Премиальный список

Таинственная Корделия: о ком грезил Илья Обломов?

Статья Светланы Казаковой, лауреата премии журнала «Вопросы литературы» за 2019 год
Светлана Казакова - Кандидат искусствоведения, член Ассоциации искусствоведов (АИС). Сфера научных интересов — культурный код и особенности его актуализации в литературе и искусстве. Автор ряда статей о кодовых деталях в русской литературе XIX столетия, интерпретации образа литератора в русском изобразительном искусстве и др.

Загадочный образ Корделии возникает на страницах романа И. Гончарова «Обломов» в ореоле романтики — имя всплывает в сознании влюбленного заглавного героя в период зарождения его отношений с Ольгой Ильинской. «»Это слова… как будто Корделии!» — подумал Обломов, глядя на Ольгу страстно…»

Считается, что Илья Ильич сравнивает свою возлюбленную с героиней трагедии Шекспира, младшей дочерью короля Лира. По мнению исследователей, Ольгу Ильинскую и Корделию объединяет понимание любви как долга. «Моя любовь не скажется словами. / Я, государь, люблю вас так, как мне / Мой долг велит, не больше и не меньше» (перевод с английского А. Дружинина). Эту цитату из первого действия шекспировской пьесы приводят комментаторы романа, объясняя аллюзию Гончарова [Гродецкая 2004: 563]. Его «Корделия» (то есть Ольга) тоже говорит о долге:

— Для меня любовь эта — все равно что… жизнь, а жизнь…
Она искала выражения.

— Что ж жизнь, по-вашему? — спросил Обломов.

— Жизнь — долг, обязанность; следовательно, любовь — тоже долг…

Казалось бы, созвучность слов героинь очевидна. Чего же боле?

Версия о сопоставлении Ольги Ильинской с Корделией Шекспира оставляет смутное ощущение неорганичности реминисценции. Долг и великодушное всепрощение — очевидные достоинства младшей дочери короля Лира — совсем не те категории, которые задают тон в отношениях героев Гончарова на раннем этапе повествования. Кажется несколько странным, что охваченный страстью Обломов мог с упоением думать о том, что его полюбили, как «долг велит, не больше и не меньше».

Неестественность сопоставления Ольги с Корделией Шекспира ощущают комментаторы романа — они сводят смысл аллюзии к расплывчатым формулировкам о стремлении Гончарова «подчеркнуть благородство и возвышенность (избранность) натуры» любимой идеальной героини [Гончаров 2004: 180]. Более того, чувство искусственности сравнения приписывается и самому Гончарову [Гончаров 2004: 180, сноска 1]. Углубляясь в тему, авторы примечаний цитируют высказывание писателя о любви Корделии — любви, которая «являлась в своей природной простоте перед отцом и без трепета перед королем» (курсив мой. — С. К.) (иными словами, писатель рассматривает конфликт трагедии сквозь призму антитезы родства и власти) [Гончаров 2004: 182]. Но если автор «Обломова» так формулирует квинтэссенцию шекспировского образа, то при чем здесь Ольга Ильинская? Дальнейший разбор логики применения художественного приема усиливает недоумение.

Впервые имя Корделии приходит на ум Обломову, когда Ольга объясняет ему свое понимание разницы между влюбленным и любящим. Обломов настойчиво требует от девушки любовных признаний — «чтоб поминутно жить этим: сегодня, всю ночь, завтра — до нового свидания… Я только тем и живу». Ольга, напротив, в подобных уверениях не нуждается: «Вот видите, вам нужно обновлять каждый день запас вашей нежности! Вот где разница между влюбленным и любящим <…> Я люблю иначе <…> Я однажды навсегда узнала, увидела и верю, что вы меня любите,  — и счастлива, хоть не повторяйте мне никогда, что любите меня. Больше и лучше любить я не умею». В этот момент как раз и возникает у Обломова цитированная выше мысль о словах Корделии. Ольга продолжает: «Умрете… вы <…> я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам счастья…» Далее следуют те самые слова Ильинской о долге, но Обломов произносит имя Корделии не сразу в ответ на них, а лишь после следующей фразы Ольги: «Мне как будто Бог послал ее <любовь> <…> и велел любить.  — «Корделия!» — вслух произнес Обломов».

В приведенных высказываниях героини речь идет не столько о долге, сколько о безграничном доверии к мужчине, безусловной, фатальной любви, не требующей ни доказательств, ни даже и взаимности. Полноту этих оттенков чувствований сравнение с шекспировской линией «отец — дочь» дать не может.

Образ Ольги-Корделии то появляется, то исчезает на страницах романа Гончарова — героиня не всегда соответствует своему «прототипу». Сначала Гончаров говорит о несхожести двух героинь в эпизоде, где Ильинскую внезапно охватывает сильное волнение — ребячливость Ольги сменяется проявлениями страстного чувства:

Он <Обломов> в дверях обернулся: она все глядит ему вслед, на лице все то же изнеможение, та же жаркая улыбка, как будто она не может сладить с нею…

Он ушел в раздумье. Он где-то видал эту улыбку; он припомнил какую-то картину, на которой изображена женщина с такой улыбкой… только не Корделия…

Если это сравнение с шекспировской героиней, то ему не хватает внятности и художественной точности. Почему антиподом страстности была выбрана именно младшая дочь Лира? Ответа на этот вопрос, как кажется, не дает ни шекспировский текст, ни гончаровский.

