Премиальный список

Время не для положительных героев

Беседа с Романом Сенчиным. Статья Елены Константиновой, лауреата премии журнала «Вопросы литературы» за 2019 год

— Роман, на презентации первого номера обновленного журнала «Вопросы литературы» 28 марта этого года вы во всеуслышание и довольно неожиданно заявили, что литературная критика сегодня исчезает, и это ничего хорошего для писателей не предвещает…

— Смотря для кого мои слова оказались неожиданными. В литературном сообществе уже давно бьют тревогу: критика как жанр исчезает, заменяется литературной журналистикой. Больших аналитических статей, обзоров почти не появляется. Для них попросту нет площадок, кроме толстых журналов, но те или закрываются, или не в состоянии платить даже минимальные гонорары. Молодые люди в критики не идут, действующие критики переквалифицируются в прозаики, публицисты, журналисты. Конечно, еще есть — правда, уже не десятки, а считаные единицы — настоящие представители этого литературного цеха…

Журнал «Вопросы литературы» — один из очень немногих, где жанр критики — основной. Хотелось бы, чтоб он стал живее, читабельнее и в то же время не утерял своей солидности. Такой синтез в наше время сложно создать, но возможно.

— Как вы реагируете на критику в свой адрес?

— Мне кажется, вполне нормально. Бывают хамские выпады, но их мало, да и написаны так, что относиться к ним серьезно невозможно. Критиковали, в том числе очень жестко, меня много. Особенно в начале нулевых. Отправляли на картошку вместо письменного стола, называли Смердяковым, выносили за рамки литературы… Позднее главный редактор еженедельника «Литературная Россия» Вячеслав Огрызко собрал толстенную книгу «Всё о Сенчине. В лабиринте критики», где есть и положительные, а то и хвалебные, статьи и рецензии, и поносные. Это занимательное чтение. Тем более что там не столько обо мне и моих текстах, сколько о ситуации в нашей литературе конца 1990-х — начала 2010-х.

К тому же обижаться на критиков мне глупо, поскольку я сам часто публикую рецензии, случается — и довольно развернутые статьи, где не щажу и тех, кого считаю своими литературными соратниками. Истина дороже. Пусть даже это истина для меня одного. Но искусство вообще сфера сплошных субъективных оценок.

— А как вы сами смотрите со стороны на себя — лидера «нового реализма»?

— Кто называет меня лидером «нового реализма»? Я себя к таковым не отношу. Да, лет двадцать назад в нашей литературе возник этот термин. О необходимости «нового реализма» говорили литераторы совершенно разных лагерей: Павел Басинский, Сергей Казначеев, Олег Павлов, Сергей Шаргунов, — вкладывая в это понятие каждый свое. Говорил о «новом реализме» и я, тоже имея о нем свои представления, искал единомышленников. Ближе всего мне был Шаргунов, с которым мы вместе довольно много выступали на разных литературных собраниях. Хотя и имели разногласия: Сергей больше склонялся к тому, что в «новый реализм» можно и нужно внести мотивы мистики, гротеска, а я отстаивал предельный документализм, но выражаемый свободно, с учетом опытов Генри Миллера, Чарльза Буковски… Почти все «новые реалисты» начинали с повестей и рассказов от первого лица. Нас тогда сравнивали с Эдуардом Лимоновым, с тем же Миллером — но и с лирическими героями-повествователями Юрия Казакова, Валентина Распутина…

Думаю, ворошить «новый реализм» не имеет большого смысла. Течения не живут долго, они постоянно видоизменяются. Мы пишем теперь совсем иначе, чем в начале нулевых.

— То есть?

— Я бы, например, вряд ли сегодня написал нечто вроде рассказов и повестей «Общий день», «Говорят, что нас там примут». Вижу изменения в стилистике и героях у Дениса Гуцко, Захара Прилепина, да и у многих других «новых реалистов».

— До выхода книги из издательства вы просчитываете ее успех?

— Втайне надеюсь, что уж этот-то роман или сборник повестей и рассказов перевернет мир. Но сначала редактор слегка опускает на землю, потом — критики. Понимаешь, что случилась еще одна неудача. И пишешь снова.

