Премиальный список

«Горе от ума» в современном мире

Статья Бориса Голлера, лауреата премии журнала "Вопросы литературы" за 2009

Двадцать лет назад я опубликовал этюд о «Горе от ума» — «Драма одной комедии» («Вопросы литературы», 1988, № 1). Это был журнальный вариант задуманной, более обширной работы. Но ко второй части, в силу ряда причин, я смог приступить лишь через несколько лет — и она так и осталась неопубликованной в России. Честно говоря, я просто не решался печатать отдельно вторую — не представляя себе, как она будет выглядеть без первой. Ныне, по предложению журнала, я решился это сделать — основательно поправив ее — и, конечно, с необходимыми отсылками к первой части.

Еще о сюжете комедии…

Быстрое забвение главного в развитии времени затемнялось в изучении пьесы ложной точностью, касавшейся действующих лиц, и повело к полному непониманию пьесы, о котором писали уже в 1875 г.

Ю. Тынянов. «Сюжет «Горя от ума»»[1]1

К постановке вопроса…

В сущности, весь спор о комедии, какой шел с давних пор, сводился к признанию или отторжению мысли, невесть когда и по какому поводу оброненной самим автором пьесы: «Первое начертание этой сценической поэмы, как оно родилось во мне, было гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь в суетном наряде, в который я принужден был облечь его…» [2] 2(Здесь и далее все выделения шрифтом в цитатах мои. — Б. Г.)

И сам спор тяготел — тяготеет по сей день фактически — к двум полюсам:

«Ни в одной из этих редакций, ни даже в самой ранней музейной (что особенно показательно) мы не встречаем и намека на то «высшее значение», которое Грибоедов хотел придать содержанию своей пьесы и на которое, по-видимому, намекает первоначальное название «Горе уму». С начала и до конца пьеса была и осталась бытовой и сатирической комедией, в которой психологическое содержание несложно, а философской идейности и совсем места нет. И если теоретически замысел был иной, то художественное выполнение разошлось с ним совершенно»[3]3 (Н. Пиксанов. 1912).

«»Горе от ума» — до сих пор неразгаданное и, может быть, величайшее творение всей нашей литературы» 4 4И еще в другой статье: «…трагические прозрения Грибоедова <…> и Гоголя…»[5] 5(Александр Блок. 1919).

Заметим, что оба высказывания принадлежат одному и тому же времени.

Комедия «Горе от ума» никогда не могла пожаловаться на непризнание. Но… Есть счастливые произведения литературы: они попадают прямо к читателю с писательского стола, сразу оценены и поняты сразу. Есть несчастные творения, которых не замечают, — их подлинный свет доходит слишком поздно, уже к потомкам. И, наконец, есть счастливо-несчастные: их встречают, как желанных, ими клянутся, их чуть не душат в объятиях, но трактуют в силу разных причин слишком узко — в духе представлений или потребностей времени, — или время никак не может дорасти до них. К этим последним я отнес бы в русской литературе — два самых известных, самых «запетых» — «Горе от ума» и «Евгений Онегин».

«В «Горе от ума» точно вся завязка состоит в противоположности Чацкого прочим лицам; тут точно нет никаких намерений, которых одни желают достигнуть, которым другие противятся, нет борьбы выгод, нет того, что в драматургии называется интригою. Дан Чацкий, даны прочие характеры, они сведены вместе, и показано, какова непременно должна быть встреча этих антиподов, — и только» [6]6( В. Кюхельбекер. 1833).

Если так понимать, и впрямь — «психологическое содержание несложно…».

К «Горю от ума» — как, впрочем, и к «Евгению Онегину» — возможно, следует применить когда-нибудь тот способ постижения, какой в свое время предложил для «Гамлета» великий психолог Л. Выготский. Метод, так называемой «читательской критики». Без сносок, ссылок и оглядки назад… Начать заново. С чистого листа…

Психологизм художественной литературы — не та площадка, где толпами толкутся литературоведы[7]7, «если под психологизмом понимать исследование душевной жизни в ее противоречиях и глубинах…» [8]8. Психологизмом драматургии вообще вне театра кто-либо перестал заниматься — а там он отдан всецело на откуп режиссерским концепциям и режиссерскому волюнтаризму[9]9. Ну, а психологизм исторический — это вообще темное место… область вовсе неразработанная.

Двадцать лет назад я пытался трактовать сюжет комедии следующим образом: «Горе от ума» это пьеса Софьи, — опираясь при этом на единственное — и основополагающее — высказывание самого автора пьесы: «Ты находишь главную погрешность в плане: мне кажется, что он прост и ясен по цели и исполнению: девушка сама не глупая предпочитает дурака умному человеку (не потому, чтоб ум у нас грешных был обыкновенен, нет! И в моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека); и этот человек, разумеется, в противуречии с обществом его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих…» (Ответ Катенину. С. 508).

Кто на первом месте в этой конструкции сюжета, начертанной автором? Девушка «…сама не глупая»…

«Пьеса Софьи» — вовсе не означает, что только Софьи или о Софье преимущественно. Просто Софья прокладывает собой «магистральный сюжет» комедии.

Все прочие, включая Чацкого, — существуют по отношению к ней лишь в «страдательном залоге». К этому приходил еще Гончаров. Он писал: «Главная роль, конечно, — роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов», но замечал далее: «Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу»[10]10. Какую «интригу»? Да любовь Софии к Молчалину — что открывает собой пьесу! И те ситуации, в какие эта любовь поставлена изначально.

Ибо все события в пьесе нанизываются на одно, данное в завязке: любовь, запретную и странную для всех. И на боязнь Софьи, что может случиться с этой любовью… Потому все силы девушки отданы борьбе за нее.

А уж в эту кутерьму сваливается, «как с облаков», другой человек. Со своим чувством к Софье (ненужным ей сейчас — «вот нехотя с ума свела!»), со своими страстями и заодно своим недовольством миром, и это недовольство еще горше оттого, что он не любим, как ему хочется (или не любим вовсе). С точки зрения «интриги» и самой любви Софьи к Молчалину — Чацкий как бы мог вообще не приезжать. Действие развивалось бы без него. Но, приехав, он стал невольно катализатором, окончательно превратившим комедию в драму.

«И литература не выбьется из магического круга, начертанного ей Грибоедовым, как только художник коснется борьбы понятий, смены поколений…»[11]11. А что это за «магический круг»?

Пушкин, конечно, многое разобрал в пьесе. Хоть воспринимал на слух — «и не с тем вниманием». «Недоверчивость Чацкого в любви Софии к Молчалину прелестна! — и как натурально!» Нo о самой героине он высказался без обиняков: «Софья начертана не ясно: не то б……, не то московская кузина»[12]12

Ну, почему Софья Грибоедова так раздражила автора «Онегина», в принципе, понять можно. Он только что сочинял письмо Татьяны. И буквально выдерживал бой с самим собой, представляя себе нападки читателей. Он заранее оправдывался. Он перед письмом почти десять строф потратил на оправдания:

За что ж виновнее Татьяна,

За то ль, что в милой простоте,

Она не ведает обмана

И верит избранной мечте?

За то ль, что любит без искусства,

Послушная влеченью чувства,

Что так доверчива она,

Что от небес одарена

Воображением мятежным,

Умом и волею живой,

И своенравной головой,

И сердцем пламенным и нежным?

Ужели не простите ей

Вы легкомыслия страстей?

Но Татьяна только пишет письмо, а не «просиживает глаз на глаз» с любимым так, что «служанка (то бишь няня. — Б. Г.) в другой комнате на часах» [13]13И лишь одно справедливо: в самом деле, «начертана неясно». И тут мы видим, что она — эта «неясность» — главная удача драматурга, его звездный час — как писателя. А Пушкин считает недостатком — потому, что это не соответствует его художественным убеждениям.

Никому не нравился выбор Софьи и с ним — сама Софья. «Без сомнения, ей в этом улыбалась роль властвовать над покорным созданием…»[14]14. Но Гончаров повторяет слова Чацкого. Сама-то она ни разу, нигде не высказала подобного намерения — властвовать.

Непонимание Софьи невольно оборачивалось непониманием комедии — а в итоге и самого ее автора.

«Драматического писателя должно судить по законам им самим над собою признанным» (Пушкин, письмо А. Бестужеву). «Грибоедову я писал насчет «Горя от ума», он не соглашается и оправдывается всеми обыкновенными софизмами авторов, то есть сочиняет новую пиитику» — Катенин[15]15. Заметьте! И Пушкин говорит о каких-то особых «законах», драматургом «самим над собою признанным», и Катенин во втором письме к Бахтину — о «новой пиитике». И, вероятно, оба — об одном и том же. О каких-то законах драмы, впервые выдвинутых Грибоедовым. И непривычных для них. Или о новом изображении чувств — и непривычности самих чувств.

«…говорит много, бранит все и проповедует некстати» — Катенин[16]16. «Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно», — вторит ему Пушкин. Оба так и не поняли, кажется, что автор как раз именно это и имел в виду. Неуместность речей Чацкого. Главную слабость героя.

«Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу»[17]14.

Чацкий, каким он выведен в пьесе, — странный гибрид: героя-резонера и героя-любовника.

До Грибоедова любовь была всегда права. Если она, конечно, истинная… Грибоедов показал нам неправоту любви. Ее изнанку. Ее ложь самой себе. Ошибку любви…

Он изобразил странность нашего «избирательного сродства», странность выбора. Особенно женского. Напомним… «Он не любил женщин — так по крайней мере уверял он, хотя я имел причины в этом сомневаться. «Женщина есть мужчина-ребенок» — было его мнение»[18]17.

«Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, — взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов».

Среди того, что не «взял Пушкин, а взял Грибоедов», — на первом месте самое понятие «абсурда бытия». «Какой мир! Кем населен! И какая дурацкая его история!» (с. 507) — ощущение, какого не было у Пушкина.

Еще остановимся на слове «тайна». Тайна чувства.

Это слово мелькает в пьесе на каждом шагу. То внутренне, несказанно — а то и вслух, открыто…

Бог знает, в нем какая тайна скрыта…

Бог знает, за него, что выдумали вы…

Чем голова его ввек не была набита…

Или…

Вот он, на цыпочках и не богат словами…

Какою ворожбой умел к ней в сердце влезть!..

Или…

— Зачем же вы его так коротко узнали?..

— Я не старалась, Бог нас свел!..

Или еще:

— Бог с вами, остаюсь опять с моей загадкой!..

И то, что томит Чацкого в пьесе — и томит нас, — это тайна чувства. Загадка. То, что выводит его из себя. То, что заставляет его быть на каждом шагу жестоким к той, кого любит… Тайна.

«Тайну надо принять, как тайну. Разгадывание — дело профанов. Невидимое — вовсе не синоним непостижимого: оно имеет другие ходы к душе. Невыразимое, иррациональное воспринимается неразгаданными доселе чувствилищами души. Таинственное постигается не отгадыванием, а ощущением, переживанием таинственного. «Остальное» постигается в молчании трагедии. В этом тайна искусства трагического поэта»[19]18.

И чем Молчалин менее привлекателен для нас — тем очевидней эта тайна. Может — странная мысль или страшная? — сама фамилия — знаковая, значащая, — возможно, дана автором не только потому — или совсем не потому, что герой — такой весь «на цыпочках и не богат словами»? Но затем, что он олицетворяет собой — «молчание трагедии», открытое в русской драме Грибоедовым. В комедии, про которую считали некоторые, что в ней — «психологическое содержание несложно, а философской идейности и совсем места нет».

«Человек из чуланчика», или В защиту Молчалина

Никто не верит Софьиной любви. Самой возможности любить Молчалина.

Тынянов убежден, что очень реально отношение Молчалина к Софье. На деле — притворная любовь служащего «в угодность дочери такого человека» и реальные мучения от режима сдержанности, к которой он принуждается во время насильных наслаждений музыкой, которой он не понимает. У Софьи Павловны своя система воспитания будущего мужа. Скажем из чувства справедливости: неизвестно любит ли Молчалин музыку или его принуждают слушать ее; песенки новые списывал, знаем, — может, вправду, любил?

«Я не старалась — Бог нас свел!..» Кстати, в «сне», который сочиняет Софья для отца и пересказывает ему в их утреннюю встречу, — про то, как ее могут разлучить с неким любимым человеком, — ей это рисуется так:

Тут с шумом распахнулись двери,

Какие-то не люди и не звери,

Нас врознь — и мучили сидевшего со мной.

Он будто мне дороже всех сокровищ!

Слово «мучили» здесь вряд ли случайно — оно входит в связь и корреспондирует с «мучителей толпой», обрушившейся на Чацкого. Чем не «мильон терзаний» — но уготованных, по мнению Софьи, Молчалину? И это — та же толпа, те же люди! Как бы мы ни пытались объяснить любовь Софьи к Молчалину, Софья — единственный человек в пьесе, кто понимает мучительное положение Молчалина в доме и в обществе, собирающемся здесь, и от всей души сочувствует ему. Так и Чацкий оказывается для нее одним из лиц этой «толпы мучителей» ее друга.

Но строгий критик говорит: «Софья Павловна приручает вкрадчивого и «робкого» Молчалина, приучая его, нового, делающего карьеру через угождение и послушание, к женщинам, к особенному подчинению в любви. У ее любви есть своя поэзия. По этой поэтической ложной картине ее любви Молчалин, вкрадчивый и умный, но робкий, делец и бюрократ, начинает свою карьеру, которой предстоит, конечно, блестящее будущее (недаром Салтыков выводит его позднее видным и преуспевающим чиновником)»[20]19.

(Господи! Но это ж — Салтыков «выводит»! Не Грибоедов! И это ж Молчалин вовсе не Грибоедова — а Салтыкова-Щедрина! И много поздней по времени!)