Автор еще раз возвращается к ошибке своего героя — Гончаров будто намекает, что от соответствия или несоответствия Ольги образу Корделии зависит дальнейшее развитие романных событий:

Обломову нужды в сущности не было, являлась ли Ольга Корделией и осталась ли бы верна этому образу или пошла бы новой тропой и преобразилась в другое видение <…> И потому в мелькнувшем образе Корделии, в огне страсти Обломова отразилось только одно мгновение, одно эфемерное дыхание любви, одно ее утро, один прихотливый узор. А завтра, завтра блеснет уже другое, может быть такое же прекрасное, но все-таки другое…

И вновь полнота смысла изменчивого образа Ольги-Корделии-не-Корделии ускользает от читателя; потребность в поиске ключа к шифру нарастает.

Настойчивость, с которой Гончаров возвращается к героине трагедии «Король Лир», заставляет предположить, что это сопоставление — не мимолетная метафора, а стержень, вокруг которого строится художественная символика. Тем труднее принять размытость, неопределенность шекспировской аллюзии, до конца не раскрывающей замысла автора. Странная оплошность для писателя-классика с мировым именем. Репутация Гончарова заставляет прежде всего усомниться в интерпретации его приема. Возможно, автор романа подразумевал какую-то другую Корделию?

Незадолго до Гончарова (по меркам истории мировой литературы) к имени героини Шекспира обратился датский философ Серен Кьеркегор. История его Корделии описана в «Дневнике соблазнителя» — одной из частей философского трактата «Или — или», первой по-настоящему известной работы мыслителя1. Труд Кьеркегора имеет сложную структуру с несколькими обозначенными и подразумеваемыми нарраторами. «Дневник соблазнителя» — относительно независимая история внутри текста, составленная из личных дневниковых заметок главного действующего лица, Иоханнеса, его переписки с героиней, Корделией, и комментариев рассказчика, к которому разными путями попали все эти документы (дневник Иоханнеса он просто выкрал2). Как можно догадаться из заглавия, «Дневник…» представляет собой историю соблазнения героини.

Повествование открывается пространными рассуждениями лица, прочитавшего записки Иоханнеса. Далее следуют три письма Корделии, которые она написала Иоханнесу уже после финала их отношений. В нарушение хронологии событий эти короткие послания предваряют историю любви, раскрывая читателю образ героини — воплощение женского смирения, слепой веры и всепрощения. Далее следуют записки самого соблазнителя.

Три послания героини пронизаны духом фатальной преданности мужчине и неизменно подписаны «Твоя Корделия». От письма к письму интонация Корделии смягчается. В первой записке ее отчаяние еще смешивается с гневом; в письме звучит «проклятье в вечности» тому, кто «имел дерзость обмануть человека», доверившегося «врагу». Но даже слова, обращенные против обидчика, доказывают бесконечную верность ему: «…даже в смертный час я буду твоей <…> вся моя радость состояла в том, чтобы быть твоею рабыней, я твоя, твоя, твоя, я твое проклятие». Второе письмо Корделии исполнено безутешной грусти, смешанной с робким упреком: «Ты пожертвовал тем немногим, что было у меня,  — своего ты ничего не отдал». В третьем, последнем, послании Корделия, кажется, простила обидчика — она охвачена мучительной верой и ожиданием:

Что же, надежды совсем нет? Неужели твоя любовь больше не проснется? Ведь я знаю, что ты любил меня, даже если не знаю, что именно убеждает меня в этом. Я буду ждать <…> и тогда твоя любовь ко мне снова восстанет из могилы, и тогда я буду любить тебя как прежде, благодарить тебя как прежде <…> прости, что я продолжаю любить тебя <…> но ведь придет же время, когда ты вернешься к своей Корделии [Кьеркегор 2014: 324].

Мотив безусловной любовной преданности и самоотречения объединяет героинь Кьеркегора и Гончарова — он звучит и в письмах Корделии, и в словах Ильинской. «Беги куда хочешь <…> люби сотни других женщин, я все-таки твоя», — пишет Корделия. «Полюбите другую — роптать, проклинать не стану», — вторит ей Ольга. Сходны также рассуждения двух героинь об интуитивном доверии к чувствам мужчины. В простодушной убежденности Ольги («…верю, что вы меня любите, — и счастлива, хоть не повторяйте мне никогда») Илья Ильич мог услышать отголосок мыслей Корделии («…я знаю, что ты любил меня, даже если не знаю, что именно убеждает меня в этом»). Обломову могло почудиться, что Ольга, так же как и ее «предшественница», готова принять свою любовь, не рассуждая, — безоглядно подчинив свое существование любимому мужчине.

Героинь роднит притягательная отстраненность от окружающего мира; можно сказать, они никогда не смешиваются с толпой. «Она ничего не замечала вокруг», — одно из первых наблюдений Иоханнеса о Корделии. Позднее автор запишет в своем дневнике: «Чем больше я на нее смотрю, тем больше убеждаюсь, что она представляет некую отдельную, изолированную фигуру» [Кьеркегор 2014: 350]. Корделия «живет весьма уединенно <…> пренебрегает тем, что привлекает других юных девушек» [Кьеркегор 2014: 352]. Замкнутость мира Ольги Ильинской тоже сразу же бросается в глаза. В день знакомства с Обломовым она сидела вдали от гостей «и мало занималась тем, что вокруг нее происходило». Подруг у нее было немного; кавалеры не могли разгадать ее — одни считали Ольгу «слишком мудреной и немного боялись», другие, напротив, — «простой, недальней, неглубокой»; и «не одну мазурку просидела она одна».