— Тем не менее что из вашей прозы считаете сильным?

— По сути, все то, что переиздаю. Слабое — прячу подальше. Самой резонансной у меня оказалась книга «Елтышевы». Но я не предполагал, что она таковой окажется. Писал, конечно, изо всех сил, в каком-то мороке, был рассеян в те месяцы, все время словно бы болел… До сих пор считаю «Елтышевых» неоднозначной для себя книгой. А вот «Нубук», «Вперед и вверх на севших батарейках», «Лед под ногами», «Информацию» — программными. Хотя у читателей и критиков другое мнение.

— А что все-таки оказывается в числе слабых вещей?

— Несколько повестей и рассказов, которые мне очень дороги в плане сюжетов, но они явно не получились. Называть их не буду. У каждого литератора есть свой уровень. Каждый может при определенных обстоятельствах его превзойти, а может до него не дотянуть. Те вещи, где я не дотянул или же замахнулся на непосильное, и расцениваю как слабые.

Что-то наверняка я навсегда сдал в свой архив, что-то пытаюсь дорабатывать, переделывать. Хотя переделывать, скажем, в сорок семь лет текст, написанный в тридцать, не совсем честно. Чаще всего ограничиваюсь стилистической правкой.

— Вернемся к прозвучавшему «новому реализму». Обратимся к Словарю литературоведческих терминов: «Реализм — это художественный метод образного отражения действительности в соответствии c объективной достоверностью», — сказано там. Среди значений слова «новый», согласно Большому толковому словарю,  — «такой, который не существовал раньше, впервые созданный, незнакомый, неизвестный». Не находите, что соединение этих двух слов — абсурд, не имеющий смысла эпатаж, рекламная затравка?

— Если так подходить к любому течению в литературе, то все они абсурдны и искусственны. Названия — это попытка привлечь к себе внимание, заставить о себе говорить, спорить, ломать копья. Да, «новый реализм» в чем-то абсурд и эпатаж, хотя реальность в России в 1990-е стала новой, в какой никто из нас — тогдашних граждан страны — еще не жил, вот и появился «новый реализм», призванный эту реальность отображать и пытаться осмысливать. Своей цели мы — тогдашние «новые реалисты» — добились. Реальность пусть фрагментарно, но описали и слегка даже осмыслили, о нас спорили и спорят до сих пор.

— Не зная, кто автор текста — речь, разумеется, о современных, — вы можете определить его по стилю?

— Кого-то, наверное, могу. По сути, у каждого свой голос. Иногда кто-то экспериментирует, заходит не на свою поляну, но в целом пишет оригинально. Своим языком обладает и большинство моих сверстников — Сергей Шаргунов, Захар Прилепин, Илья Кочергин, Гуцко, Дмитрий Новиков, Анна Козлова, Василина Орлова, Андрей Рубанов, Олег Зоберн… Могу перечислять довольно долго.

— Что значит «оригинально»? И каково ваше понимание «крепкой, настоящей прозы», благодаря которой в начале 1990-х обрел известность ваш Юрий Саватеев из рассказа «Шутка»?

— Оригинально — значит не очень похоже на то, что делают другие. Формы и методы художественной литературы достаточно ограниченны, поэтому неожиданная тема, язык, интонация, сюжет заставляют говорить с удивлением и уважением: «Это оригинально». Можно быть неожиданным, наследуя, например, в 1950-е годы Ивану Бунину, как было с Юрием Казаковым, или наследуя Казакову в нулевые, что мы увидели тогда в рассказах Дмитрия Новикова…

А насчет героя моего рассказа «Шутка» писателя Саватеева… Какую прозу он писал, пусть гадает читатель. В рассказе я дал некоторые приметы того, что для определенного круга литераторов и читателей означают слова «крепкая, настоящая проза». Объяснять подробно — значит затоптать свой рассказ.

— Кто или что формировало ваш литературный вкус?

— Наверное, богатая домашняя библиотека. Когда перебираешь сотни книг, приучаешься отличать хорошее от плохого. А может, природный слух. Музыкального, например, нет совершенно, а литературный, смею надеяться, какой-никакой есть.