В своих нападках на любовь Софьи Тынянов явил какое-то пристрастное напряжение (в известной статье о сюжете «Горя от ума» — правда, дошедшей до нас в рукописи и, стало быть, не правленной автором): «Действующие лица комедии, обладающие влиянием на всю жизнь и деятельность, обладающие властью, — женщины, умелые светские женщины. Порочный мир императора Александра, не уничтожившего рабство народа, одержавшего историческую победу в Отечественную войну 1812 г., этот мир проводится в жизнь Софьей Павловной и Натальей Дмитриевной»[21]20. Забавно! Забавно наблюдать, как даже замечательные исследователи оказываются в плену собственных надуманных доктрин. «Чацкий, который едет к женщинам не за покровительством, уже непонятен». Кстати, гениальная реприза, данная герою: «Я езжу к женщинам — да только не за этим», — в контексте безумной любви Чацкого к Софье — некоторое снижение. Ну, Бог с ним! Но как понять исследователя? Разве кроме Чацкого, в ту пору просто к женщинам («только не за этим») — уже никто не ездил? Боюсь, в этих перехлестах сказалось в полной мере преувеличенное представление исследователя и романиста о конфликте Грибоедова с властью и «декабризме» комедии — в ту пору, когда он писал ее.

Хлестова. Молчалин, вот чуланчик твой,

Не нужны проводы, пойди, Господь с тобой.

«Чуланчик!» Вот — истинное место Молчалина в доме! «Чуланчик»! Хлестова при всем желании не могла бы разглядеть в этом «человеке из чуланчика» возможного хозяина этого дома и мужа Софьи. Прекрасная девушка полюбила «человека из чуланчика»! И никто не понимает ее — не хочет понять!

В конце концов… В какую схему заключено было изначально наше представление о Молчалине? С самого появления комедии на свет?.. Пылкий роман с барышней в целях карьеры — и шашни с Лизой, в параллель, и в удовлетворение собственной похоти… Но все дело в том, что никакого пылкого романа с барышней нет! То есть с его стороны… Хоть суд присяжных — читателей, зрителей комедии — с самого начала вынес другой вердикт из одной лишь неприязни к персонажу, чем полностью видоизменил в нашем сознании всю истинную ситуацию пьесы.

Но драма как жанр на то и существует почти два с половиной тысячелетия, чтоб каждый человек был в ней выслушан! И Молчалин тоже. И даже кто-нибудь похуже Молчалина.

Вернемся снова к сцене — где сильней всего, ярче выражена истинная любовь Софьи. Сцена после падения Молчалина с лошади… Лиза уговаривает хозяйку отправиться к тем двоим — Чацкому и Скалозубу и как-то утишить дурное впечатление, произведенное обмороком Софьи…

Вот кабы вы порхнули в дверь

С лицом веселым, беззаботно…

Улыбочка и пара слов,

И кто влюблен — на все готов!

И это — при Молчалине, конечно.

Молчалин. Я вам советовать не смею! (Целует ей руку)…

…и преспокойно отправляет ее к тем двоим — другим претендентам на ее руку. Когда Лиза в другой сцене спрашивает у него:

Скажите лучше, почему

Вы с барышней скромны, а с горничной повесы?

Он обещает:

Приди в обед, побудь со мною,

Я правду всю тебе открою…

Лиза выступает героем-резонером:

Ну! Люди в здешней стороне!

Она к нему, а он ко мне!

Молчалин «откроет правду» ей позже — уже в финале. Но прежде… Софья добивается, чтоб Чацкий поговорил с Молчалиным и убедился сам в достоинствах его — и правомерности ее любви. (А может даже стал союзником?) И Чацкий во имя собственной любви — ставит этот опыт… Знаменитое:

Нам Алексей Степаныч с вами

Не довелось связать двух слов…

Ну, образ жизни ваш каков?

Вопрос такой, что мало кого порадует. Право, чуть издевательский! Молчалин тоже не прост — не мог не усомниться: с чего это вдруг Чацкий явил такой интерес к нему? Линия Чацкий — Молчалин выводит нас к другим проблемам комедии. Не только лирико-психологическим, но и социальным. Отношение Чацкого к «какому-то Молчалину» — это особая статья! Оно никак не вяжется с прославленным «демократизмом» его идей. Но Молчалин, Молчалин!..

Ну, право, что бы вам в Москве у нас служить?

И награжденья брать, и весело пожить?

А не знаете, зачем ему Чацкий в Москве? Если в самом деле ему нужна Софья? (Хотя бы — из корыстных соображений?) Он еще советует Чацкому, к кому надо съездить здесь — чтоб обзавестись покровительством. Тогда не будет «неуспеха по службе», сложится карьера, и что тогда? Не будет никаких препятствий браку Чацкого с дочерью Фамусова?

Но того Молчалина, какого любит Софья, мы с вами не знаем. Мы с ним так и не встретились в этой пьесе!..

Возьмет он руку, к сердцу жмет,

Из глубины души вздохнет…

«Злой» Катенин понял все сразу: «Еще хуже то, что Молчалин вовсе не любит Софъи…» [22]21.

Нигде в пьесе не говорится, что он как-то искал этой любви.

Не знаю. А меня так разбирает дрожь,

И при одной я мысли трушу,

Что Павел Афанасьич раз

Когда-нибудь поймает нас,

Разгонит, проклянет!

А что если это — искренний текст? Но и потерять эту любовь — он тоже страшится… Для него это значит — потерять положение, добытое с таким трудом. Софья вовлекла его в эту любовь своей «энергией заблуждения». Он боится утратить расположение хозяйки дома — дочери повелителя и благодетеля. Это ее каприз, он вынужден подчиняться… Вся так называемая любовь его к Софье есть страх, страх, страх!.. Маленького, ничтожного… «человека из чуланчика».

…Мне завещал отец:

Во-первых, угождать всем людям без изъятья —

Хозяину, где доведется жить,

Начальнику, с кем буду я служить,

Слуге его, который чистит платье.

Швейцару, дворнику — для избежанья зла,

Собаке дворника, чтоб ласкова была…

Противно, конечно! Кто спорит? — противно. Только… Ничего хорошего, между прочим, если человек поставлен в такую социальную нишу. Ну не случилось ему родиться от Фамусова — как Софье. Или быть внуком Максима Петровича. Можно пожалеть — честное слово!.. Мы ведь жалеем Башмачкина?

И вот любовника я принимаю вид

В угодность дочери такого человека…

В угодность, слышите? В у-год-ность! Он же вам все сказал!.. Почему ж вы не хотите услышать его?..

Да что? Открыть ли душу?

Я в Софье Павловне не вижу ничего

Завидного. Дай Бог ей век прожить богато.

Любила Чацкого когда-то,

Меня разлюбит, как его…

Зачем говорится все это?.. Чтоб только понравиться горничной?.. Ну, а если это и есть — правда?..

И что если?.. Все эти его «саморазоблачения» перед Лизой, которые мы всегда принимали за цинизм, верх цинизма, Бог знает, за что, — если это, всего лишь, объяснение себя? И своей истинной ситуации в доме? Психологическая правда образа?

Правда человека, который хочет выбиться любой ценой… Но не хватает слишком высоко и не завышает своих возможностей. С Лизой они ровня. Роман с Лизой ничем ему не грозит!.. (Сам начальственный Фамусов, застукав случайно, только похлопает по плечу.) Зыбкая эта почва — психология чужого времени. Но благодатная — для раздумий…

Лиза — это возможное для Молчалина! А Софья — то, что недоступно! В этом смысле — сама свобода, с которой Софья любит, должна раздражать Молчалина и делать чуть не импотентом. А с другой стороны, это ж она говорит: «Какие-то не люди, и не звери, Нас врознь — и мучили сидевшего со мной…»

Повторим — Софья — единственная, кто способен понять «мучительность» самого его положения в доме! Недаром она так взбесилась, когда увидела на миг глазами Чацкого, как Молчалин оглаживает чьего-то шпица. Почему, в итоге — и ославляет Чацкого сумасшедшим.

Пушкин предложил исправить ошибки драматурга: «Молчалин не довольно резко подл; не нужно ли было сделать из него и труса? старая пружина, но штатский трус в большом свете между Чацким и Скалозубом мог быть очень забавен…» (то же письмо А. Бестужеву).

Пружина, действительно, старая! Молчалин и вправду трус! Но только не в «большом свете». (До «света» он не дорос — только мелькает там.)

И что, если он вовсе не подл? Только несчастен и жалок? Тогда резко меняется масштаб пьесы. Грибоедов более опытный драматург, чем Пушкин, — или принципиально иной драматург. У него другие координаты в пьесе! Молчалин — трус, но трус не между Чацким и Скалозубом — а между Фамусовым и Софьей — в чем все дело!

«Молчалины блаженствуют на свете!» — с досады крикнет Чацкий… И будет прав. Но лишь в метафизическом плане.

«На очень холодной площади, в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось; раздался хруст костей у Михайловского манежа <…> Лица удивительной немоты появились сразу, тут же на площади <…> и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга». Так начинается замечательный роман Тынянова, посвященный автору «Горя от ума». И получалось, что Чацкие пали и победили Молчалины.

Будущим Молчалина станут заниматься после долго. Как тип, он будет тянуть на то, чтоб все продолжали его жизнь в будущее, как могли, — и забавлялись на его счет. Но метафизика остается метафизикой! И не мешает тому, что конкретный Молчалин Алексей Степаныч из пьесы Грибоедова — а пьеса всегда конкретна! — может и не выскочить в чины. Даже если Чацкого, его антипода, и впрямь упекут в сибирские рудники. По пьесе ведь Софья изгоняет Молчлина: «Но чтобы в доме здесь — заря вас не застала!» Так что… Для этого Алексея Степаныча — путь наверх оборвался. И ему, скорей всего, не стать членом Государственного совета. И его ждет возвращение в Тверь. Письмоводителем. После неудачи, постигшей в Москве…

Таковы правила игры — времени Молчалина и Чацкого. И все, что наговорили нам о его будущем — Салтыков-Щедрин или Тынянов, — касается не его. А кого-то другого. (И к комедии отношение имеет малое!) А значит, был он прав по-своему — считая любовь Софьи катастрофической для себя. Не несущей ему ничего хорошего — в его понимании! И если какая-то шинель и ждала его — то, скорей, не генеральская, а шинель Башмачкина.

И, как бы нам ни был неприятен Молчалин, — нам некуда деться от этой его правоты!

«Характер моего дяди», или Тайна Фамусова

«- Откуда ты? — Я — из моего детства!..»

В самом раннем списке действующих лиц — «Бехтеевской копии» — сказано o Чацком: «Молодой человек, воспитывавшийся в доме Фамусова и влюбленный в Софъю» [23]22

…Чацкий вырос в этом доме. Это поясняет многое или почти все — в самом поведении Чацкого. Редкостную свободу, веселое чувство безнаказанности — почти до самого конца он вовсе не ждет ничего дурного. Тем больней потом! И это бесконечное удивление в финале — тем, что случилось… Потому и наше представление о некой изначальной враждебности Чацкому этого дома — и шире, этого круга, — еще один из мифов о комедии… «Откуда ты? — Я — из дома Фамусова!» — мог сказать о себе Чацкий. Ну что ж!.. В конце концов, сам автор — тоже был «из дома Фамусова» — то есть своего дяди. Имение Хмелита под Вязьмой. Там, кстати, воспитывалась барышня — Элиза, — которая была влюблена в кузена Александра, а после вышла замуж за генерала Паскевича. Главнокомандующего, при котором придется служить Грибоедову.

Есть отрывок у Грибоедова: «Характер моего дяди» (с. 372) — происхождение которого так же смутно, как и отрывка о «высшем значении сценической поэмы» (см. выше),но который столь же несомненно несет в себе «зерно замысла» пьесы — как письмо с дороги Степану Бегичеву от 18 октября 1818-го (о котором поздней).

«Вот характер, который почти исчез в наше время, но двадцать лет тому назад был господствующим, характер моего дяди. Историку предоставляю объяснить, отчего в тогдашнем поколении развита была повсюду какая-то смесь пороков и любезности; извне рыцарство в нравах, а в сердцах отсутствие всякого чувства <…> всякий пылал непреодолимой страстью обманывать женщин в любви, мужчин в карты или иначе; начальник по службе уловлял подчиненного в разные подлости обещаниями, которых не мог исполнить, покровительством, не основанным ни на какой истине; но зато как и платили их светлостям мелкие чиновники, верные рабы-спутники до первого затмения! Объяснимся круглее: у всякого была в душе бесчестность и лживость на языке. Кажется, нынче этого нет, а может быть, и есть; но дядя мой принадлежит к той эпохе. Он, как лев, дрался с турками при Суворове, потом пресмыкался в передних всех случайных людей в Петербурге, в отставке жил сплетнями. Образ его поучений: «я, брат!..»»

Подчеркнем, что возможно, — хотя, в принципе, следовало так подчеркнуть весь текст. Но дело не в этом… Отрывок чуть-чуть помогает нам разобраться в той странности, что наиболее колоритная внешне и наибольше вся напоказ — фигура Фамусова — едва ли не главная неопределенность комедии!..

Ну, в самом деле… Утренняя встреча Фамусова и Чацкого по приезде его — необыкновенно тепла! И здесь ничто не предвещает вечернего расставания…

Фамусов. Ну выкинул ты штуку!

Три года не писал двух слов!

И грянул вдруг как с облаков. (Обнимаются.)