Ольга не знала ни жеманства, ни женского умысла, пренебрегая этими ухищрениями. Описывая Корделию, автор дневника выражает сходную мысль — он как будто упрекает девушку в «некотором недостатке внимания к своим возможностям» [Кьеркегор 2014: 345].

Корделия поразила автора дневника сочетанием спокойной глубины и детскости. «Как ребячливо она смеялась!» — мысленно отметил Иоханнес, издали наблюдая за незнакомкой. «Глаза ее были огромными и сияющими; если заглянуть в них, там раскрывался темный отблеск, предвещавший бесконечную, непроницаемую глубину; взгляд ее нес в себе чистоту невинности, он отражал спокойную тишину, которая оказывалась полна лукавства, когда она улыбалась».

Похожая характеристика дана Ольге. Правда, глаза ее «не горели лучами внутреннего огня» (Гончаров будто вступает в диалог с Кьеркегором)3 , но в облике была гармония, а по лицу, как смог заметить Илья Ильич, временами разливался «ровный, покойный свет». При первой же встрече Обломов обратил внимание на пленительный смех Ильинской: он «был так звучен, так искренен и заразителен, что кто ни послушает этого смеха, непременно засмеется сам, не зная о причине».

Героине Кьеркегора не было свойственно горячее томление. Автор дневника подчеркнуто обозначил ее страсть как «наивную»: «Она обнимает меня подробно и старательно, как облака обнимают преображенного святого, — легко, как ветерок, ласково, как держат цветок; она целует меня не­определенно, — как небо целует море, мягко и тихо, как роса целует цветы, торжественно, как море целует отражение месяца» [Кьеркегор 2014: 414]. Эти сравнения исчерпывающе объясняют, почему «жаркая улыбка» Ильинской отдалила ее от образа Корделии.

В отличие от героини Кьеркегора, в Ольге нет (или пока нет) женского смирения. Предупреждая читателя об ошибке Обломова («А завтра, завтра блеснет уже другое, может быть такое же прекрасное, но все-таки другое»), Гончаров ясно описывает весьма честолюбивые устремления «Ильинской барышни»: ей нужна роль путеводной звезды для «мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости в нем и он не переставал бы видеть в ней цель жизни». И это, конечно же, совсем далеко от «рабыни» Корделии.

Если согласиться, что Гончаров подразумевал под Корделией героиню Кьеркегора, то сравнение ее с Ольгой приобретает точность, убедительность и художественную полноту; при этом вполне логичными становятся как параллели между образами, так и их противопоставление.

Гончаров, кажется, даже позаимствовал у датчанина кое-что из описаний внешности, например нос с горбинкой, привычку наклонять вперед голову, гордость и благородство стати. «Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой шее»; ее нос «образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию». В тексте Кьеркегора голова девушки «немного наклонена вперед»4 [Кьеркегор 2014: 327]; нос у Корделии «был с легкой горбинкой»; облик ее отличали «гордая осанка, природное благородство» [Кьеркегор 2014: 345].

Отсылка к «Дневнику соблазнителя» вовсе не отменяет аллюзии к Корделии из «Короля Лира». Кьеркегор, вводя имя героини, открыто заявил о шекспировских реминисценциях5, так что «родство» Ольги Ильинской с Корделией Шекспира в любом случае сохраняется — будь то прямо или через ее тезку из «Дневника…». И это было бы очень по-гончаровски — иронично6 предложить читателю два варианта прочтения — «профанный» и «для своих», в данном случае для тех его современников, кто уже успел заметить новое имя в мировой философии.

Илья Ильич Обломов, редко продвигавшийся в чтении книг дальше первых страниц, вполне мог успеть плениться главной героиней Кьеркегора — ее образ отчетливо проступает уже в письмах; а они, как мы помним, расположены очень близко к началу «Дневника соблазнителя». Вопрос в том, могла ли книга попасться на глаза самому Гончарову7.

К моменту написания «Обломова» трактат Кьеркегора «Или — или» не был издан не только на русском, но также, насколько нам известно, и на других европейских языках, кроме датского. Но вряд ли это можно считать непреодолимым препятствием для Гончарова. Совершенно очевидно, что он имел возможность знакомиться с новинками литературы Дании. В очерках путешествий «Фрегат Паллада» писатель дважды ссылается на путевые записки командира датского корвета «Галатея» Стена Биля8, совершившего кругосветное плавание с торговой и дипломатической миссией. Его книга «Korvetten Galatheas Rejse omkring Jorden» («Кругосветное плавание корвета «Галатея») вышла в 1853 году9.

Имя Кьеркегора было известно в тесном кругу любителей философии; не могли не знать о нем и в России, где просвещенная элита традиционно поддерживала научные контакты с Европой — достаточно сказать, что соучеником Кьеркегора, в 1841–1842 годах посещавшего берлинские лекции Шеллинга, оказался Михаил Бакунин, одна из заметных фигур интеллектуальной жизни того времени. Вполне естественно предположить, что сведения о трудах Кьеркегора проникали в Россию по неофициальным каналам.