— Ваши предпочтения как читателя?

— Они, как мне кажется, довольно широки. Для меня современные классики — и Распутин, и одновременно Лимонов. Настоящее не зависит от тем, стиля, убеждений. Талант почти всегда побеждает неприятие того или иного направления. Владимир Сорокин — очень талантливый писатель, читаю каждую его книгу, хотя от некоторых меня воротит. Последняя из них — сборник рассказов «Белый квадрат» — беспомощная, вторичная, вымученная. Но я не мог от нее оторваться, потому что, несмотря ни на что, ее автор, повторяю, — очень талантливый человек. Так же не могу оторваться от произведений Бориса Екимова или Михаила Тарковского, хотя они находятся на противоположном от Сорокина полюсе.

— Какой была для вас основная мотивация стать писателем и когда вы себя им почувствовали?

— Писать стал еще в раннем подростковом возрасте. Лет в двенадцать. Подражал Жюлю Верну, Вальтеру Скотту, Стивенсону, Куперу, пробовал писать о плаваниях Колумба и Магеллана. Потом переключился на ту жизнь, какая меня окружала: школа, двор, семья… Года в двадцать три мне показалось, что некоторые рассказы могут быть интересны и полезны другим, стал предлагать их газетам и журналам, выходившим в Минусинске, Абакане, Кызыле. Многие из них опубликованы. Потом случился Литературный институт, Москва, толстые журналы, в которые я вошел без особых трудностей…

Мотивация… Жизнь постоянно дает мне сюжеты. Какие-то быстро забываются, другие не оставляют в покое и становятся рассказами, повестями, романами. Наверное, поделиться этими сюжетами с другими и есть основная мотивация.

— Заявив лет пятнадцать назад от имени героя повести «Вперед и вверх на севших батарейках»: «…с особым жаром буду писать злые строки об этом мире», — вы, судя по рассказам из прошлогодней книги «Квартирантка с двумя детьми», придерживаетесь того же принципа. Причина в непреодоленных юношеских комплексах или это, возможно, так и не изжитый комплекс провинциала, у которого свой «счет» с Москвой?

— К сожалению, жизнь преподносит мне сюжеты в основном мрачные, порой трагические, как, например, в «Квартирантке с двумя детьми». Тут уж не могу бороться и заставлять ее, жизнь, находить что-то иное, посветлее. Самому судить о своих комплексах невозможно, это дело психологов. «Счета» с Москвой у меня не было и нет. В Москве, как нигде, много несчастных и балансирующих на грани бедности и нищеты людей… Вообще я с детства, наверное, чувствую, вижу, что этот мир несовершенен и люди, в свою очередь, несовершенны относительно этого мира. Показать данный «недочет» — быть может для того, чтобы попытаться как-то исправить, улучшить, открыть глаза, — и заставляет писать с жаром злые строки. Чтобы изменить свою собственную жизнь, мироустройство, нужно разозлиться, как мне кажется. Может, я ошибаюсь.

— Своего рода зацикленность на упоминании о литературных премиях — среди громких Премия Правительства РФ в области культуры (2012) и «Большая книга» (2015), о публикациях в толстых литературных журналах и гонорарах, «халяве» — поездках за рубеж на литфестивали… В этом желание порисоваться или, напротив, проявление неуверенности в себе?

— Где зацикленность? Если в повестях и рассказах, где главный герой — литератор и носит мои имя и фамилию, то литературные премии и тому подобное — часть его биографии. Довольно часто я пишу о лауреатстве своего героя с сарказмом или горькой иронией. По большому счету премии, поездки за границу, халява не делают его счастливым. В повести «Вперед и вверх на севших батарейках» как раз показана, с одной стороны, обласканность героя в литературном мирке и крах в личной жизни — с другой… Вообще мне самому любопытно посмотреть на биографию моего Романа Сенчина, скажем, от рассказа «Вдохновение», написанного в 1997 году,  — через «Вперед и вверх на севших батарейках», «Чужого», «Новый реализм», «За сюжетами» — до рассказа «Долг», который только что вышел в журнале «Дружба народов». Знаю, есть и читатели, которым такой экскурс небезразличен.