Здорово, друг, здорово, брат, здорово…

И все было бы прекрасно, но… Фамусов перед тем почти застукал дочь с Молчалиным. И невольно подозрителен. И Чацкий, с порога, начинает расплачиваться за чужие грехи! Это вовсе не то, что его плохо встретили! Отнюдь нет! Просто… Фамусов не знает, что происходит в его доме, но носом чует — что-то есть! А Чацкий для него (и для него тоже!) — куда более верный объект для подозрений, нежели Молчалин! А тут еще Софья, как нарочно, «подставляет», как говорят нынче, Чацкого, своим таинственным — «Ах батюшка, сон в руку!» — чтоб покрыть Молчалина и себя… И что делать прикажете? А Чацкий, как на грех, — чуть не с первой сцены — только и говорит, что о Софье!..

Как Софья Павловна у вас похорошела!

Психологический нюанс… если внимательно читать пьесу… Может, Чацкий и вовсе все три года разлуки мало думал о ней. Или вовсе не думал.

Татьяна Юрьевна рассказывала что-то,

Из Петербурга воротясь,

С министрами про вашу связь,

Потом разрыв…

(Скажет после Молчалин.)

Ну, не за границей же была у него связь с российскими министрами! — В Петербурге! И, стало быть не так далеко он был. (И Софья это знала — куда спрячешься!) Мог приехать. Не приехал… Может, только и вспомнил про нее, подъезжая к Москве. Дай загляну ненадолго!.. В молодости люди полагают, что у них все главное — за поворотом. И не слишком дорожат юношескими связями. Заехал нечаянно и увидел — этакое чудо. У мужчин бывает так: тут же решил, что три года перед тем — провел зря. Или три года только и думал о ней… И всегда был влюблен в нее. Вот Фамусов и охолаживает его:

Сказала что-то вскользь, а ты,

Я, чай, надеждами занесся, заколдован…

— сам бывший бонвиван — и даже не совсем бывший, судя по «вдове-докторше», которая должна родить, да и шашням с Лизой… так что он эту схему хорошо знает!

И с этого момента он ставит свой опыт на Чацком! Начинает испытывать Чацкого. На роль вполне определенную: жениха собственной дочери. И у него одна задача: вытащить из Чацкого — его правду, его новый взгляд на жизнь — с чем он вернулся?.. Напомним еще раз: желанный или нежеланный — но Чацкий для него — кандидат! Возможный! В отличие от Молчалина…

«Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?» — спрашивает Чацкий. Между прочим, ему никто не отказывает. Ему говорят вещи, вполне обыденные — в контексте времени:

Сказал бы я во-первых: не блажи,

Именьем, брат, не управляй оплошно,

А главное, поди-тка послужи…

Вот и все! Это что — отказ?.. С него ж не потребовали справки о политической благонадежности, какую, спустя немного лет, потребует от Пушкина матушка Натальи Николаевны (и Пушкин, между прочим, вынужден будет на это условие пойти!).

А Чацкий в ответ:

Служить бы рад — прислуживаться тошно!

И Фамусов — ему в пику:

Вот то-то, все вы гордецы!

Спросили бы, как делали отцы,

Учились бы, на старших глядя:

Мы, например, или покойник дядя…

…и дальше знаменитый рассказ про Максима Петровича… «Как не в войне, а в мире брали лбом. — Стучали об пол, не жалея…»

Все верно. Только… Все эти «саморазоблачительные» в открытую монологи Фамусова — не что иное, как попытка вызвать Чацкого на откровенность. А все для чего? Да для того же самого! Чтоб решить… Годен в женихи — или не годен? Как иначе вытянуть из Чацкого его правду — не взбесив его?..

В итоге — они ссорятся! Кстати, и ссора, и знаменитое фамусовское — «Ах, боже мой, он карбонари!» — идет после вполне верноподданнической фразы Чацкого о льстецах: «Недаром жалуют их скупо государи…» — и это обстоятельство сразу придает ссоре, скорей, иронический лад…

Тебя уж упекут

Под суд, как пить дадут… —

…пророчествует Фамусов. И тут докладывают о приходе Скалозуба…

Не слушаю, под суд! под суд!

Чацкий. Да обернитесь, вас зовут.

И что же делает Фамусов, поняв, что пришел Скалозуб? Он, без перехода — начинает предостерегать Чацкого. Не скажешь даже дружески. Родственно!

Пожалоста, сударь, при нем остерегись…

Пожалоста, при нем веди себя скромненько…

Кому так говорят? И в нашей жизни — говорили не раз?.. Отец сыну скажет так. Дядя — племяннику… («Характер моего дяди»).

Пожалоста, при нем не спорь ты вкривь и вкось,

И завиральные идеи эти брось.

Иными словами… То, что можно при мне, — нельзя при нем. Он — чужой! А дальше, дальше… самое интересное:

Эх, Александр Андреич, дурно, брат!

Ко мне он жалует частенько;

Я всякому, ты знаешь, рад;

В Москве прибавят вечно втрое:

Вот будто женится на Софьюшке. Пустое!

Он, может быть, и рад бы был душой,

Да надобности в том не вижу я большой

Дочь выдавать ни завтра, ни сегодня;

Ведь Софья молода. А, впрочем, власть господня…

Как это можно понять еще?.. Кроме как чистой воды предупреждение Чацкому?.. Который, не забудем, только что, в разговоре с Фамусовым, — почти впрямую посватался к Софье… Чего только стоит это «дурно, брат!» И ему говорят прямым текстом: поторопись! — ежели твои намерения серьезны. Выполни некоторые условия! Не то… есть на виду и другие претенденты!

После Фамусов представляет его Скалозубу:

Позвольте, батюшка! Вот-с Чацкого, мне друга,

Андрея Ильича покойного сынок.

Не служит, то есть в том он пользы не находит.

Но захоти — так был бы деловой.

Жаль, очень жаль, он малый с головой;

И славно пишет, переводит.

Нельзя не пожалеть, что с этаким умом…

В ответ Чацкий грубит, надо признать:

Нельзя ли пожалеть о ком-нибудь другом?

И похвалы мне ваши досаждают.

Фамусов. Не я один, все так же осуждают.

Чацкий. А судьи кто?..

Идет знаменитый монолог, который, как ряд других речей Чацкого, прекрасен сам по себе — но абсолютно неуместен. Кому он все это говорит? И, главное, зачем? При Скалозубе?.. И потом… — какой же это неадекватный ответ на, в общем-то, добрые замечания старшего по возрасту, Пусть даже ты с ним несогласен! И рисует это лишь неизбежный в молодости — но всегда почти незрелый протест против всего на свете. А главное — против того, как прожили жизнь старшие. (Мы проживем иначе, можете быть уверены!) И подчеркивает опять — сугубо домашний характер перебранки. Кому и можно так грубить в его собственном доме — как не близкому человеку? очень близкому?..

И отметим еще… Фамусов «прославился» в пьесе некоторыми изречениями, типа: «Всю ночь читает небылицы, — И вот плоды от этих книг…», «Уж коли зло пресечь — Забрать все книги бы, да сжечь».

Меж тем… Это именно он — а не кто другой, не Софья, к примеру, не Платон Михайлович, — сообщает нам о литературных занятиях Чацкого! И в каком тоне! «Он славно пишет, переводит…»

И выслушивая очередную — гневную — филиппику Чацкого, реагирует уж совсем странно: «Что говорит! и говорит, как пишет!» — фраза, которую ничем, кроме восхищения — или, мягче скажем, удивления, — объяснить нельзя. Непонятный этот характер — «характер моего дяди»! «Какая-то смесь пороков и любезности…»

Он прекрасно знает, что и кому он говорит… Отчитывает дочь за чтенье книг по ночам… Но ей он не предлагает все книги «забрать и сжечь». Он это скажет Скалозубу! А аттестация им Чацкого-литератора и вовсе обличает в нем грамотного человека! («Ей сна нет от французских книг — а мне от русских больно спится!» — значит, он их все-таки читает!) Вообще… этот старый хитрец — человек с двойным дном!.. Или с тройным. И кто знает — что там внутри?..

Еще более странно… совпадение отдельных речей Фамусова и Чацкого об одних и тех же материях:

Чацкий. Ах, к воспитанью перейдем.

Что нынче, так же, как издревле,

Хлопочут набирать учителей полки,

Числом поболее, ценою подешевле?..

Фамусов. Берем же побродяг и в дом, и по билетам,

Чтоб наших дочерей всему учить, всему —

И танцам, и пенью, и нежностям, и вздохам!

Как будто в жены их готовим скоморохам.

Вот Чацкий объясняет Софье, что так возмутило его:

В той комнате незначащая встреча:

Французик из Бордо, надсаживая грудь,

Собрал вокруг себя род веча

И сказывал, как собирался в путь

В Россию, к варварам, со страхом и слезами;

Приехал — и нашел, что ласкам нет конца,

Ни звука русского, ни русского лица…

А Фамусов пеняет дочери — с утра пораньше:

А все Кузнецкий мост и вечные французы,

Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:

Губители карманов и сердец!

Когда избавит нас творец

От шляпок их, чепцов, и шпилек, и булавок!

И книжных, и бисквитных лавок…

Чацкий (в том же монологе о «французике из Бордо»):

Хоть у китайцев бы нам несколько занять

Премудрого у них незнанья иноземцев.

Воскреснем ли когда от чужевластья мод?

Чтоб умный, бодрый наш народ

Хотя по языку нас не считал за немцев…

Что-то вроде критики одних и тех же явлений — «слева» и «справа»… Словно изданные Герценом под одной обложкой — «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева и трактат «О повреждении нравов в России» кн. Щербатова…

Тынянов видел причину этих совпадений в том, что здесь «над художественными лицами властвует целое»[24]23. В какой-то мере это верно. Всякое истинно художественное произведение довлеет своему целому. Но существуют, безусловно, и другие мотивы. Может, более важные. Глубинные. Повторим… Чацкий вырос в этом доме! Он — сын Фамусова и Фамусовых. Куда в большей степени, чем Петенька Верховенский — сын Степана Трофимовича. Как бы ни разошлись их пути — Чацкий и Фамусов говорят на одном языке. И в «Горе от ума» — развивается семейный конфликт…

И есть еще обстоятельство, на которое стоит обратить внимание… И Фамусов, и Чацкий — оба из Москвы! «Возьмите вы от головы до пяток — на всех московских есть особый отпечаток…» Вспомним панегирик Фамусова Москве:

А наши старички? — как их возьмет задор,

Засудят об делах, что слово — приговор, —

Ведь столбовые все, в ус никого не дуют;

И о правительстве иной раз так толкуют,

Что если б кто подслушал их… беда!

Не то, чтоб новизны вводили — никогда,

Спаси нас боже! Нет. А придерутся

К тому, к сему, а чаще — ни к чему.

Поспорят, пошумят и… разойдутся.

Прямые канцлеры в отставке по уму!

Я вам скажу, знать, время не приспело,

Но что без них не обойдется дело…

(Нам еще придется вспомнить этот пассаж в сцене с Репетиловым!)

А дамы? — сунься кто, попробуй, овладей;

Судьи всему, везде, над ними нет судей;

За картами восстанут общим бунтом,

Дай Бог терпение, ведь сам я был женат.

Скомандовать велите перед фрунтом!

Присутствовать пошлите их в Сенат!..

И вдруг мы начинаем сознавать, что перед нами сам — бывший бунтовщик! Только тот, который смирился… Он любуется бунтарством… Он поддразнивает Чацкого — провоцируя его. Для него это и есть стихия бунта. — Мелкого, московского. О котором писала еще матушка-Екатерина — та, при ком отличался Максим Петрович… Она «в своей комедии «Госпожа Вестникова» (1772) высмеивала московских ворчунов, недовольных петербургской политикой», — указывает И. Серман[25]24. «Поспорят, пошумят и… разойдутся». Но все же — бунт! Не «бессмысленный и беспощадный», а просто бессмысленный. Но единственное, что при всех государях могло противостоять чиновному, правительственному… спланированному и придуманному Петербургу. Как границе Европы и европеизма… И столицей этого «сопротивления на коленях» чуть не с самых стрелецких казней — была Москва. Те, кто хотел жить подальше от верховной власти и царственного ока, — те селились в Москве… (Не оттого ли и «связь с министрами» Чацкого кончилась разрывом, что и он был москвич по природе — как Чаадаев? и думал по-московски? Не потому ли он решил вернуться домой?)

«Чтобы изобразить человека, надо полюбить его, узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли»…»

Я б не стал на месте Блока так «множить»: «Белинские». Белинский был один, как Блок был один. Но в остальном Блок прав: «Отсюда — начало порчи русского сознания — языка, подлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве, вплоть до мелочи — полного убийства вкуса»[26]25. Порча началась там, где мы из здорового социального возмущения или «милости к падшим» стали вместо образности приписывать нашей классической литературе какую-то особую социальную злобность.

«…как лев, дрался <…> при Суворове, потом пресмыкался в передних всех случайных людей». Вот — тайна Фамусова! Вот почему он испытывает Чацкого россказнями про Максима Петровича. Это — не издевка. И меньше всего желание преподать урок… Это — насмешка — в том числе, и над собой. Старого фрондера, который смирился… Слово «Фронда» — вот что рисует нам отличие бунта Фамусова от бунта Чацкого или Софьи! «Не то, чтоб новизны вводили, — никогда, — Спаси нас боже!»… (А Софья с Чацким, увы, каждый по-своему, — «вводят новизны»!)

И теперь он, Фамусов, стоит в растерянности — перед бунтовщиком нового времени… То ли желая увидеть — когда смирится и тот. То ли в тайной надежде — что не смирится. Стоит, разглядывая его, — как позже, в промозглый зимний день декабря 14-го, целых несколько часов будет стоять Иван Андреевич Крылов — бунтовщик века XVIII — перед мятежным каре Московского полка. (Ему кричали с двух сторон и эти, и те, — узнававшие его: «Иван Андреич! Уходите! Скоро будут бить пушки!..» А он все стоял!) Ему приписывают фразу: «В морды им посмотреть хотел!»