В конце 1870-х — начале 1880-х годов Гончаров вел переписку с российским служащим Петром Ганзеном, выходцем из Дании, много сделавшим для развития русско-датских литературных связей. Среди его заслуг — знакомство датского читателя с творчеством Гончарова, а также перевод на русский язык некоторых работ Кьеркегора [Киркегор 1894]. В одном из писем Гончарову Ганзен упоминает датского мыслителя — довольно неожиданно и, можно сказать, не совсем к месту он привлекает его в «союзники» в литературном диалоге (речь шла о сомнениях Гончарова относительно издания его сочинений): «Есть датский писатель (Soren Kierkegaard), который говорит гораздо более красноречиво и убедительно, и переведя Вам разные места из его сочинений, я верно мог бы убедить Вас! Вот был Dialektiker! «Сам чорт его не переспорит!» говорили о нем, а Вы бы его полюбили» (цит. по: [Гончаров 1961: 73]). Гончаров отмалчивается — ни подтверждения того, что он уже знаком с работами философа, ни любознательного интереса и благодарности за новые сведения. В одном из следующих писем Ганзен вновь находит предлог вернуться к Кьеркегору. Отвечая на сетования Гончарова по поводу отзывов на его труды, датчанин вновь ссылается на S. Kierkegaard’а, «который отлично умел поставить себя в отношении к критике» (цит. по: [Гончаров 1961: 94]). Далее следуют два коротких абзаца о том, как датский философ справлялся с нападками на свои произведения. Судя по сохранившимся письмам, Гончаров вновь оставил информацию без комментариев.

Конечно, этот «пиар» Кьеркегора еще ничего не доказывает (возможно, Ганзен занимался продвижением и своего соотечественника, и собственных будущих философских переводов10 ), но ситуация позволяет высказать логичную, внутренне непротиворечивую версию. Если Ганзен почувствовал в «Обломове» влияние Кьеркегора, то вряд ли бы он осмелился спросить об этом прямо. Скорее всего, в этом случае предпочтительны настойчивые намеки, рассчитанные на то, что русский романист догадается о подозрениях переводчика и подтвердит их. С другой стороны, если Гончаров предполагал двойное прочтение своей аллюзии к Корделии, то его молчание закономерно — кто же будет объяснять иронию!

Перекличка между книгами Кьеркегора и Гончарова не исчерпывается грезами героя об Ольге-Корделии. Читатель, хорошо знакомый и с «Обломовым», и с «Дневником соблазнителя», вряд ли избежит смутного и в то же время весьма навязчивого дежавю. Юная героиня, живущая в домике у тетки; мизансцены вокруг чайного столика; два приятеля, посещающие дом. Один — добропорядочный, робкий, влюбленный; другой… другой.

Дежавю укрепляют музыкальные сцены. Иоханнес застает Корделию за игрой на фортепиано. Оставаясь незамеченным, он прислушивается «к смене ее настроений»: «…временами в ее игре была страсть <…> В ее исполнении было нечто печальное, и вместе с тем временами тут вырывалась почти дифирамбическая радость» [Кьеркегор 2014: 354]. Игра и пение Ольги Ильинской также удивляют богатством оттенков, завораживают Обломова «нервной дрожью чувства»: «Она пела много арий и романсов <…> в одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других радость, но в звуках этих таился уже зародыш грусти»11.

Оба автора наделяют музыкальные эпизоды особым смыслом — обнажившие внутренний мир героинь, эти моменты становятся вехами в отношениях влюбленных и знаковыми воспоминаниями.

Ольга Ильинская, как и Корделия, выросла без родителей, с теткой. Персонаж Кьеркегора, Иоханнес, поначалу ошибается относительно степени родства — увидев Корделию со старшей спутницей, он отмечает в своих записках: «Ее сопровождала какая-то пожилая дама, судя по виду — ее мать» [Кьеркегор 2014: 335]. Гончаров слегка «подправляет» Кьеркегора — он акцентирует не только сиротство, но и духовное одиночество Ольги: ее отношения с родственницей суховаты, лишены подлинной близости: «…с первого раза, видя их вместе, можно было решить, что они — тетка и племянница, а не мать и дочь». Этот едва заметный «укол» в сторону датчанина считывается как символ тонкого психологизма.

В отсутствие материнской заботы обе героини ищут поддержки и опоры в мужчине. Корделия доверяется Иоханнесу, но жестоко обманывается в своем возлюбленном. Ольга, напротив, находит в Штольце сначала старшего друга, потом верного, любящего мужа.

Развязка отношений героев Гончарова, традиционно считающаяся в романах счастливой, может создать иллюзию, что Штольц изначально имел серьезные намерения относительно своей подопечной. «…Что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть, я пристрастно сужу: у меня к ней слабость…» — признается он Обломову, собираясь познакомить его с Ильинской. Возможно, Штольц видел в Ольге будущую спутницу жизни, готовил, развивал ее для себя? Ничуть.

На самом деле Штольц осознал свою привязанность к Ольге много позже, в Швейцарии. А до этого, как разъясняет к концу романа Гончаров, он «любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение над жизнью и порождал в ее душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу, и свои небрежные уроки». «Шутя», «мимоходом», «небрежные уроки» — авторская лексика выдает безответственное, эгоистичное поведение взрослого мужчины с юной сиротой, доверяющей ему как своей матери12 .