— Вам ни разу не захотелось отказаться от премии?

— Да нет… Помнится, я был очень удивлен, когда узнал, что за «Елтышевых» мне присуждена премия Правительства России. Некоторое время думал, что́ скажу на церемонии награждения — тогда было время протестов, — но судьба избавила меня от ответной речи. В день, когда вручали премии, меня не оказалось в Москве. Организаторы не настаивали, чтобы я во что бы то ни стало прилетел и там присутствовал.

— И все же не захотелось отказаться, потому как именно премии влияют на «продаваемость книг» и повышают «статус» («Шутка»)?

— Ссылаться на художественные вещи по любому поводу не очень хорошо. Меня всегда удивляло, когда встречал какую-нибудь цитату за подписью, например, Федора Достоевского, но взятую из его романа или повести. Это ведь говорил не сам Достоевский. Можно надергать цитат ужасных, сказанных его человеком из подполья, Смердяковым и тому подобными, и подписать: «Федор Достоевский». То, что произносят персонажи, не должно ассоциироваться с авторами, их породившими.

Да, герой моего рассказа «Шутка» Саватеев — литератор прагматичный. Что-то в нем от меня, что-то — от других коллег по цеху. С чем-то в его характере спорю или спорю с самим собой при помощи Саватеева. Такая вот сложная конструкция… Премии, конечно, отчасти влияют на известность литератора, на тиражи и спрос, на статус. Причем обилие премий может статус писателя опустить — слишком успешных и обласканных не любят.

— »У сотрудников литературных журналов и дюжины критиков» вы, по вашим словам, «более-менее модные». Среди непрестанных вопросов, которыми забита, опять же по вашим словам, голова — «что написать? как написать? как написать, чтоб понравилось редакторам и дало пищу критикам?..» Обычный читатель, выходит, побоку? Впрочем, среди своих коллег-сверстников вы здесь не одиноки…

— Ну вот вы опять слова и мысли моих персонажей приписываете непосредственно мне. Оспаривать не буду: бродили и бродят такие вопросы. Подозреваю, что они бродят не только в моей голове. Чтобы вынести их на бумагу — нужно мужество и даже некоторое безрассудство. Это как если бы фокусник начал объяснять зрителям механику своего фокуса… Чаще всего я обращаюсь к герою-писателю во время кризисов, тяжелых периодов в жизни. Наверное, это меня отчасти извиняет.

Читатель же… Читатель меня интересует, но он не управляет моим делом. Кто-то принимает и понимает то, что я пишу, кто-то возмущается и не считает некоторые или же все мои вещи литературой. И это хорошо. Быть всем по вкусу невозможно, да и не нужно.

— Чем у вас наполнены — используем вашу формулу — «минуты творческих поисков»?

— В основном чтением. Когда натыкаешься на книгу по душе — хочется писать и самому. Не стыжусь признаваться, что нередко испытываю зависть. Пушкин называл это чувство полезным: «Зависть — сестра соревнования, следственно из хорошего роду». Я с ним согласен.

— Из года в год вы перерабатываете одни и те же события, тех же героев — пусть и под разными именами. И этого не скрываете: «…пережевываю тщательно, переношу из вещи в вещь…» Зачем?

— Многое описанное, сказанное оказывается спустя какое-то время недописанным, недосказанным. Биографии прототипов продолжаются, события имеют последствия. Всё это весьма часто заставляет возвращаться. По сути, я пишу одну большую книгу, во многих вещах у меня есть сквозные герои. Так что ничего страшного в некоторых повторах, пережевывании, отсылках к более ранним повестям и рассказам не вижу.

— И такая же постоянная, почти из одного произведения в другое, оглядка на Туву,  — даже в мимолетном эпизоде, как в повести «Ничего страшного» или рассказе «Пусть этот вечер не останется…»…

— Тува — моя родина. И волей-неволей она возникает в моих вещах. Тем более что воображение у меня развито слабо, выдумывать-придумывать особенно не получается. Если я служил в пограничных войсках, то большинство моих героев, прошедших армию, тоже служили в них. Ничего с этим поделать не могу… Переезд из Тувы в Красноярский край, смена трехкомнатной квартиры на трехоконную избушку стали, по-моему, ключевым событием моей жизни, настоящим ожогом. И этот ожог не заживает.