Репетилов

«Теперь вопрос. В комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями…» (Пушкин. Письмо А. Бестужеву). Главным для понимания пьесы, все равно, оставался вопрос об отношении автора к своему герою… Молва или общественный момент появления комедии на свет привели к тому, что произошло как бы: смешение — автора и героя. Поздней пришли времена, когда утверждение их тождества стало уже делом идеологическим.

И тут… представители самых разных воззрений обязательно спотыкались о сцену с Репетиловым. Начиная снова с Пушкина: «…не метать бисера перед Репетиловыми и тому под. <…>Кстати, что такое Репетилов? в нем 2, 3, 10 характеров. Зачем делать его гадким? довольно, что он ветрен и глуп с таким простодушием; довольно, чтоб он признавался поминутно в своей глупости, а не мерзостях. Это смирение чрезвычайно ново на театре, хоть кому из нас не случалось конфузиться, слушая ему подобных кающихся?».

Сцена была явно вставной — недаром ее называли чаще «интермедией». И не имела определенного отношения к сюжету. Без Репетилова сюжет вполне мог обойтись. Но сцена занимала слишком много места «в общей экономии времени» пьесы, как говорили исследователи. И это требовало объяснения.

Притом она странно метила в Чацкого! Была пародийна по отношению к нему. На эту пародийность обращали внимание неоднократно. Недаром Чацкий с Репетиловым как-то особенно груб. (Не хочет признавать родства?) Кстати, автор комедии, «притянутый к Иисусу» (по его выражению) — по делу декабристов, доказывая свою непричастность к делу, ссылался, не в последнюю очередь, — и на эту сцену!

Вольно было Пиксанову с его «бытовой и сатирической комедией» — констатировать, что «поэт-энтузиаст, увлеченный политическим движением, воздержался бы включить в пьесу эту интермедию о Репетилове и его «секретнейшем союзе»» [27]26 (Кстати, довод несомненный!) А что было делать М. Нечкиной? С ее несокрушимой идеей «Грибоедов и декабристы» — и только так? «Всем авторам, стремившимся разорвать связь Грибоедова с революционным движением его времени или хотя бы ослабить ее, или снизить ее значение, образ Репетилова всегда казался сильнейшим аргументом в пользу их выводов»[28]27, — писала Нечкина в своей книге, где чуть не треть — одна из трех частей — посвящена разбору «Горя от ума», — и в этом разделе отводится Репетилову с его «глупостями» целая глава, названная его именем. (Ни Фамусов, ни Софья — такой чести не удостоились!) Концепцию Нечкиной, обретшую потом на многие годы непререкаемость партийной программы по Грибоедову (в чем не было, разумеется, вины автора), — где Чацкий представлен не иначе, как будущим декабристом, а сам Грибоедов, естественно, — «декабристом без декабря», — Репетилов самим своим существованием — грозился перечеркнуть.

Правда, адепты полярных концепций появления этого странного шута в пьесе не обращали внимания на одно обстоятельство: речи Репетилова, вся его политическая трескотня — «секретнейший союз» и прочее, «шумим, братец, шумим…» — странно напоминали речи одного человека… Фамусова: «А наши старички? как их возьмет задор <…> Поспорят, пошумят и разойдутся…» — Обычная московская «словопря»! Это, в частности, подтверждает наши подозрения относительно образа самого Фамусова. Помните его речи?

Я вам скажу — знать, время не приспело —

Но что без них не обойдется дело.

А у Репетилова…

Не место объяснять теперь и недосуг,

Но государственное дело:

Оно, вот видишь, не созрело,

Нельзя же…

Ведь среди участников репетиловского «секретнейшего союза» всплывали вполне узнаваемые лица:

Но голова у нас, какой в России нету,

Не надо называть, узнаешь по портрету;

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

И крепко на руку нечист;

Да умный человек не может быть не плутом.

Когда ж об честности высокой говорит,

Каким-то демоном внушаем:

Глаза в крови, лицо горит,

Сам плачет, а мы все рыдаем…

(Знаменитый эпизод — когда комедия разошлась в списках, Ф. Толстой по кличке Aмериканец, — известный дуэлянт и, по слухам, шулер — повстречав Грибоедова, просил его: «Замени строчку, а? Скажи: «в картишки на руку нечист»! Не то подумают — я столовые ложки ворую!»)

Ну, академик Нечкина нашла объяснение: «…текст Репетилова написан Грибоедовым в основном летом 1823 г. <…> Таким образом, Репетилов фиксируется в определенном тексте тогда, когда переход тайного общества на новый этап уже завершился и укрепился. Член тайного общества — «крикун», «болтун» — уже рассматривался как вреднейшая фигура, был осужден и отсеян <…> в этом образе вместе с тем запечатлен и общий поворот тактики декабризма»[29]28.

Короче говоря, комедия и ее главный герой (а с ним и автор) привязывались накрепко не только к декабристскому движению — но ко вполне определенному этапу его и даже конкретному эпизоду в жизни тайных обществ: самороспуску Союза Благоденствия, где оказалось слишком много «лишних», случайных людей, и образованию на основе его двух тайных обществ — Северного и Южного… (1821-1822). «Действовать надо так — вот основная авторская установка образа, и установка эта написана автором не спокойно, а со всей силой грибоедовского гнева»[30]29, — пишет Нечкина. С тем и вся великая комедия сводилась лишь к одному из эпизодов политической истории России, а конкретно — подготовке декабрьских событий.

Заметим, как быстро Репетилов отрекается от Чацкого — когда слышит о сумасшествии его. Это после всех объяснений в любви! («А у меня к тебе влеченье, род недуга — Любовь какая-то и страсть…») И даже, в отличие от Хлестовой, — не выражает жалости хотя бы! Потому… никакого «трагического отсвета» не лежит на этой фигуре (как находят некоторые). И, кроме болтовни на расхожие — а в ту пору в обществе — самые расхожие темы, и только ленивый их избегал, — вся политическая трескотня Репетилова есть конформизм чистой воды… Ведь конформизм — и это мы видели хорошо на закате советской власти, в последние годы, — не обязательно кадит официозу. Он и антиофициозу — тоже может кадить. И делать на этом карьеру, с успехом. Так бывает во все «промежуточные времена», переходные. Эпоха Александра I благодаря множеству надежд, рассыпанных им без толку, и некоторому смягчению гражданского климата была именно такой. В такие эпохи это модно и пользуется признанием. И может вызвать интерес к самой пустой фигуре.

К тому ж… Слово в драме не существует само по себе — вне ситуации высказывания. И ситуация способна в корне изменить или определить — весь смысл слов.

Начнем с фамилии — Репетилов. Имея в виду, что фамилии у Грибоедова часто — значащие. Или знаковые. Имена нарицательные. Молчалин, Скалозуб…

Ну, слово «репетиция» в грибоедовское время означало то же примерно, что и в наше. И все же… Иногда оттенки важны. «Репетиция (франц.) — повторенье, протверженье или заученье чего-либо, проба, предварительное исполнение общими силами, подготовка…» (Словарь Даля)[31]30 Возможно, для грибоедовского читателя существовал еще французский оттенок, другое слово «reptile» — «пресмыкающееся»…

Но почему Репетилов не появился в пьесе раньше? непосредственно на бале? Где мог вертеться под ногами у множества людей — и, со своими россказнями, был бы очень «забавен». Была бы «красочка» к балу — как любят выражаться режиссеры. Но он приезжает лишь к самому концу: к разъезду. И сцена с ним обретает иной смысл. Она играет роль торможения действия. Репетилов тормозит… А что он, в сущности, тормозит?..

«Проба», «протверженье»… «предварительная подготовка» — к чему?..

Сейчас все разъедутся. Сейчас дом Фамусова погрузится в темноту и останется наедине с собой — и со своими проблемами. Вернувшись, в сущности, к началу, к завязке… И сейчас Чацкий, в поисках правды о Софье во что бы то ни стало, совершит — первый и единственный по пьесе, и впрямь недостойный поступок… Он застрянет в доме и встанет за колонну — подсматривать и подслушивать… Этот, в общем, обычный драматический ход в комедии — мольеровской, до- или постмольеровской, — здесь обретает иной смысл. Чацкий не просто случайно оказался здесь и явился свидетелем чего-то. Он решил проследить за Софьей. Он выслеживает ее. И это разные вещи. Комедийный прием, такой простой, — обретает смысл прямого нарушения приличий и правил порядочности. В конкретной ситуации, в понятиях времени…

Репетилов своим появлением тормозит последний выход Чацкого. Он его подготавливает. Перед последней сценой с героем — автор и сталкивает его с Репетиловым. Выдвигает перед Чацким это кривое зеркало. Как предостерегающий жест… Но Чацкий слишком смятен и слишком ранен душой — чтоб оценить предостережение. И просто отмахивается от него. Отводит в сторону, отстраняет… Появление Репетилова в пьесе предшествует финальному монологу Чацкого. Это — репетиция к монологу. У этой «репетиции» два аспекта. С одной стороны — она пародирует героя — и, значит, должна как бы помочь отрезвить его. С другой — она может утвердить серьезность его гражданской позиции — сравнительно со всей болтовней на схожие темы, какая ведется вокруг. В обществе того времени Английский клуб Репетилова — это наши московские, питерские кухни начала 70-80-х годов века ХХ. Помните, возможно?..

Еще о финале

«От грома первая перекрестилась Софья <…> Еще не опомнившись от стыда и ужаса, когда маска упала с Молчалина, она прежде всего радуется, что «ночью все узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!»» (Ну да, радуется, потому что горда…) Но Гончаров продолжает (почти как Чацкий в своем монологе!): «А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно забыть, выйти замуж, пожалуй, за Скалозуба, а на прошлое смотреть… Да никак не смотреть. Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж? Но какой же московский муж, «из жениных пажей», станет озираться на прошлое!

Это и ее мораль, и мораль отца, и всего круга. А между тем Софья Павловна индивидуально не безнравственна: она грешит грехом неведения, слепоты…»[32]31 — et cetera.

Даже Гончаров, который сблизил ее с Татьяной Пушкина где-то в начале статьи, — в итоге бросил в нее камень. Целый булыжник. Во всяком случае — в ее будущее. Тынянов станет говорить, что она будет вместе с Натальей Дмитриевной «проводить в жизнь порочный мир Александра I». На самом деле… ничего она не «проводит». Только любит без смысла. Она открывает пьесу — она же завершает ее.

«Ах, Боже мой — что станет говорить Княгиня Марья Алексеевна!» — это ж ведь тоже про Софью, не про Чацкого. «Софья начертана не ясно: не то б… не то…» Не то просто — несчастная девочка, — каких много, сгоревшая в неудаче первой настоящей любви. Любви не к тому — скажете вы? А вам какое дело? Ее любовь, ее слезы, ее неудача. «Дальнейшее — молчанье!» — как сказал бы Гамлет.

Вот Чацкий и правда немного похож на Гамлета. (Об этом говорил тот же Гончаров.) И Гамлет начинает свое разрушение ненавистного ему мира с любимой женщины. То же сочетание — силы и слабости. Те же претензии к миру. И тот же страх — перед разрушеньем того, что отрицает. Если кругом все так ему чуждо, «мучителей толпа»… Почему ж он не уезжает? Что он медлит? Вот он проповедует Горичу «здоровый образ жизни». А сам-то, сам… «От сумасшествия могу я остеречься…» Не остерегся, как видим. Hе смог.

Безумный! Что он тут за чепуху молол!

Низкопоклонник! Тесть! И про Москву так грозно…

И возникает тема безумия — как в «Гамлете». Тема крушения дома и непреодолимая связь с этим домом в лице Софьи — но не только с ней… и с Фамусовым тоже. И страх перед разрушеньем его. Это была беда поколения Чацкого — и его звезда. Очень современная тема, не находите? Ужас, как современно!..

Напомним! В первом, «московском», варианте пьесы отсутствовали две важнейшие сцены финала. Объяснение Молчалина с Лизой, с откровениями об истинном его чувстве к барышне. (То, что слышат Софья и Чацкий). И другая за ней сцена — изгнания Софьей Молчалина. (И тоже — на глазах у Чацкого).

Та Софья вовсе не терпела поражения — в своей любви. Она просто выходила к милу другу на свиданье со свечой. И тут их заставал Чацкий. Шла обычная сцена ревности… А новая развязка была гораздо хуже для Софьи. Гораздо тяжелей. На глазах Чацкого она терпела пораженье. «Слетала маска с лица» Молчалина. Она даже почти просит пощады Чацкого:

Не продолжайте, я виню себя кругом.

Но кто бы думать мог, чтоб был он так коварен!

Но Чацкий «продолжал» — и при Фамусове. Не слыша этой мольбы, не видя этой протянутой руки…

Тогда, двадцать лет назад, — я даже рискнул сказать, что истинно гениальная пьеса родилась лишь при этой переделке. Напомним — Чацкий, в своем великолепном монологе, — откровенно предавал Софью Фамусову. Ведь отец не знал, с кем она вышла на свиданье! Ну, и сказал бы Чацкий как мужчина — со мной! — и принял бы вину на себя. И, может, воротил бы былую любовь — в существовании которой так уверены — Нечкина, Доризо… Иль вызвал бы чувство, которого раньше не было. Сперва благодарность, а потом… кто знает? Но Чацкий предпочитает бросать в лицо правду — как он понимает ее. В людях этого типа (и не только впрямую в декабристах) «современники выделили <…> резкость и прямоту суждений, безапелляционность приговоров, «неприличную» с точки зрения светских норм тенденцию называть вещи своими именами, избегая эвфемистических условностей, светских формулировок, их постоянное стремление высказывать без обиняков свое мнение»[33]32.