Эта сомнительная характеристика немца заставляет вспомнить сведения, полученные из первой половины романа: в отношениях с женщинами Штольца «звали эгоистом». На той, более ранней стадии повествования он выступал еще в ореоле, созданном восторженной детской преданностью Обломова; поэтому под «эгоизмом» хотелось понимать не более чем сдержанность чувств. Но может быть, Штольц был гораздо ближе к той черте, которая отделяет порядочность от вероломства? Несколькими штрихами Гончаров заронил сомнение в умах читателей, но достаточно ли этого, чтобы назвать Штольца искусителем13 , подобным автору дневника?

Персонажей Кьеркегора и Гончарова (Иоханнеса и Штольца) связывает стремление господствовать над внутренним миром девушки. «Развитие» — ключевое слово, которое используют оба автора. В «Дневнике соблазнителя» это ведущая тема. Влияние Штольца на Ольгу также ощущается на протяжении всего романа, а к заключительным главам его роль наставника раскрывается в полной мере — авторитет мужа почти поглощает собственное «я» Ильинской-Штольц.

Кьеркегор понимает соблазнение не буквально, не обывательски. Персонаж, выкравший дневник Иоханнеса, почти уверен, что непоправимый исход истории с Корделией — единственный в своем роде. В других многочисленных атаках соблазнитель ограничивался психологической победой:

…он умело искушал девушку и привлекал ее к себе, вовсе не собираясь обладать ею полностью <…> он умел подвести девушку к высшей точке, будучи совершенно уверен, что она пожертвует ради него всем.

И тут он внезапно обрывал все, так и не сделав со своей стороны ни малейших усилий к сближению14 [Кьеркегор 2014: 317].

Для Кьеркегора соблазнение — это проявление особого, «эстетического», отношения к жизни; игра, процесс. Композиция «Дневника соблазнителя» это подчеркивает — развязка сюжета вставного романа ясна из заглавия, поэтому внешний итог событий не представляет интриги для читателя. Главный интерес сосредоточен в исследовании внутренних пружин взаимоотношений соблазнителя и его жертвы, в механизме реализации коварного замысла — его развертывание и составляет «драматургию» повествования.

Соблазнить — по Кьеркегору — означает подчинить своей воле, сломить, лишить собственного «я»: «Есть нечто отталкивающее в мысли о том, как заблудившегося путника толкают по ложной дороге <…> но разве это может сравниться с положением, когда человека вынуждают заблудиться в себе самом» [Кьеркегор 2014: 319].

По-видимому, Ольга заблудилась в себе самой — именно так, выражением Кьеркегора, можно определить ее состояние, описанное в «крымской» главе романа. Жену Штольца мучали вопросы, «туманная грусть», «ясные, определенные», но не названные автором грозные сны.

От тяжелых, непривычных впечатлений Ольгу спасали «мелкие заботы домашней жизни» — она «спешила в свой уголок <…> по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки…». Поразительно, но образ «матери-няньки» присутствует и в мечтах Штольца, но совершенно с другим знаком — как антипод его идеала: «Вдали ему опять улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцветной, никому не нужной жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое…» (курсив мой. — С. К.).

Возможно, разгадка «крымской» главы кроется в том, что жизненный опыт Ольги начинает вступать в противоречие с «небрежными уроками» Штольца, полученными в ранней юности. С одной стороны, ее влекут семейные радости, «светлое утро с заботами матери, хозяйки». Но, с другой стороны, влияние мужа еще слишком сильно — она не может играть жизнью с «беззаботным самонаслаждением», боится «впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию». Молодая женщин страдает от внутреннего разлада. И, судя по всему, очень скоро Ольга осознает это и поймет, что ее тяготят чуждые убеждения, с младых ногтей усвоенные от Штольца. И тогда разочарование неизбежно…

Еще более очевидно, что в самом себе заблудился Обломов. Штольц навязал ему дилемму, глубоко противную натуре добродушного сибарита («теперь или никогда!»). Под напором немца Илья Ильич вынужден принимать несвойственные ему радикальные решения, круто менять свою жизнь. Трудности бытовых перемен оборачиваются для Обломова угрозой потери собственного «я».

Затевая «спасение» Обломова, Штольц заранее знал, что тот, конечно же, с места не сдвинется. Немец выдал себя в разговоре с Ольгой — том самом, когда в Швейцарии определялась их общая судьба. Ильинская, признавшись в своей любви к Обломову, согласилась со Штольцем, что это была ошибка, ожидание мечты. И все же девушка спросила: «Но если б он… изменился, ожил, послушался меня и… разве я не любила бы его тогда? Разве и тогда была бы ложь, ошибка?» Штольц перебил ее: «То есть если б на его месте был другой человек…» Немец никогда не верил в возможность преображения друга! Но тогда что это было? Оформление паспорта, дорожные сборы, знакомство с Ольгой? Зачем? Наверное, за тем же, зачем мальчишки разоряют птичьи гнезда — в детстве у Андрея «нередко, среди класса или за молитвой, из кармана его раздавался писк галчат».

Перефразируя афоризм Штольца («Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить»), о нем самом можно сказать: началось с разорения птичьих гнезд, а кончилось желанием разворошить (если не разрушить) чужие жизни. В предварительных набросках Кьеркегора встречается выражение «склонность к вампиризму» [Кьеркегор 2014: 314, сноска 2].

Помимо искусителя и его жертвы в «Дневнике соблазнителя» появляется еще один персонаж — простоватый приятель Иоханнеса, которого тот приводит в дом Корделии, рассчитывая выиграть на его фоне в глазах девушки. В эту схему действующих лиц, предложенную Кьеркегором, как будто вписывается и образ Обломова. На первый взгляд, Илья Ильич вполне годится для амплуа честного наивного воздыхателя, отведенного другу автора дневника, — но только на первый.

