткой, вроде бы, Валентины Викторовны, когда муж покидает дом вместе с ее старухой-теткой, чтобы избавиться от той навсегда. «Присела к столу, замерла, прислушиваясь к своему необычному состоянию: и тревожно было, и жутковато, и торжественно, приятно. Так с ней случалось в детстве, в предновогодние вечера…» Потом она займется поисками пропавшей старухи, владелицы приютившей их избы, но в решающий миг сердце ее согласилось на устранение помехи.

Неспособность к прощению, примирению между отцом и сыном ведет к сыноубийству. Неспособность к прощению, примирению между свекровью и невесткой ведет к гибели свекрови, Валентины Елтышевой. «Прости» вылетает из ее уст слишком поздно и слишком вынужденно. Ее внучонок не признает ни своего родового имени, ни домогательств бабушки. Род угасает (елтыш, по Далю, — обрубок дерева), а она умирает «наглой» смертью: «помочь ей было некому» — последние слова романа.

А ведь именно она, Валентина Викторовна, — носительница и защитница фамильного достоинства Елтышевых. Предложению заезжего барышника торговать в деревне спиртом (с чем потом пришлось смириться) она не колеблясь дает отпор: «Вы не знаете, наверно, к кому вы пришли… У меня муж тридцать лет в милиции прослужил. На заслуженном отдыхе… Я — библиотекарем… Как вам не стыдно!» Что муж опозорен своим прошлым, не приходит ей в голову, и оскорбляет ее не перспектива спаивания соседей, а пропозиция «торговать». Ее самоуважение будет ранено еще больше, когда она решится выбраться на городской рынок, туда, где, бывало, гордо несла свою голову покупательницы, — с ведрами собственноручно собранной жимолости: она почувствует себя «окунутой во что-то нечистое, поганое, от чего ей уже не отмыться». Моральное чувство, да, — но какое?

Все повествование дано исключительно «в кругозоре» Елтышевых: старших — родителей — и вывезенного в деревню их недотепы-сына, от неприкаянности обзаведшегося там недолговечной семьей. Изнутри проживаемые ими события повествователь только помечает календарными датами, к финишу всё ускоряющими бег. Сам же окунается в «физику» своих персонажей, мускульно переселяется в них, сливается с их телесными рефлексами, так что даже смертельный хруст шейных позвонков противника дает ощутить через мышечное усилие убийцы Елтышева. (И такое «соучастие» заменяет автору сочувствие, а может быть, и является им.) Таясь и устраняясь как субъект повествования, он никого и ничего не обличает, не пугает и не пугается сам. Извлечение сути дела остается за нами.

…Нередко приходится слышать, и вовсе не от поклонников прежнего режима, что при нем воспитывалась какая-никакая нравственность, что «моральный кодекс строителя коммунизма» мало чем отличался от десяти библейских заповедей. И что аномия началась тогда, когда этот «кодекс» был подменен культом денег, успеха и гедонистическими соблазнами. Роман «Елтышевы» рассеивает эту иллюзию. Из сознания нескольких поколений были вымыты понятия о вине, грехе, раскаянии, высшем суде и милосердии, о любви к ближнему как основе человеческой солидарности (отличной от прописей коллективизма). Как только разошлись скрепы внешнего порядка и люди больше, чем раньше, оказались предоставлены водительству собственной совести, выяснилось, что она увечна и недееспособна. И это — главная российская катастрофа. Помните, как Достоевский пишет об обитателях Мертвого дома? — «Вряд ли хоть один из них сознавался внутренно в своем беззаконии». Таковы же обитатели сенчинского романного пространства, вышедшие из недавнего острога. Головы их забиты баснями о полтергейсте, разговорами о призраках, телепропагандой прикладной магии и пр. (приглядчивый Сенчин нет-нет да и вспомнит про это, а чего стоит дичайшая эксгумация покойника на основании «вещего сна»!), но иное духовное наполнение им неведомо.

Вся ли людская толща России такова? Нет, конечно, не стоит страна без праведников, что-то теплится, дышит, преемствует у старых, генетически засевших духовных понятий. Но от каждого слова автора «Елтышевых» веет правдой. Кабы это была не голимая правда, а «сгущение красок», «шоковое» щегольство и прочие вывихи авторского тщеславия, мы жили бы в стране, гораздо лучшей, чем та, в которой живем. А живем мы именно в этой.

Я была не права, написав, что к Елтышевым нельзя испытывать сострадания. Жаль их, отчаянно жаль, как и всякого,

…кто бредет по житейской дороге

В безрассветной глубокой ночи.

Без понятья о праве, о Боге,

Как в подземной тюрьме без свечи.

Эту тюрьму они носят — мы носим — внутри себя.

  1. Зедльмайр Ханс. Утрата середины. М.: Прогресс-Традиция, 2008. С. 156 . []