Романтический герой, трагический — брошен автором в пьесе откуда-то извне в комедию бытовую и светскую — мещанскую, по сути… И Грибоедов скрещивает героя-резонера с героем любовником и, более того, — человека частного и его частную судьбу — с человеком политическим и его общественной драмой. Соединяет — в одном лице, в одной ситуации, в одном монологе.

И это было еще одно открытие Грибоедова в драме.

Альцеста Мольерова из комедии «Мизантроп» поминали чуть не с самого появления «Горя от ума» на свет. И после неоднократно.

Альцест. А я… измученный, поруганный жестоко

Уйду от пропасти царящего порока

И буду уголок искать вдали от всех,

Где мог бы человек быть честным без помех…

Чацкий. Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.

Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,

Где оскорбленному есть чувству уголок!..

Карету мне, карету!

«Есть сходство между этими финалами? Ах, мой бог! Я не знаток, пусть в этом разбираются ученые! Они расскажут вам о том, насколько грибоедовский Чацкий похож на Альцеста-Мизантропа…»[34]33

Автор пьесы «Мольер» и книги о Мольере — М. Булгаков — считал прямым ученичеством Грибоедова у Мольера последнюю речь Чацкого и его уход со сцены.

Да, ученичество, конечно, было. И кто из комедиографов не брал уроков Мольера? Только… Когда мастер такого класса — а не просто копиист, эпигон — вводит почти откровенно внутреннюю цитату из другого мастера, — он хочет что-то нам сказать. Он подает нам знак! И, скорее всего, цитируемый текст вступает в диалог с его собственным текстом.

Ведь и Альцест в пьесе Мольера противостоял не только «порокам» — истинным и мнимым. Но еще и Селимене! Самой жизни! Точно, как Чацкий противостоит уже не только Фамусову или Скалозубу… но, и более всего, — Софье… Тому необъяснимому почти, что Л. Толстой назовет — «истина всеобщей жизни». И ключевое слово этой шарады — сходства текстов Мольера и Грибоедова — как раз и было слово «мизантроп».

И Грибоедов останавливал своего любимого героя — и словно спрашивал его:

— Постой? Уж не мизантроп ли ты, братец?!

А за этим стоял другой вопрос — еще более важный… Тревожный! И не только к Чацкому — ко всем честным сим:

— Любви к человечеству вам хватит! А вот достанет ли вам любви к человеку?!

Но герой не слышал вопроса. Он просто требовал карету и уезжал.

Прощание с Чацким, или Драма автора

1

Итак… Герой комедии готов, как будто, к разрыву с домом, в котором он вырос… Но готов ли к нему автор?.. Письмо из Воронежа от 18 октября 1818-го, приведенное ранее, — однозначно отвечает нет, не готов. Это был коренной вопрос. И не только биографии автора Чацкого… Но всего поколения. Полгода, больше, — следствия по делу декабристов — показали, что к разрыву с прошлым оказались не готовы не только простые участники, но даже испытанные многолетним подпольем вожди движения…

Этот феномен лучше всех объяснил тот же Лотман: «Революционер последующих эпох не знал тех, с кем боролся, и видел в них политические силы, а не людей. Это в значительной мере способствовало бескомпромиссности ненависти. Декабрист даже в членах Следственной комиссии не мог не видеть людей, знакомых ему по службе, светским и клубным связям…» И в другом месте той же статьи: «…гибель без монологов, в военно-бюрократическом вакууме не была еще предметом искусства той поры» [35]34

Чацкий длился… В сущности, он продолжался в жизни — в ситуации, к которой пьеса непосредственно отношения уже не имела. И его «монологи в вакууме» фамусовского бала становились мрачным пророчеством и знамением…

Декабристы были «маргиналией» поколения. Но, как всегда, самое интересное и сложное творилось не на полюсах — а между полюсами…

«Homo unius libri, Грибоедов навсегда остался литературным однодумом <…> нам следует помнить, что «Горе от ума» стоило поэту огромных усилий и оставило его творческое сознание опустошенным…»[36]35. Пиксанов считал, что «кризисом» была «драма за сценой», якобы пережитая Грибоедовым, — оттого, что после «Горя» он больше ничего не смог написать. Поражение его как художника. (Правда, и времени у него оставалось не так много! Если учесть наполненность этих лет различными событиями!) Это мнение утвердилось надолго и в какой-то мере ему противопоставил Тынянов свои построения. Да и Нечкина тоже!..

Только Тынянов склонен видеть «кризис» в нравственном крушении лично Грибоедова, который изменил себе, идеям своей пьесы — идеям Чацкого — и как бы перешел на сторону победителей… За что наказанием было творческое бесплодие, а искуплением могла быть только смерть… Нечкина же полагала, что кризисной была сама общественная атмосфера после событий декабря… к которым Грибоедов, она была уверена, имел прямое отношение. Правда, в этом духе неосторожно высказался в свое время и один из ближайших к Грибоедову людей — Андрей Жандр. Он так и сказал: «самое прямое» (отношение). Почему-то ему хотелось так думать! Тем более, что много времени спустя, когда он высказывал эту мысль, — это ничем уже никому не грозило!

Впрочем… нельзя сказать, чтоб Жандр, а за ним, через столетие, Нечкина были так уж неправы. Конечно, имел. Конечно, самое прямое отношение. Была великая драма — эпохи и поколения, и русской истории. И Грибоедов, как истинный художник, не мог не иметь к ней прямого отношения. Только какое? — вот вопрос.

Блок боготворил Грибоедова как автора — ставил его необычайно высоко, но и он писал: «»Гopе от ума», например, я думаю, — гениальнейшая русская драма; но как поразительно случайна она! И родилась она в какой-то сказочной обстановке: среди грибоедовских пьесок, совсем незначительных; в мозгу петербургского чиновника с лермонтовской желчью и злостью в душе и с лицом неподвижным, в котором «жизни нет»; мало этого: неласковый человек с лицом холодным и тонким, ядовитый насмешник и скептик — увидал «Горе от ума» во сне. Увидал сон и написал гениальнейшую русскую драму. Не имея предшественников, он не имел и последователей себе равных»[37]36.

Заметьте, как Блок нечаянно сходится с Тыняновым! Верней — Тынянов с ним. Эпиграфом к роману Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара» взяты слова Баратынского, о которых Блок тоже напоминает:

Взгляни на лик холодный сей,

Взгляни: в нем жизни нет;

Но как на нем былых страстей

Еще заметен след!

Так ярый ток, оледенев,

Над бездною висит,

Утратив прежний грозный рев,

Храня движенья вид.

Стихотворение названо самим Баратынским «Надпись». Никаких прочных данных за то, что это «надпись» к портрету Грибоедова — не существует. Однако… Именно этот портрет и этот «безжизненный лик» надолго сделался единственным словесным портретом автора «Горя от ума»[38]37.

«Человек небольшого роста, желтый и чопорный, занимает мое воображение». Таким является впервые Грибоедов в знаменитом романе Тынянова. Но он был меньше всего «петербургским чиновником»… (Кавказским — куда ни шло!) Лермонтов и впрямь, кажется, единственный в потомстве художник, который наследовал ему. Но «желчь» Грибоедова была не «лермонтовская» — другая. Герцен писал: «язвительный, но сердечный комизм Грибоедова»…

26 мая 1840 года — уже в ссылке — в Акше, в Сибири, в день рождения Пушкина Кюхельбекер отмечал в дневнике: «Высчитать ли мои утраты?» — и дальше, на первом месте: «Генияльный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов». А раньше на восемь лет, в Свеаборгской крепости, в 1832 году, была следующая запись: «Прочел 30 первых глав пророка Исайи <…> начальные пять глав составляют такую оду, какой подобной нет ни на каком языке, ни у одного народа (они были любимые моего покойного друга Грибоедова — и в первый раз я познакомился с ними, когда он мне их прочел 1821-го в Тифлисе). Удивительно начало пятой: «Воспою ныне возлюбленному песнь» и проч.»[39]38.

Напомним, Кюхельбекер — один из «кандидатов в Чацкие» (если верить в прототипов!).

Вот эти слова — «гениялъный, набожный… единственный» и «воспою ныне возлюбленному песнь» — как-то исчезли в романе Тынянова. Да и время было такое, что все, что несло в себе религиозный характер — даже касаемо людей прошедшего времени, — немедленно попадало под подозрение. А вместе с религией у автора исчез куда-то «язвительный, но сердечный комизм Грибоедова». То есть язвительность оставалась — сердечность исчезла! Да и к кому быть сердечным? К Фамусову? К Софье? Мы были к этому не приучены.

Время было другое. И даже люди, сопротивлявшиеся этому времени, — невольно вторили ему или в чем-то принимали его постулаты.

Тынянов создавал роман на историческом материале — но современный — и не какому-нибудь времени, а своему. Он писал об исчезновении российских надежд 20-х годов нашего века (а они были — эти надежды, что нынче невольно забывается) и пророчил пришествие страшных 30-х. И был безусловно прав, как художник. Но… не по отношению к Грибоедову!

С точки зрения действительной грибоедовской судьбы, роман превращался невольно в цепь анахронизмов… Звучало, к примеру, как навязчивый мотив: «друг изменника Булгарина». Булгарин и впрямь был другом Грибоедова — и вправду был «изменник». Потому, как бы, чего его жалеть? И автор рисует адюльтер: минутную связь Грибоедова с Ленхен, женой Булгарина, — он для этого увозит ее из театра. — «Власть принадлежала ему. Он тупым железом входил в тучную землю, прорезал Кавказ, Закавказье, вдвигался клином в Персию <…> И наступило такое время, что все уже было нипочем…» Иными словами — так он «вдвигался» в жизнь Ленхен и самого Булгарина. — Что из того, что для «набожного, благородного, единственного» Грибоедова (и зная его отношение к друзьям) это было решительно невозможно? Но «измена Булгарина» все списывает. Однако… Грибоедов покидал Петербург — уже навсегда — 6 июня 1828-го… Еще для общества нет никакого «изменника Булгарина»! (Это станет ясно несколько поздней!) Пока доброхоты официальных властей еще строчат доносы в Третье отделение, что пора избавить русскую прессу от последышей 14 декабря — Булгарина и Греча. А Булгарин вместе с Пушкиным еще сотрудничает в «Северных цветах» Дельвига. «Сердце красавицы — склонно к измене» — так и исторический контекст эпохи.

И сдвиг в контексте — всего в несколько месяцев — может привести к полному искажению реальности!

Грибоедов мало чему изменял в себе. Но очень во многом в себе — и очень часто! — сомневался!

Только что закончив комедию «Горе от ума» и привезя ее в столицу — Петербург, июль 1824-го, — он пишет Вяземскому (заметьте, до декабря 1825-го — еще целых полтора года!)… Он советует ему увидеть актера Сосницкого в роли Вольтера — и размышляет о Вольтере:

«И как неровна судьба, так и сам: решительно действовал на умы современников, вел их куда хотел, но иногда светильник робкий, блудящий огонек, не смеет назвать себя; то опять ярко сверкает реформатор бичом сатиры; гонимый и гонитель, друг царей и враг их. Три поколения сменились перед глазами великого человека; в виду их всю жизнь провел в борьбе с суеверием — богословским, политическим, школьным и светским, наконец, ратовал с обманом в разных его видах. И не обманчива ли та самая цель, для которой подвизался? Какое благо? — колебание умов ни в чем не твердых??.» И целых два вопроса — не один. Эту последнюю фразу о «колебании умов, ни в чем не твердых» часто цитируют у нас. Но цитируют в слишком определенном смысле. Мол, Грибоедов сам-то не хочет «колебать умы». У Грибоедова это сложней. У него дальше говорится: «Теперь на краю гроба, среди обожателей, их фимиама и плесков… А где прежние сподвижники, в юности пылавшие также алчностью славы, ума, опасностей и торжеств? И где прежние противуборники? — отцы, деды тех, которые нынче его окружают?» (с. 500). И в этом контексте фраза про то, есть ли «благо в колебании умов?» — как-то теряет свой осуждающий смысл. Она становится вопросом к себе. Сам-то он, Грибоедов, явно не хочет быть «блудящим огоньком, не смеющим назвать себя», — как иногда бывал Вольтер (по его мнению). Он любуется им — победительным «реформатором, сверкающим бичом сатиры». И вовсе не порицает тех — «в юности пылавших алчностью славы, ума, опасностей…». Он понимает, что сам «поколебал умы» — своей комедией. А с другой стороны… естественно спрашивает — себя в первую очередь: а нужно ли? а зачем? А стоит ли?.. Его беспокоит: что это будет значить потом для него? перед лицом смерти и «на краю гроба»?.. В сознании тщеты всех наших дел?..

Лучшая биография Грибоедова написана Пушкиным. Всего в нескольких строках — в три неполных абзаца — в «Путешествии в Арзрум».

Нет ровно никаких данных, что Пушкин в самом деле повстречался с телом убитого Грибоедова — на горной дороге у крепости Гергеры. Кроме, конечно, рассказа самого Пушкина! «В действительности Пушкин не мог встретить тело Грибоедова, так как его перевезли через границу 1 мая 1829 г. Известно, что от границы тело сопровождала рота солдат Тифлисского пехотного полка во главе с прапорщиком Макаровым»[40]39. То есть тело Грибоедова провозили вовсе не так, как описывает Пушкин, если судить по другим источникам. Со вступлением каравана в российские пределы ему был придан военный эскорт. Трудно не заметить.