Личность героя Гончарова значительно превосходит масштаб фигуры «третьего лишнего» из книги Кьеркегора. Именно Илья Обломов, тихий ленивец с голубиной душой, оказывает настоящее упорное сопротивление искушению чужой жизнью и выигрывает в противостоянии со Штольцем.

Обломов устоял в борьбе за собственное «я» и к концу романа наконец отыскал свое жизненное предназначение. Илья Ильич оказался верен тому открытию, которое сделал еще в юности: не справившись с карьерой, «он начал иначе решать задачу своего существования» и пришел к выводу, «что горизонт его деятельности и житья-бытья кроется в нем самом <…> что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении».

Обломов действительно стал хорошим семьянином, заботливым главой дома. Гончаров, придерживаясь своих принципов тайнописи, не навязывается читателю с этим выводом, а иронично прячет ключевые подробности в пространных описаниях.

С переездом на Выборгскую сторону, в дом вдовы Авдотьи Пшеницыной стержнем жизни Обломова стала любовь к детям. Он балует подарками Ваню и Машу, сына и дочку хозяйки дома; не ленясь, занимается их обучением; следит за успехами — «зазовет он к себе Ваню <…> спрашивает, что он выучил, заставит прочесть или написать и посмотрит, хорошо ли он пишет и читает».

Однажды «Маша пришла звать его, не хочет ли пойти на Неву: все идут посмотреть, как становится река. Он пошел и воротился к чаю». Тот ли это Обломов, который в начале романа боялся простудиться в теплый майский день и все одергивал своих посетителей: «Не подходите, не подходите: вы с холода!»?

В ожидании, пока наведут мосты и можно будет ехать к Ильинским, Обломов не читает присланных Ольгой книг. «Зато он чаще занимается с детьми хозяйки. Ваня такой понятливый мальчик, в три раза запомнил главные города в Европе <…> а Машинька обрубила ему три платка <…> и всё бегает показать ему каждый обрубленный вершок».

Даже в долгие месяцы болезни после разрыва с Ольгой, потеряв интерес к делам хозяйки, Илья Ильич не переставал уделять внимание ее детям: пусть «вяло и нехотя», но «задавал уроки, слушал, как они читают, и улыбался на их детскую болтовню». С рождением собственного сына, Андрюши, отцовское счастье стало полным. Любви Обломова хватило на всех, в семье воцарилась полная гармония.

Илья Ильич беспокоился о будущем детей. Он успел устроить жизнь сына и дочки Пшеницыной — как и обещал, отдал Ваню в гимназию15, тот ее благополучно закончил и к концу романа поступил на службу. Маша удачно вышла замуж — можно с уверенностью предположить, что без приданого от Ильи Ильича не обошлось. Страшась близкой смерти, он волновался за своего маленького сына, завещая заботу о нем Штольцу: «»Не забудь моего Андрея!» — были последние слова Обломова, сказанные угасшим голосом».

Илья Обломов реализовался не только как отец, но и как муж. Почти обесцененный брезгливыми репликами Штольца, в тени остался самый яркий, благородный, великодушный поступок героя, поступок, которого совершенно не требовал кодекс дворянской чести — женитьба на вдове коллежского секретаря Агафье Матвеевне Пшеницыной. Не разбирая сословных различий, Обломов взял в жены женщину, воплотившую в жизнь его идеал покоя и счастья. Он окружил ее и приемных детей вниманием и заботой, одевал в лучших магазинах («чепцы заказывались на той стороне, чуть ли не на Литейной, башмаки не с Апраксина, а из Гостиного двора, а шляпка — представьте, из Морской!»); даже завел пару лошадей — «на них возили Ваню на ту строну Невы в гимназию да хозяйка ездила за разными покупками».

Разнообразный досуг семьи Обломовых Гончаров характеризует всего двумя предложениями — их очень легко пропустить в череде прочих сведений:

На масленице и на Святой вся семья и сам Илья Ильич ездили на гулянье кататься и в балаганы; брали изредка ложу и посещали, также и всем домом, театр.

Летом отправлялись за город, в Ильинскую пятницу — на Пороховые Заводы…

Подумать только, ложа в театре! Обломов выходит в свет! Не погряз в жизненном болоте, а сидит на виду у всех с женой и ее детьми (Андрюша еще слишком мал, вряд ли его берут на спектакль), не боится направленных на него лорнетов и недо­уменного шепота в партере. «Ложа в театре» — это фирменный прием Гончарова, рефлективная деталь, маленькая подробность, значение которой раскрывается только в сопоставлении. Чтобы понять весь заложенный здесь автором смысл, стоит вспомнить Обломова в ложе Ильинских — как он обмирал от нескольких довольно безобидных реплик, услышанных им от «двух каких-то франтов» — совершенно незнакомых и безразличных ему людей.

Выведенные в люди дети, пощечина Тарантьеву16 за честь любимой женщины и гордое семейство в ложе театра — разве этого мало? Не довольно ли, чтобы завершить наконец все спекуляции о падении и загубленной жизни Ильи Ильича17?