— А вы давно приезжали на родину?

— Бываю там почти каждое лето в течение трех-пяти дней. Поездке в Туву летом 2016-го посвящен и уже упоминавшийся рассказ «Долг». А тем, кому важны подробности, посоветую прочитать мою книгу «Дождь в Париже», где в основном про столицу Тувы Кызыл, или очерк «Тува». Можно назвать это рекламным ходом, но рассказывать то, о чем уже написано, правда тяжело. Да и больно мне в очередной раз сравнивать, как было и как стало.

— Не расскажете ли тогда предысторию повести «Конец сезона», лейтмотивом которой, по-моему, является эта фраза: «…сама жизнь как каша стала. Такая разваренная вся, как в детстве. Ни крупинок, ничего — зубам не за что зацепиться. Однородность течет. И что? И куда это все?..»?

— »Конец сезона» — старая повесть. Тяжелая, беспросветная. Она о переходе от молодости к зрелости. В зрелость входить не очень-то приятно. Ведь так здорово и симпатично быть молодым, налитым надеждами, сознанием, что многое еще впереди, бесшабашным… В этой повести описывается последняя, судя по всему, встреча компании в загородном доме в Подмосковье. Они все почти ровесники и вот как-то одновременно чувствуют, что молодость ушла. В прошлый раз была, а теперь — испарилась… Они ругаются, злятся друг на друга, а на самом деле — на себя самих… По сути, написано на основе реальных событий. Впрочем, как почти всё у меня.

— В одном из телеинтервью вы заметили: «Пьесы пишу в основном для себя. Это очень хорошая школа, чтобы разрабатывать диалоги <…> Диалогов очень немного в современной прозе». Полагаете, это недостаток?

— Словесность — а драматургия, несомненно, к ней принадлежит — делают живой диалоги. В нашей современной литературе предостаточно повествования, но мало общения между персонажами. Это большой минус. Многие романы становятся этакими трактатами, а не прозой…

В свое время я написал десятка два пьес и сценок. Большинство стали повестями и рассказами. Например, «Проект», «Непобедимые», «День рождения», «Суббота». Рассказ «Квартирантка с двумя детьми» — монолог. Я никогда не стремился увидеть свои пьесы на сцене. За исключением разве что инсценировки романа «Голод» Кнута Гамсуна, которую написал в 1995 году, в тяжелейший период для многих людей в нашей стране. Не было работы, а если была — за нее месяцами не платили. Прототипами «Голода» было почти все население России тех лет. Я предлагал инсценировку в Минусинский театр, где тогда работал, потом, когда оказался в Москве, — в издательство, кажется, «Культура». Там ее приняли, но быстро вернули: все рушилось, рассылка пьес по театрам, существовавшая в советское время — этакие книжечки с шрифтом пишущей машинки, — прекратилась. Позже «Голод» затерялся в процессе моих переездов…

— На примере ваших любых из относительно недавних рассказов — «Помощь», «Ждем до восьми», «Косьба» или уже прозвучавших «День рождения» и «Квартирантка с двумя детьми» — объясните, что отличает художественную литературу от non-fiction?

— В двух или даже в тысяче слов объяснить их отличие невозможно. Его, скорее, можно почувствовать. Вот у Лимонова есть художественная проза, в которой один из героев — Эдуард Лимонов, и есть эссе, воспоминания, где тоже присутствует Эдуард Лимонов. Отличие невелико, но принципиально. В то же время художественная проза и non-fiction сливаются. И это правильно — читатель должен верить писателю, описанным в его книгах событиям, людям. Один из нагляднейших примеров такого слияния — книга рассказов «Маяк на Хийумаа» Леонида Юзефовича. Одну ее часть составляет высшего качества беллетристика, а другую — документальная художественная проза. Или искусственнейшая имитация под документальность. Но это одно и то же. Главное — впечатление читателя.