И даже гениальный диалог с возчиками: » — Что вы везете? — Грибоеда!» — отдает больше роскошным вымыслом, нежели фактом действительным. Скорей всего, сама встреча тоже — лишь художественный факт. Что вовсе не уменьшает ее значения. (Единственное, что как-то корреспондирует в очерке с отступлением о Грибоедове, — это самое начало: встреча с Ермоловым — текст, который при Пушкине напечатан не был… Пушкин не знал, конечно, действительных перипетий отношений Ермолова с Грибоедовым, для него они оба — люди прошедшей эпохи, которая дорога ему — ибо он сам «к ней принадлежал». И оба они — укор эпохе Николая I.)

Этюд о Грибоедове написан тогда, когда создавался очерк. То есть в 1835-м… Интересно задуматься над тем, почему именно в этот момент Пушкину понадобился Грибоедов. «Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова» — так начинает Пушкин — и слово «нашего», разумеется, надо выделить особо!

Для самого Пушкина настал в ту пору момент подведения каких-то внутренних «предварительных итогов». Историческое мышление, свойственное ему, не давало ограничиться пределами всего одной жизни — даже своей собственной. Тут и приходит на помощь Грибоедов, чья жизнь была символом поколения Пушкина и определенной эпохи, а гибель — неким рубежом и знаком схода со сцены или сигналом отбоя. В битве, какую они вели.

«Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан тщетою суетных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении»…

Так выходило в мир удивительное «поколение Пушкина и Лунина» — словами Н. Эйдельмана. Хотя к этому поколению равно принадлежали: Пущин и Корф, Горчаков и Вольховский, Пестель и Дубельт. Главное, что бросается в глаза в биографии Грибоедова, написанной Пушкиным, — это отсутствие самого понятия кризиса у Грибоедова! (Тема, которой занимались многие исследователи, — почти все утверждали, что он был этот кризис, — и только причины приводят разные.) Пушкин считает кризисной лишь ситуацию «четвертной дуэли» Завадовского с Шереметевым и Грибоедова с Якубовичем. — «Следствие пылких страстей и могучих обстоятельств…» Но это было раньше, еще до комедии!

Вопрос «прототипов» того или иного произведения — всегда смутен, невнятен. И тогда, когда речь о произведении куда менее сложном, чем «Горе от ума». Во многих случаях сам автор не может сказать, что явилось толчком к созданию образа. А связи комедии со своим временем были разнообразны и множественны. Мы бы сказали — могущественны. Современники называли охотно среди прообразов главного героя Чаадаева (чаще идя от фамилии героя первой редакции комедии — «Чадский», и то только в первых двух актах этой редакции, потом закрепился «Чацкий»), называли Кюхельбекера и более всего — декабристов вообще. Это говорило о том, что Грибоедов уловил нечто главное в чертах поколения. Мне пришлось указывать уже ранее, что Грибоедов не писал, конечно, и никакого декабриста, — но это декабристы почему-то в большинстве оказались похожи на Чацкого. Это главное. В установках не только политических — но и нравственных. В правилах поведения… Потому скорей может речь идти не о прототипах, а о «посттипах» комедии… Но если в самом деле искать конкретных прототипов героя… То самым очевидным из них, несомненно, является Грибоедов Александр Сергеевич. Собственной персоной. «Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда со своей молодостью и круто поворотить жизнь. Он простился с Петербургом и праздной рассеянностью, уехал в Грузию, где пробыл осемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия: «Горе от ума» произвела неописанное действо и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами…»

Путь к написанию великой комедии, таким образом, лежал, как рисуется Пушкину, через «необходимость расчесться единожды навсегда со своей молодостью»! Не значит ли это, что Пушкин понял в итоге комедию как прощание автора с Чацким в себе? Как сам он в «Онегине» откровенно прощался с Ленским в себе? «Но так и быть: простимся дружно, / О, юность легкая моя!» Это очень важно!

«Несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником…»

Пушкин, заметьте (в отличие от Тынянова), не видит пропасти — между одним родом деятельности Грибоедова и другим. Между автором «Горя от ума» и посланником в Персии. «Вазир-Мухтаром». Напротив, подчеркивает непрерывность. Утверждает прямую связь разных поприщ. То «чувство пути» — о котором поздней говорил Блок. Он понимает Грибоедова — как понимал, должно быть, связь между собственными стихами и занятиями историографа.

«…Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил… Не знаю ничего завиднее последних годов его бурной жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна».

Какой благородной — «белой» завистью веет от этих строк! Но… внутреннему кризису, крушению идеалов, творческой импотенции, потере самого себя — не завидуют!

«А был ли мальчик? А может, мальчика-то и не было?..» Где поместился тот самый «кризис» Грибоедова? Кроме дуэли Завадовского с Шереметевым — единственная, пожалуй, по-настоящему «кризисная точка» на карте грибоедовской судьбы просматривается еще до событий 14 декабря, но после написания комедии. Удивительно, правда? Как раз в «пору беспрерывных успехов»!.. Грибоедов ехал в Грузию, в ермоловскую армию, — и на пути застрял в Крыму. После непродолжительной остановки в Киеве…

«Представь себе, что со мной повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как еще никогда не бывало…. > ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди» (из письма к С. Бегичеву из Феодосии — от 12 сентября 1825 года).

Одно из объяснений — чисто-творческого плана — в другом письме:

«Ну вот, почти три месяца провел я в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал. Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? право, для меня все еще загадка. — Что у меня с избытком найдется, что сказать, — за это я ручаюсь, отчего же я нем? Нем, как гроб!!»… — Страшные слова! Но далее…

«Подожду, авось придут в равновесие мои замыслы беспредельные и ограниченные способности…» И тут же просит сам: «Сделай одолжение, не показывай никому этого лоскутка моего пачканья; еще не перечел, но уверен, что тут много сумасшествия» (с. 517).

Сторонникам «драмы за сценой» или «драмы опустошенного сознания» (Пиксанов) это кажется достаточным для признания кризиса художника. А нам с вами?.. Если б Грибоедов после «Горя от ума» успел создать еще что-нибудь того же уровня — об этих ламентациях его никто б не вспоминал. Редкий из пишущих не испытывал подобных сомнений!

Правда, сам момент этого срыва не совсем понятен! Недавно закончено «Горе от ума». Минул всего год. Он-то знает, что на пьесу ушло около четырех лет, что он — из людей «трудно пишущих». Не рассчитывал же он, что теперь «стихи искрами посыплются» (его выражение). Покуда комедия расходится в списках тиражами, какие и не снились в ту пору печатным изданиям… Но… «чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета?»… А может, другие какие причины? Не творческие!..

Нечкина внушает нам мысль, что их следует искать в тех встречах, которые состоялись у Грибоедова в Киеве, на пути в Крым — с деятелями тайных обществ, особенно Южного: Сергеем Муравьевым-Апостолом и Михаилом Бестужевым-Рюминым… И в тех размолвках, которые там произошли. Встречи несомненно имели место. Две или одна. Но…

Из показаний на следствии по делу декабристов:

» Мих. Бестужев-Рюмин. Грибоедов в общество принят не был по двум причинам: Что служа при Ермолове, он нашему обществу быть полезен не мог; 2) Не зная истинного образа мыслей, ни характера Грибоедова, опасно было принять его в наше общество, дабы в оном не сделал он партии для Ермолова, в коем общество наше доверенности не имело…»[41]40

Нечкина права, утверждая, что ответами действующих лиц на следствии — об этих встречах — «вопрос не уясняется» и что «противоречия ответов — кричащие». Недаром следователи упорствовали, стараясь дознаться: «Поясните: какая была та необходимая надобность, для которой призывал вас Бестужев к свиданию с Муравьевым и Грибоедовым?»[42]41Исследователь весьма уместно вспоминает по этому поводу слова Фамусова:

…Попал или хотел попасть?

Да вместе вы зачем? Нельзя, чтобы случайно!..

Конечно, «нельзя, чтобы случайно» по поводу приезда Грибоедова в Киев «понадобилось <…> приводить в движение всю Васильковскую управу»[43] 42- самую динамичную управу Южного тайного общества? Да еще звать на подмогу Трубецкого (который — из Северного).

Все, кто мало-мальски знаком с декабристскими материалами, должен представлять — что, если б получился хоть какой важный политический диалог с участием Грибоедова, — следствие неминуемо узнало б об этом. Декабристам на следствии, к сожалению, мало что удалось скрыть. Такова была история и трагедия русской истории в этом месте! А уж Михаил Бестужев-Рюмин… Этот несчастный юноша 23-х лет, который заплатил виселицей за свой неумеренный политический темперамент Чацкого (еще один кандидат в Чацкие!) — он и вовсе не смог ничего утаить.

Из показаний Рылеева: «Слышал я от Трубецкого, что во время бытности Грибоедова в прошлом году в Киеве некоторые члены Южного общества также старались о принятии его в оное, но не успели в том по тем же причинам, по каким и я принужден был оставить его» [44]43

Возник как бы парадокс. Декабристы умалчивают на следствии о разговорах с Грибоедовым не потому, что им есть что скрывать, а потому именно, что скрывать нечего! Встреча не удалась! Его, разумеется, ждали в Киеве. И не столько как автора «Горя от ума» — но как представителя Ермолова и ермоловцев. Оттого и подняты были на ноги, в связи с его приездом, главные действующие лица мятежного юга. И даже северян призвали. Сквозь глухие признания и недомолвки — проступает истинное… Боялись, чтоб он «не сделал партии для Ермолова» в обществе? Как бы не так! (Надежду на Ермолова с его кавказской армией декабристы Юга таили от следствия сколько было сил!) Хотели, чтоб Грибоедов действительно «сделал партию» — но не «ермоловскую», конечно, — а партию Муравьева-Апостола и Бестужева-Рюмина у Ермолова. Не вышло!

Встреча, по-видимому, протекала примерно так, как встреча Пушкина с Пущиным в Михайловском, в январе того же года. (Почему, кстати, Пущин, в нарушение всех приличий, — и уехал в ту же ночь!) Пущин ехал к Пушкину, которого, думал, что знает, который до ссылки много фрондировал по молодости — и в петербургском театре показывал из-под полы портрет Лувеля с надписью: «Урок царям». А приехал к автору «Онегина» и «Бориса Годунова». И то были разные люди!

Южные революционеры надеялись в лице Грибоедова увидеть автора пьесы «Чацкий». Но пред ними оказался автор «Горя от ума»! И это был принципиально другой человек — и другая пьеса. С этим автором трудно было найти общий язык! Но можно сказать, что к каким-то печальным мыслям — средь «поры беспрерывных успехов» — такая встреча, как киевская, сама собой, могла привести!

Заговорщики, верно, открылись ему — в достаточной степени. И, возможно, он понял, как далеко зашли мечтания — один шаг до действия. И сознавал, как мало шансов на успех, скорей всего…

Грибоедов как художник, должен был вынести из встречи тяжкое ощущение. Мучительное!.. Что он неправильно понят. Или вовсе не понят!.. И, что хуже того, — что его «беспрерывные успехи» — мало что стоят, и, вероятно, зиждятся на неправильном понимании его главного детища — комедии! Сколько художников на нашей памяти от такого непонимания рвались «уехать в Монте-Карло и проиграться до положения риз» или даже свести счеты с жизнью?

2

«… та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии»… А что была за «ипохондрия»? «Отчего я туда пускаюсь что-то скрепя сердце? Увидишь, мне там несдобровать, надо мною носятся какие-то тяжелые пары Кюхельбекеровой атмосферы, те, которые его отовсюду выживали» (с. 518). Едет он, напомним, через Крым — в Грузию, к Ермолову. И что это за «пары Кюхелъбекеровой атмосферы»?

Названо имя — персонаж, без которого никак не обойтись «драме автора». Ермолов!

Кюхельбекера Ермолов прогнал от себя. Выгнал с Кавказа… Что сыграло не последнюю роль в его судьбе. «Тяжелые пары»…

«Грибоедов <…> служил в продолжение довольно долгого времени при А. П. Ермолове, который любил его, как сына. Оценяя литературные дарования Грибоедова, но находя в нем недостаток способностей для служебной деятельности, вернее, слишком малое усердие к служебным делам, Ермолов давал ему продолжительные отпуска»[45]44. Свидетель очень уважаемый — Денис Давыдов. (Кстати — двоюродный брат Ермолова.) «Грустно было нам всем разочароваться на счет этого даровитого писателя и отлично острого человека»… Давыдов рассказывает далее о том, как при смене командующих на Кавказе — «навлекшего на себя ненависть нового государя» Ермолова на генерала Паскевича — Грибоедов, «заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю <…> терзаемый, по-видимому бесом честолюбия, изощрял ум и способности свои для того, чтобы более и более заслужить расположение Паскевича, который был ему двоюродным братом по жене». Давыдов приводит даже фразу Грибоедова, кем-то переданную ему: «Я вечный злодей Ермолову»[46]45

Давыдова опровергает другой свидетель, тоже их общий сослуживец, В. Андреев… Его цитируют часто: «Напрасно бросает он тень на имя знаменитого Грибоедова в двоедушии и неблагодарности к Ермолову <…>у Ермолова Грибоедов составлял только роскошную oбстановку штаба, был умным и едким собеседником, что Ермолов любил, но никогда не был к нему близким человеком, как к Паскевичу»[47]46.