А что в ответ может предъявить Штольц? Больную грустную жену? Детей, с которыми он общается через «няньку»? Сколько их было, кстати? До конца романа автор так и не уточнил этот «ненужный» нюанс. Приведем несколько цитат, иллюстрирующих вывод о жизненном итоге Штольца:

Андрей <…> с Ольгой Сергеевной уезжал на Южный берег Крыма для двух целей: по делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.

— Что же это? — с отчаянием спрашивала она <Ольга>, когда вдруг становилась скучна, равнодушна ко всему в прекрасный, задумчивый вечер или за колыбелью, даже среди ласк и речей мужа…

— Нянька говорит, что Олинька кашляла ночью. Не послать ли завтра за доктором? — спросил он <Штольц>.

Скорее всего, Штольца ждет та же судьба, что предсказана соблазнителю в тексте Кьеркегора:

Подобно тому, как он вводил в заблуждение других, я думаю, что в конце концов он и сам запутается. Ведь и других он вводил в заблуждение не в каком-то внешнем отношении, но в их внутренней сути, относительно их собственного «я» <…> тот, кто заблудился в себе самом <…> быстро замечает, что движется по кругу, из которого невозможно вырваться. Думаю, что и с ним в конце концов произойдет то же самое, только в гораздо более ужасном масштабе [Кьеркегор 2014: 319].

«…Не могу идти с тобой твоей дорогой, даже если б захотел…» (курсив мой. — С. К.) — фраза, сказанная Обломовым при последнем свидании со Штольцем, на самом деле не столь трагична, как может показаться на первый взгляд. Она говорит о выборе сильного мужчины, который если и не осознал, то ощупью нашел свой путь, свое предназначение.

Итак, при сравнительном анализе текстов романа «Обломов» Гончарова и «Дневника соблазнителя» Кьеркегора проявляется неожиданное сходство между персонажами двух произведений, Штольцем и Иоханнесом. Навязать свою картину мира, свои критерии оценки Обломову и Ольге, вынудить их признать ничтожность иных способов мировидения и существования, заставить заблудиться в себе — вот поведение, которое роднит Штольца с соблазнителем. И судя по всему, персонажей двух различных авторов объединяют не только цели, но и предсказанный (предполагаемый) разрушительный личный итог.

Отталкиваясь от философских идей своего современника, Гончаров представляет собственную трактовку темы искушения. В отличие от Кьеркегора, русского романиста интересует не любовный обман, а вмешательство в чужой образ мыслей, выходящее за круг отношений мужчины и женщины, — мировоззренческий соблазн как провокация и исходная точка выбора. Развивая тему самопознания, начатую в «Обыкновенной истории» , Гончаров вплотную подходит к экзистенциальной проблематике человека выбирающего.

Как и в «Обыкновенной истории», писатель предлагает публике два прочтения своего произведения: «Обломов» может быть историей угасания личности или философским романом о верности своему «я» и торжествующем праве выбора собственной судьбы, какой бы она ни казалась недругам или друзьям. Ключом к разгадке становится двойная аллюзия к образу Корделии — героини не только Шекспира, но и Серена Кьеркегора.

  1. Трактат «Или – или» был написан в 1843 году.[]
  2. В предисловии к трактату «Или — или» Кьеркегор интригует чита­теля, используя хорошо известный прием: он вводит фигуру Изда­теля, которому якобы ничего не известно о публикуемых бумагах. В Предисловии Издатель выражает сомнение, что автор дневника и рассказчик (похититель дневника) — это разные люди; ему ка­жется, что это одно и то же лицо [Кьеркегор 2014: 36]. Углубление в запутанные нарративные механизмы трактата «Или — или» не входит в наши задачи. К образу Корделии этот вопрос не имеет прямого отношения. Поэтому для простоты изложения мы будем придерживаться  номинального  состава  главных  действующих лиц: Корделия, Соблазнитель (Иоханнес) и персонаж, выкравший дневник Соблазнителя.[]
  3. Наличие в предложении отрицания (антитезы) подразумевает су­ществование некоего тезиса, с которым автор спорит. Возможно, Гончаров использует частицу «не» как знак интертекстуальности, замаскированную отсылку к исходному тексту []
  4. По ходу ведения дневника герой Кьеркегора постоянно отвлекает­ся на небольшие наброски, не связанные с основной темой (на так называемые «отложенные действия»), поэтому не всегда можно с уверенностью сказать, действительно ли речь идет о Корделии. Скорее  всего,  фраза  «голова  немного  наклонена  вперед»  отно­силась вовсе не к ней. Но, возможно, именно эта черта запомни­лась Гончарову и стала одной из характерных особенностей его героини.[]
  5. Шекспировскую героиню Кьеркегор определяет как «замечатель­ную девушку, чье сердце обитало вовсе не на устах и чьи уста оста­вались немы, когда сердце переполнялось» [Кьеркегор 2014: 348]. Сходным  образом,  кстати,  описывал  достоинства  Корделии  и А. Дружинин, переводчик шекспировской трагедии: «…самая мол­чаливая, стыдливая, самая скупая на речи» [Дружинин 1865: 24].[]
  6. Определение иронии, подразумеваемое в статье, не имеет точек пересечения с категорией комического. Оно основано на концеп­ции двойной аудитории; в соответствии с ней ключевым крите­рием иронии служит сознательное намерение автора разделить публику на две части, одна из которых видит второй, глубинный смысл, а другая – даже не подозревает о его существовании.[]
  7. Мысль поставить рядом имена Гончарова и Кьеркегора уже выска­зывалась. В качестве интересной задачи В. Котельников предла­гал сравнить «устремления Гончарова» постичь «вечно женское» с теорией познания женщины героя «Дневника…» Кьеркегора. Но дальше обозначения темы в одной из сносок автор в своей статье не пошел; предположение о связи Корделии Кьеркегора и Корде­лии Гончарова не выдвигалось; вопрос о возможном знакомстве Гончарова с трудами датчанина не ставился [Обломов… 2011: 74, сноска 1].[]
  8. Стен Биль (Steen Andersen Bille, 1797–1883) – датский вице­адмирал; назначен командиром корвета «Галатея» в 1845 году.[]
  9. Не будем забывать, что одно время Гончаров исполнял должность переводчика  в  Департаменте  внешней  торговли.  Приходилось ли ему работать с российско­датскими документами, мы пока не знаем; в любом случае, датский язык принадлежит к германской группе, а по­немецки Гончаров читал и объяснялся свободно. []
  10. В пользу этого предположения говорит тот факт, что Ганзен «ре­кламировал» Кьеркегора не тольку Гончарову – «известно, что пе­реводчик с жаром рассказывал об авторе самому Льву Толстому» [Исаева 2014: 8]. []
  11. Надо признать, что Ольгу и Корделию различает уровень исполни­тельского мастерства. Корделия «играла без особой беглости» (ав­тор дневника даже подозревает, что услышанная им «пустячная шведская мелодия» – единственное произведение, которое она выучила); репертуар Ольги значительно богаче и сложнее. []
  12. Гончаров не раз приводит сравнение Штольца с матерью, описы­вая случайную встречу героев за границей, в Швейцарии; причем эта оценка звучит как в авторских ремарках, так и в словах Ольги. «На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него, как ни на кого не глядела, а разве глядела бы так только на мать, если б у ней была мать», – это свидетель­ствует нарратор. Ниже говорит сама героиня:

    «– Послушайте, верите ли вы мне? – спросил он <Штольц>, взяв ее <Ольгу> за руку.

    – Безгранично, как матери, – вы это знаете, – отвечала она слабо».[]

  13. В исследовательской литературе уже была предпринята попытка вписать имя Штольца в «зал славы» мировых искусителей – Ю. Ло­щиц сравнил его с Мефистофилем, но в довольно узком контексте. Отыскивая в романе гётевский след, Лощиц обратил внимание на роль Штольца в знакомстве Обломова с Ольгой. Этот эпизод и ста­новится основой разговора о «дьявольских» истоках гончаровского образа: «…по­настоящему от Штольца начинает попахивать серой, когда на сцену выходит… Ольга Ильинская.

    Как известно, гётевский Мефистофель поступил вовсе не ори­гинально, подсунув Фаусту в качестве возлюбленной и любовницы невинную Гретхен. Бес в данном случае действовал по­старинно­му, десятки и сотни раз обкатанному сценарию, автором которого был, как известно, сам библейский князь тьмы – родоначальник греха. Со времен наущения Евы нечистый всегда успешней всего действует через женщину.

    Присмотримся: как ни неожиданно это нам может показаться, но тем же самым «сценарием» пользуется в «Обломове» и Штольц. Он ведь тоже – не постесняемся этого резкого слова – буквально под­совывает Обломову Ольгу. Причем делает это, предварительно сго­ворившись с нею об условиях «розыгрыша»» [Лощиц 1986: 190–191].[]

  14. Илья Ильич Обломов мог усвоить эту идею Кьеркегора и руко­водствоваться ею, заводя с Ольгой разговор о пути, «где женщи­на жертвует всем: спокойствием, молвой, уважением и находит награду в любви…». Несмотря на протесты Ольги, он настойчиво развивал тему, увлекаясь «потребностью самолюбия допроситься жертв у сердца Ольги и упиться этим». О Корделии в этом эпизоде не говорится ни слова, и Кьеркегор, конечно же, не первооткры­ватель темы, поэтому отсылку к «Дневнику соблазнителя» в этом эпизоде нельзя считать доказанной. Однако же ход мысли Обломо­ва укрепляет параллели между двумя произведениями. []
  15. Разговор о гимназии случился к слову, мимоходом – Ваня порвал курточку, мать ругалась. Илья Ильич вмешался: «Вот погодите, получу из деревни деньги, я ему две пары сошью <…> синюю кур­точку, а на будущий год мундир: в гимназию поступит». Принци­пиально, что Гончаров вернулся к этим деталям, далее в тексте упомянуты и мундир, и обучение в гимназии – Илья Ильич больше не строит несбыточных планов, а принимает решения и воплоща­ет их в жизнь. []
  16. Охлаждение отношений с земляком Тарантьевым началось еще во время романа Обломова с Ольгой. Однако полный разрыв произо­шел, когда Тарантьев непочтительно высказался о Пшеницыной, назвав ее при этом любовницей.[]
  17. Доводом в пользу жизненного фиаско Обломова нередко счита­ют его раннюю смерть. Однако этот аргумент теряет свою убеди­тельность, если вспомнить, что в самом начале романа доктор отпускал Илье Ильичу не более двух­трех лет: «Если вы еще года два­три проживете в этом климате да будете всё лежать, есть жир­ное и тяжелое – вы умрете ударом». Обломов зачах в Петербурге, как растение, оторванное от почвы. Жизнь на Выборгской стороне продлила его существование, сколько было возможно.[]