— А ваша повесть «Полоса» о конкретном закрывшемся в конце 1990-х аэродроме неподалеку от поселка Временный на берегу реки Изьвы и, шире, о состоянии российской гражданской авиации — чем не разросшийся очерк?

— Может, и очерк. Против этого жанра ничего не имею. Наоборот, с очерка началась русская проза. Сейчас он почему-то оттеснен в пространство публицистики, но по сути-то это проза, где концентрация факта, достоверность предельны. Да, в «Полосе» мало художественных изысков, однако я и не хотел уснащать эту повесть — или «разросшийся очерк» — художественными приемами. Вообще к этому редко когда стремлюсь. Зачастую стиль начинает управлять автором. У Андрея Платонова такое было, и он сам, кажется, искренне признавал, что хотел написать об ином, а интонация увела его в другую сторону. У нас немало превосходных стилистов и стилизаторов сегодня. Некоторые, например Сергей Самсонов, у меня вызывают восхищение. Но я иду другим путем.

— Вообще, служба в редакции еженедельника, хотя и литературного, сослужила вам, простите за невольный каламбур, добрую службу?

— Добрую. Но всю жизнь прозаику работать в газете нельзя. Меня хватило на десять лет. Уже почти пять лет в «Литературной России» не работаю, но газетчик до сих пор из меня до конца не выветрился.

— Начальник упомянутого аэропорта, а позже вертодрома Алексей Шулин, в одиночку, на полном энтузиазме поддерживающий взлетно-посадочную полосу в порядке, что и спасло попавший в аварию самолет, так и остался у вас единственным положительным героем?

— По сути, да. Время не для положительных героев, к огромному сожалению. Но поиски идут, в том числе и мои. Нельзя сказать, что таких героев нет в реальной жизни — они есть, и немало. Но когда начинаешь рассматривать их придирчиво и детально, видишь, что они приносят пользу, проявляют героизм чаще всего вопреки. Их подвиги — это исправление чужих преступлений. Как в случае с моим Шулиным.

— В последнее время вы отходите от повествования от первого лица… С чем связана такая «дистанцированность»?

— Каждый человек, конечно, неисчерпаем, тем не менее писать о себе или имитировать автобиографизм на протяжении многих лет губительно. С возрастом смотришь вокруг шире и пристальнее, и появляются герои и персонажи, которые мало похожи на тебя. Хочется их понять, побыть в их шкуре. Хотя абсолютное большинство моих персонажей — это отчасти я. Такое высказывание, конечно, банальность, но…

— Позвольте, к чему тогда ваши упреки: «Ссылаться на художественные вещи не очень хорошо», «опять слова и мысли моих персонажей приписываете непосредственно мне»?

— Подчеркиваю — «отчасти я». Если бы не отчасти, то обозначал бы свои вещи как «документальная повесть», «документальный роман».

А к первому лицу я возвращаюсь. Например, именно так написался и тот новый рассказ «Долг».

— Каждый из ваших выходящих с периодичностью два-три года романов: «Лед под ногами» (2007), «Елтышевы» (2009), «Информация» (2011), «Зона затопления» (2014), «Дождь в Париже» (2018) — это переход от одного этапа к другому?

— Вряд ли я сам могу говорить об этапах, так как ничего принципиально нового в каждом из этих романов не вижу. Наверное, это все подходы к одному и тому же валуну чего-то важного, не разрешимого мной, но — с разных сторон. Да и главные герои всех этих вещей, в общем-то, мои ровесники. Даже в «Зоне затопления», где равнозначных героев много, мне по прошествии времени ближе всех журналистка Ольга, Алексей Брюханов — люди моего поколения…

После моего переезда из Москвы в Екатеринбург в 2017 году некоторые критики заговорили о «новом Сенчине», опираясь на рассказы «Поход», «К мужу», «А папа?», «Очнулся». Может, они и правы… Нет, про этапы все-таки не буду. Пусть литературоведы или критики, если сочтут необходимым, и поделят…