В письмах Грибоедова времен его службы под началом Ермолова множество не просто похвал, но панегириков «проконсулу Кавказа». Известно, что Ермолов помог Грибоедову в момент ареста — предоставив ему возможность сжечь свои бумаги… (Правда, спасал ли Ермолов при этом только его — или еще себя, «роскошную обстановку» собственного штаба, — это неизвестно!) Говорят, он послал, вместе с фельдъегерем Уклонским, увозившим Грибоедова, письма в Петербург к высоким чинам с лучшими аттестациями арестанту… «На это, конечно, решился бы не всякий начальник. Но Ермолов решался и не на такие дела»[48]47, — комментирует Нечкина, но именно в контексте этого всего — письма из Крыма, написанные до всех событий, начинают играть особую роль…

Давыдовскую концепцию поведения Грибоедова по отношению к Ермолову фактически поддержал Эйдельман: «Ермолов при всех его благодеяниях — препятствие на пути грибоедовского честолюбия…» 48

Правда, дальше историк оговаривается: «Мысль о том, что гениальному автору «Горя от ума» все дозволено и все прощается, не кажется заслуживающей внимания. Как и мысль, что ничего не прощается и никаких снисхождений… Да, в истории с Ермоловым Грибоедов несет нравственные потери и сам это понимает. Но через эти потери, он уверен, лежит путь к искуплению, к тому добру, которое растворит совершаемый грех…» (Эйдельман, с. 85). Это звучит весьма сомнительно как принцип — и сомнение не в пользу нашего героя.

Следует вспомнить, что книгу «Быть может за хребтом Кавказа» — где большая половина, в сущности, книга в книге, посвящена Грибоедову — Эйдельман писал не в лучшую свою пору. «Следствие пылких страстей и могучих обстоятельств»… Для всех, наверное, кто занимался историческими проблемами в попытках понять «наш XIX век», — Эйдельман был учителем в прямом смысле — даже если был моложе! И учиться у него следовало прежде всего — изумительному чутью исторической психологии (если этому вообще можно научиться). По всему по этому в 1990-м году невозможно было позволить себе вступить в полемику с книгой, где в конце предисловия шел «Postscriptum»: «Когда читатель развернет эту книгу, о Натане Эйдельмане будут говорить уже в прошедшем времени…»

И если я позволяю себе сегодня этот спор — то потому, что никогда не смогу — об Эйдельмане и о сделанном им — «говорить в прошедшем времени»!

В основу концепции грибоедовской личности и судьбы было положено историком в этой книге странное «двойничество» — почти тождество: Грибоедов = Ермолов. И как всегда, когда мысль, внешне удачная, увлекает исследователя и начинает вести его за собой даже вопреки фактам, — получается, как в шахматной партии: «потеря качества при выигрыше темпа».

Поводом к такому сближению явилось высказывание Грибоедова, приводимое С. Бегичевым — ближайшим другом Грибоедова (цитируем пока по Эйдельману):

«Однажды он сказал мне, что ему давно приходит мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и отвечал: «Бред поэта, любезный друг!» — «Ты смеешься, — сказал он, — но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?» И тут заговорил он таким языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль» (Эйдельман, с. 47-48).

Разумеется, историк такого класса, как Эйдельман, — знает не хуже нас с вами, что мемуарная цитата — это не совсем цитата: она не записана тотчас слово в слово. И чего любой меморий совсем уж не сохраняет для нас — это контекста высказывания.

Итак… Грибоедов хотел «явиться в Персию пророком». А Ермолов во время своего посольства в Персию «пугал» персиян тем, что чрез пращура своего Арслана — является прямым потомком Чингисхана. Персы поверили. (Даже его двоюродный брат — Денис Давыдов поминал иногда это родство.) Сходство?..

Грибоедов выводит из Персии колонну бывших русских пленных и дезертиров (1819) — вопреки сопротивлению персидских властей, он убедил этих людей, что родина ждет их (кстати, что дальше было с этими людьми — неизвестно! И, может, это была роковая ошибка для судьбы этих людей — тоже неизвестно.) Он записывает в путевом дневнике: «Разнообразные группы моего племени, я Авраам»… (Эйдельман, с. 418). (Кюхельбекер говорил, если помните, о пристрастии его к библейским текстам!) Грибоедов цитирует в письме к Катенину из арабского поэта аль-Мутанабби: «Шарульбело из кана ла садык» (Эйдельман, с. 471). («Худшая из стран — та, где нету истинного друга».)

Вывод Эйдельмана: «Вот каков Восток, каковы миражи трезвого, ХIХ столетия… Ермолов — Чингисхан, Грибоедов — Авраам, Магомет, Мутанабби» (Эйдельман, с. 51).

Конечно, Мутанабби в данном случае — совсем уж ни при чем, он только цитата, которую привел Грибоедов. («Мы не ведаем, много ли знал о нем Грибоедов», — пишет сам Эйдельман.) Но вот он уже и «соавтор» Грибоедова — по мнению историка. Перед этим, в подглавке с названием «А. П. и А. С. » — то есть «Алексей Петрович и Александр Сергеевич» — читаем:

«Итак, сравнение двух героев. Сначала — то, что на поверхности.

Оба, разумеется, умны, великолепно образованы, начитанны; оба поклоняются поэзии, прекрасные стилисты <…> Оба политики, дипломаты. Оба темпераментны, энергичны. Обоих любят женщины. Оба знаменитые острословы…» (Эйдельман, с. 51).

Честно говоря, таким способом можно сравнить кого угодно и с кем угодно. Почему это скажем — не «Ермолов и Тютчев»? Или не «Грибоедов и Тютчев»? (Тоже был дипломат, между прочим, и острослов — а как нравился женщинам! И тоже не страдал отсутствием стиля!) И даже Пушкина можно приплести — как-никак, часть жизни числился по Коллегии иностранных дел!

Но это сравнение приводит к тому, что и прочие качества Ермолова как бы невольно осеняют и Грибоедова.

«Ермолов — деспот», — пишет Эйдельман, — но, в условиях «двойничества», — значит, и Грибоедов — деспот? «Сходство же судеб с Грибоедовым вовсе не мистика, а признак душевного сродства…» Историк приводит слова Ермолова — про его пребывание посланником в Персии: «Я действовал зверской рожей, огромной своей фигурою, которая производила ужасное действие…» Или про его методы ведения войны, когда он был «проконсулом Кавказа»: «Бунтующие селения были разорены и сожжены, сады и виноградники вырублены до корня, и через многие годы не придут изменники в первобытное состояние, нищета крайняя будет их казнию…» (Эйдельман, с. 39, 51, 42).

И если притом уподобить одного другому… «Один в очках, другой без очков, один годится в отцы другому, один гениальный писатель, другой — профессиональный военный. И при этом по многим признакам — не просто подобны, но чуть ли не двойники…» (Эйдельман, с. 39).

Тогда о том, что Грибоедов — предатель Ермолова — можно сказать уже без обиняков:

«»Двойники» не выдерживают взаимного отражения — один в другом. Их разделяет деятельность, жажда деятельности…» (Эйдельман, с. 83).

А все вместе — только из-за этой фразы — в мемуарах Бегичева: «…явиться в Персию пророком…» Первая грибоедовская глава книги Эйдельмана так и называется: «Явиться пророком»…

Но исследователь приводит слова Бегичева неполно — не совсем точно, обрывая начало мысли…

Бегичев писал: «Он был в полном смысле слова христианином и однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование…»[50]49 То есть «пророком» в христианском смысле. Явиться с миссией. Миссионером!.. А это — совсем другое дело! Значит, и дальше, все прочие слова — о Магомете, например, — меняют характер… («Магомет успел, отчего же я не успею?»)

«Сначала то, что на поверхности»…

Часто цитируемый текст из воспоминаний актера M. Щепкина: «Я сказал в глаза Алексею Петровичу, — говорил Грибоедов, — вот что: зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в недоумение, потому что не знаешь, как согласить их с вашими действиями: на деле вы совершенный деспот. — Испытай прежде сам прелесть власти, — отвечал мне Ермолов, — а потом и осуждай»[51]50.

Но осторожность по отношению к мемуарным цитатам — это закон и про нас писанный! «Люди не часы; кто всегда похож на себя и где найдется книга без противуречий» (Грибоедов, письмо к Бегичеву из станицы Екатериноградской от 7 декабря 1825-го — на самом пороге трагических событий декабря). В письме похвалы Ермолову сыплются, как из рога изобилия, но самое важное… «Чтобы больше не иовничать, пускаюсь в Чечню, Алексей Петрович не хотел, но я сам ему навязался. — Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещеньем, действие конгревов, будем вешать и прощать, и плюем на историю…» (с. 525). Последняя часть фразы, без сомненья, по контексту — либо прямая цитата из Ермолова, либо грибоедовское резюме позиции Ермолова! Но в книге Эйдельмана об этом говорится уже так: «Оба находят, что «плюют на историю», т.е. на сложившиеся, тысячелетние обычаи, нравы…» (Эйдельман, с. 62).

А вот почему «Алексей Петрович не хотел» — брать его с собой — это вопрос. Может, он ему мешал?.. Кстати, «конгревы» — это зажигательные артиллерийские снаряды!

О Денисе Давыдове Грибоедов пишет далее в письме куда лучше, чем Давыдов после писал о нем: «Давыдов во многом бы поправил ошибки самого Алексея Петровича, который притом не может быть сам повсюду. Эта краска рыцарства, какою судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев». «Привязать к себе кабардинцев» — это несколько иная задача, чем «вешать и прощать, и плевать на историю».

«Я теперь лично знаю многих князей и узденей. Двух при мне застрелили, других заключили в колодки, загнали сквозь строй; на одного я третьего дня набрел за рекою: висит и ветер его медленно качает»…

И в другом письме — ноябрьском, Кюхельбекеру (который еще на свободе):

«Дела здешние были довольно плохи, и теперь на горизонте едва проясняется, Кабарду Вельяминов усмирил, одним ударом свалил двух столпов вольного, благородного народа…» (опять-таки, другой стиль!) Идет длинный рассказ о гибели молодого кабардинского князя Джамбулата (Джамбота) — «храбрейшего из всех молодых князей, первого стрелка и наездника…», который присоединился, в свое время, к походу закубанцев против русских…

«…мне так мешали, что не дали порядочно досказать этой кровавой сцены: вот уж месяц, как она происходила, но у меня из головы не выходит. Мне было жаль не тех, которые так славно пали, но старца отца. Впрочем, он остался неподвижен, и до сих пор не видно, чтобы смерть сына на него сильнее подействовала, чем на меня…» (с. 523-524).

И еще в письме декабрьском: «Но действовать страхом и щедротами можно только до времени; одно строжайшее правосудие мирит покоренные народы с знаменами победителей». Это уже — программа действий политика. Притом явно расходящаяся с ермоловской…

А через год приходится признать: «С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы» — и возникает вдруг нечто сугубо личное — и уже вовсе неожиданное — если вспомнить, что речь о Ермолове. (Вспомним снова характеристику, данную Эйдельманом: «Оба, разумеется, умны, великолепно образованы, начитанны; оба поклоняются поэзии…»)

«Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наш Сардар; я думаю даже, что он их ненавидит» (с. 537).

Малопривычное для уха восточное: «Сардар» в комментарии расшифровывается просто: Ермолов!

Судя по этим текстам — «вешать и прощать, и плевать на историю» Грибоедов не мог. Похоже, в «борьбе горной и лесной свободы с барабанным просвещением» он и Ермолов стояли на достаточно разных позициях. Потому, когда пришел срок, — он слишком легко (так казалось со стороны) — расстался с Ермоловым. Возможно, он рассчитывал, что новый командующий Паскевич как-то уймет страсти… и обратит к покоренным народам лик той самой «строжайшей справедливости». Наивность? Возможно. Во всяком случае, считать, что одна корысть и «бес честолюбия» вели его в отношениях и с Ермоловым, и с Паскевичем — это уж точно несправедливо!

«Тяжелые пары Кюхелъбекеровой атмосферы…»

3

По духу времени и вкусу

Я ненавидел слово «раб»,

Меня позвали в Главный штаб

И потянули к Иисусу, —

четверостишие, якобы написанное Грибоедовым вскоре после ареста и заключения в Главном штабе, в Петербурге… (с. 344, 690).

«Горе от ума» чуть не до самой революции 1917-го считалось одним из главных антикрепостнических произведений русской литературы… Однако… мать Грибоедова при этом многие годы преспокойно судилась с крестьянами одного из своих имений — за право взыскивать с них больший оброк. Как относился к этому ее сын? Не знаем. А никак! Он нигде не высказался по этому поводу… И непохоже, чтоб его отношения с матерью оттого как-то изменились или менялись в худшую сторону. (Правда, когда ее сын попал под арест по декабристскому делу, мать возмущалась — но не арестом сына — а тем, что он всегда был «карбонари».)

Что делать! Крепостное право составляло в России куда более стойкий историко-психологический контекст — нежели все пьесы на свете! — И вся история литературы в целом.

И все-таки… Из первого путешествия по шахскому Ирану — январь-февраль 1819-го — Грибоедов вынес нечто вполне определенное:

«Рабы, мой любезный! И поделом им! Смеют ли они осуждать верховного их обладателя? Кто их боится? У них и историки панегиристы. И эта лестница слепого рабства и слепой власти восходит до бека, хана, беглер-бека и каймакама и таким образом выше и выше. Недавно одного областного начальника, невзирая на его тридцатилетнюю службу, седую голову и алкоран в руках, били по пятам, — разумеется, без суда…» (с. 405).

«…широко известные, обошедшие всю литературу о Грибоедове слова, сказанные им в пылу горячего спора с декабристами: «Сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России»…»[52]51 Правда… никак нельзя найти концов — где и когда это произнесено! И сказано ли «в пылу спора» или в какой-то другой ситуации — можно только гадать. Или изобретать. Как это часто делается.