— На «Дожде…» задержимся. Его главный герой, Андрей Топкин, — опять почти ваш двойник, не так ли? — скрупулезно, со всеми интимными эпизодами, прокручивает в памяти страницы своей биографии. Не пора ли навсегда сбросить «хоть часть того шлака, что нагорал на душе», поставить крест на рефлексиях, ведущих к тупику? Помните? «Если ты все время будешь оглядываться назад, то не сможешь увидеть, что лежит впереди…»

— Андрей Топкин — двойник, но, как часто бывает, зеркальный. Я уехал из Тувы, а он там живет, у него корни, которых я не то чтобы лишен, но они находятся не в гумусе, а в некоей питательной жидкости… «Дождь в Париже» не очень-то обычная для меня вещь. Я редко когда погружаюсь в воспоминания об уже далеком прошлом, а здесь весь роман — воспоминание. А рефлексировать необходимо. Даже животные этим, кажется, занимаются в меру сил.

— Цитата из вашей рецензии на книги З. Прилепина и А. Козловой (2011): «Проблемы любви, брака возникают в современной литературе как-то блекло, скупо, периферийно. Может быть, потому, что авторы боятся, копнув проблему глубже, дать повод заподозрить, что и у них есть подобные сложности». Что мешает вам воспеть счастливую семью?

— А где в литературе счастливые семьи? Даже Маниловы у Гоголя — фигуры трагические. Вообще литература занимается по большей части проблемами, язвами общества и тому подобным. Везде мы видим если не трагедии, то драмы, конфликты. А отношения мужчины и женщины, как ни крути, — это конфликт. Он заложен природой. К счастью, до ситуации «Крейцеровой сонаты» доходит не очень часто, но предпосылки есть, наверное, в каждой семье.

Да, писатели обращаются к теме брака, к любви после букетного периода нечасто. Наверное, боятся, что жены или мужья обидятся, примеряя на себя созданных ими персонажей.

— К какой теме вы приступили бы, но не решаетесь?

— Конечно, хотелось бы написать широкий, многолинейный, протяженный во времени лет на двадцать роман. Грубо говоря, эпопею. Не думаю, что этот жанр умер. Более того, читатель ждет подобные книги. Но мы, литераторы, нынче торопливы, слишком вовлечены в ежедневность. Боимся засесть за серьезное, глубокое. И все же надеюсь, что кто-то из нашего поколения — родившихся в конце 1960-х, в 1970-е — нечто такое напишет. Девяностые и нулевые достойны эпопеи.

— »Лед под ногами» — эта «проговорка», видимо, не случайна. И вы, и ваши герои, независимо от их социального статуса, пока в поиске опоры в этом мире?

— Надежной опоры в мире, кажется, не существует. Люди ищут ее упорно и страстно, но мало кто находит. Да и нашедшие, скорее всего, убеждают себя в том, что нашли, чтоб не упасть, не исчезнуть.

Герой романа Чащин вроде бы прочно устроился в жизни. Нормальная работа, удобная, хотя и съемная, квартира недалеко от центра Москвы. Но обстоятельства складываются так, что он ввязывается в так называемую общественную и политическую жизнь, возвращается к занятию юности — рок-музыке. И начинает поскальзываться, сходит с наезженной колеи и в финале то ли гибнет, то ли просто исчезает.

— Через несколько лет вам пятьдесят. Сведем к общему итогу все вами написанное. Как бы вы определили свое значение в русской литературе?

— Ох, какой опасный вопрос… Все написанное может в одну секунду кануть в Лету. История литературы показывает, сколько писателей, более или менее популярных, известных при жизни, после ухода были тут же забыты. Некоторых забывали и забывают еще при жизни… Хочется верить, что, скажем, рассказы «Сегодня как завтра», или «Шайтан», или те же «Косьба» и «А папа?» будут входить в какие-нибудь антологии. Но сейчас я счастлив, что у меня есть читатели. Убеждаюсь в этом, забираясь в интернет, во время встреч в библиотеках. Хвалят, ругают, спорят между собой о моих книгах. Для литератора молчание о том, что он написал и издал, — самая большая мука, настоящий ад. К счастью, я пока этого избежал.