Всем, кто пытался доказать ту или иную степень причастности Грибоедова к событиям декабря 1825-го — и даже «самое прямое отношение» его к заговору (вспомним опять слова Андрея Жандра!), — откровенно мешало, помимо сцены с Репетиловым, письмо Грибоедова к Александру Одоевскому, одному из самых близких ему людей, который был непосредственно на площади и был осужден в каторгу (черновой вариант письма. Дата — примерная — начало июня 1828-го — это перед самым отъездом Грибоедова из Петербурга): «Кто завлек тебя в эту гибель!! Ты был хотя моложе, но основательней прочих. Не тебе бы к ним примешаться, а им у тебя ума и доброты сердца позаимствовать! Судьба иначе определила, довольно об этом» (с. 571). Письмо начинается с обращения: «Брат Александр!» Комментарий убеждает нас, что «письмо подлежало отправке только через III Отделение, чем объясняется его верноподданический тон…» (с. 719).

Грибоедов пишет далее: «Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив! Теперь бы ты порадовался, если бы видел меня в гораздо лучшем положении, чем прежде». (Его самого как раз назначили перед тем «посланником и Полномочным министром в Персии!»)

«Осмелюсь ли предложить утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и в заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг, который тебе предстоит…»

Так вот… «осмелюсь ли предложить» я сам — следующее толкование? Притом со всей уверенностью? Ни один элементарно воспитанный дворянин той поры, ни один просто человек чести — не мог позволить себе такой тон по отношению к любому осужденному — а не только к близкому, самому близкому человеку, если… Если б сам лишь по случаю избежал наказания… Если б сам был замешан в этом деле или, хоть в какой-то мере, разделял убеждения, за которые пострадал его ближний! Вне зависимости от того, по каким каналам доставлялось письмо и через какое ведомство!.. Мы по-прежнему судим прошедшее на основе моральных норм нашего собственного исторического времени!

Интересны обстоятельства освобождения самого Грибоедова из-под стражи. Они бросают свет на многое… Боюсь, и здесь мы частенько находимся под обаянием фантомов разного рода…

Первое решение об освобождении его «с аттестатом» принято на заседании Следственной комиссии очень рано — 25 февраля. Но царь его не утвердил: «Коллежского асессора Грибоедова оставить пока у дежурного генерала»… Второе постановление воспоследовало аж через три месяца — в конце мая…

Нечкина очень точно отмечает «какое-то особое неясное движение около дела Грибоедова. В трудную минуту из тьмы вдруг показывается доброжелательная рука, помогающая ему перейти опасное препятствие. Движение это прекрасно замаскировано, и нам не удается проследить его до начального момента. Однако само его наличие бесспорно»[53]52.

Для нас, полагаю, оно тоже «бесспорно». И правда, оно «замаскировано». И все ж попытаемся уследить! Как правило, «движение» это связывают с заступничеством сильных мира сего. Генерала Паскевича — мужа кузины Элизы (Софьи?), весьма близкого к царю… а еще — Татищева, Ермолова — и вплоть до чиновника Следственной комиссии А. Ивановского, который, будучи сам литератором и членом Вольного общества любителей русской словесности, — не мог не быть поклонником Грибоедова. (Маленький чин, в сущности «бедный Авросимов» из повести Окуджавы, но тоже — все-таки, сотрудник Следственной комиссии.) Меж тем… «мы все время улавливаем какие-то смутные шорохи в неосвещенном пространстве, где протекает следствие», — указывает исследователь, и это тоже справедливо. Неясен только характер «шорохов». И таинственен сам момент, когда указанное движение начинает ощущаться явственней. Касается ли это лишь одного Грибоедова? Или не только его? Было уже ясно, что к тайным обществам он не принадлежал. Почему все высокие заступничества не помогли ему освободиться ранее? Допустим, в феврале? Но решение замедлилось. И возникло снова лишь в самом конце мая. Кажется, тут проблемы куда более общие!

«Май 29. Петербург. Заседание следственной комиссии выслушивает и приводит в исполнение повеление Николая I: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи»»[54]53.

Дело в том, что ближе к концу следствия меняется в корне сама главная концепция его. Становится ясна мысль — какую сформулировал в те дни герцог Евгений Вюртембергский — двоюродный брат царя (даже если кому-то, хоть самому царю, она и не нравилась): «Ни одного невиноватого русского нет…»

Во всяком случае… К концу апреля следствие заметно теряет интерес к «выяснению истины» и к расширению круга причастных. Напротив, начинает суживать круг — и это очевидно… Наверху незаметно вызревает решение, может скорей интуитивное, но явственное, — незаметно вывести из-под удара «духовную Россию». Тех, кто имеет высокий моральный авторитет в обществе. Если, конечно, нет на них прямой вины… С Пушкиным все еще потянется какое-то время. Еще граф Витт, начальник херсонских военных поселений, — скорей всего, по собственному почину пошлет Бошняка на Псковщину на предмет «тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению и вольности крестьян» (Пушкин находится в Михайловском). Выяснится, что ничего такого за Пушкиным не числится. Но уже в апреле пристальное око следствия как бы перестает замечать его. Его имя обходят на допросах. «Из пушкинских текстов уцелевает лишь запись стихотворения «Кинжал», расположенная на обороте листа с показаниями декабриста Громницкого; текст густо зачеркнут и снабжен пометой: «С высочайшего соизволения помарал военный министр Татищев»»[55]54. (Потом из следственных дел уже открыто изымают весь найденный у подследственных пушкинский «самиздат». Пушкинскую «крамолу»… Но, как видим, — не Ивановский действует и не «бедный Авросимов». — Некто повыше: повеление самого Николая!)

В дальнейшем Александр Бестужев — издатель, вместе с Рылеевым, «Полярной звезды» — отделается наказанием несравнимо более легким, чем два его брата, куда меньше его замешанные в самой подготовке бунта. (В день восстания их «вина» всех троих была примерно одинаковою.) Братьев Николая и Михаила упекут в каторгу аж на двадцать лет, а для Александра все кончится неожиданно ссылкой в Сибирь. Он еще попадет на Кавказ, успеет стать на время самым читаемым российским писателем — под псевдонимом Марлинский… и даже получит первый офицерский чин… Грустно говорить, но это — плата за эшафот, на который взошел Рылеев!

Отныне официальной версией события станут действия, предпринятые кучкой «безумцев». «Чацкими». А Грибоедовы и Пушкины тут будто ни при чем.

31 мая принимается окончательное решение об освобождении автора Чацкого. «С очистительным аттестатом»… Дальнейшее возвышение Грибоедова в николаевскую эпоху объясняется теми же обстоятельствами…

В советскую пору почему-то вдруг показалось подозрительным — почему Грибоедов, после «Горя от ума» и после поражения восстания декабристов, — «пошел служить царю» — сделал карьеру, даже стал посланником, Полномочным министром в Персии. Грибоедова либо осуждали, либо пытались оправдывать. В обоих случаях это означало признание некоего греха за ним… Люди, которые вынужденно подписывали письма: «Раздавите гадину!» или «Только расстрел!» — хоть и поневоле, но дружно требуя расправы с кем-то или одобряя ввод танков куда-то — были очень озабочены моралью Грибоедова.

Уже почти в наше время, в начале 80-х, А. Лебедев сыскал новое и неожиданное «оправдание» автору «Горя от ума». Выдвинув концепцию «исторического компромисса», якобы предложенного им самодержавию:

«Грибоедов попытался сотрудничать со своим главным врагом» [56]55.

Это было свежо — и абсолютно неожиданно. Это было ново…

«Нужны были поистине феноменальные качества души для того, чтоб на следующий день после трагедии на Сенатской, когда перед твоими глазами еще качаются пять повешенных, оставаясь другом безжалостно репрессированных прекрасных людей, отринуть от себя все напрашивавшиеся подозрения и проклятья и протянуть руку сотрудничества своим врагам и врагам самых дорогих тебе людей. И при этом знать, что ты почти наверняка не скоро будешь понят. Очень не скоро…»[57]56

Нет, скорей… Нужно было пройти бесконечную цепь лет — 34-й, и 37-й, и 48-й, и 52-й, 68-й годы уже нашего века, — чтоб потом, в конце длинной-длинной эпохи застоя, — не говорю высказать, — но хотя бы обнаружить в себе подобную мысль!

В своей книге Лебедев нашел ряд точных возражений своим предшественникам — Пиксанову, Нечкиной, Тынянову… В частности, последнему. И много объяснений тому, почему роман Тынянова, по сути, — не про Грибоедова. Но когда он попытался дать собственную концепцию грибоедовской личности и судьбы, он вдруг снова пришел к Грибоедову, написанному Тыняновым. И еще обогнал последнего — в своих попытках построить Грибоедова — человека из первой половины XIX по образу и подобию людей совсем другого времени. Обращая своего героя к тем проблемам, которые перед живым Грибоедовым просто не могли возникнуть!

Подлинный Грибоедов был прежде всего — российским государственником. Как, между прочим, большинство деятелей 14 декабря! (Чем объясняется, в основном, их бессилие перед следствием.) Никто из них никогда не мог бы желать «поражения своему империалистическому правительству в войне». И если бы Пестелю или Сергею Муравьеву оставили жизнь — они тоже готовы были продолжать служить царю. «Кто служит делу, а не лицам»… Кстати, некоторые из них — на следствии, еще не зная, чем все кончится, высказывали подобные намерения. Все они ставили интересы государства Российского — выше своих политических мечтаний о возможных преобразованиях в нем. Хотя и считали их необходимыми. Не терпящими отлагательства… Но готовы были отложить — если речь шла о самом существовании его.

Для таких людей понятие «компромисс» — да еще и «исторический» — было просто дичь! С этой точки зрения — и только с этой, на наш взгляд, следует рассматривать и известный документ последнего периода грибоедовской жизни — пресловутую «Записку об учреждении Российско-Закавказской компании», поданную и составленную не одним Грибоедовым, но совместно с кавказским чиновником Завилейским (что следовало бы подчеркнуть). С этой темой творится что-то неладное. Под пером некоторых исследователей «Записка» превратилась чуть не в важнейший документ позднего Грибоедова: оказалась буквально в эпицентре романа Тынянова и книги Лебедева — больше полувека спустя.

Но это была служебная записка — не более! И мы по сей день плохо представляем себе чисто служебный контекст ее появления на свет. Она была вполне в духе времени, вполне входила в круг государственных представлений людей грибоедовской поры.

Возможно, в плане личном, судьбы автора… Она свидетельствовала лишь очередную попытку удержаться в седле. Елико возможно. Зацепиться в Грузии — прервав тем самым бесконечную цепь своего участия в персидских делах… Он, как пишет Пушкин, «имел странные предчувствия» по поводу этого своего участия!

Но о «Записке» по сей день принято писать как-то слишком возвышенно:

«Так Грибоедов своей жизнью «дописал» «Горе от ума». Так он в себе нашел альтернативу своему Чацкому. Альтернатива оказалась трагической. Но это была трагедия реального героизма»[58]56.

«Но ты, мой бедный и окровавленный Мастер!»… Скорей всего, он искал только покоя!..

4

Несомненно — подлинным завещанием Грибоедова следует считать его последнее письмо главнокомандующему русской армией на Кавказе генералу Паскевичу, писанное им из Тебриза — 3 декабря 1828 года. Через несколько дней — 9 декабря — он уже отправится в Тегеран, на смерть…

Письмо обширное, сугубо деловое — фактически, отчет по начальству… полно проблем политических, дипломатических, мелких ходатайств за каких-то знакомых и материальных просьб. В том числе — о собственном жалованье. И содержит даже — переписанный oт руки (Грибоедовым-то!) — холуйский панегирик Булгарина Паскевичу. «Я для того спиcaл, что рука его нечеткая»… Но все рассчитано точно и все искуплено тем, чем завершается письмо:

«Главное

Благодетель мой бесценный, Теперь, без дальних предисловий, просто бросаюсь вам в ноги и, если бы с вами был вместе, сделал бы это и осыпал бы ваши руки слезами. Вспомните о ночи в Тюркменчае перед моим отъездом. Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского. Вспомните, на какую высокую степень поставил вас Господь Бог. Конечно, вы это заслужили, но кто вам дал способы для таких заслуг? Тот самый, для которого избавление одного несчастного от гибели гораздо важнее грома побед, штурмов и всей нашей человеческой тревоги…»

Не забудем, это пишется главнокомандующему. Генералу. Вся жизнь которого, собственно, и состоит из этого «грома побед, штурмов и… человеческой тревоги»!

«Сделайте это добро единственное, и оно вам зачтется у Бога неизгладимыми чертами небесной его милости и покрова. У его престола нет Дибичей и Чернышевых, которые могли бы затмить цену высокого, христианского, благочестивого подвига. Я видал, как вы усердно Богу молитесь, тысячу раз видал, как вы добро делаете. Граф Иван Федорович, не пренебрегите этими строками. Спасите страдальца» (с. 654-655).

Кстати, и Чернышев, и Дибич — занимали весьма высокие места в иерархии власти Николая I!

В 1979 году, когда «стражами исламской революции» в Тегеране было взято в заложники посольство США — и мир впервые должен был признать, что столкнулся с феноменом, незнакомым дотоле, приведшим через много лет к 11 сентября, к Норд-Осту и Бесланской трагедии, — в России словно позабыли о Грибоедове. Хотя… На всех волнах западных радиостанций звучало это имя. Однажды я без толку вертел ручки радиоприемника, когда прорвался вдруг чей-то голос на русском: «Сто пятьдесят лет со дня героической гибели в Тегеране русского посольства во главе с посланником — великим поэтом Грибоедовым…» — Ту-ту-ту! И заглушили.

…Около года спустя после гибели посланника — принимая в Петербурге, в Зимнем, персидского принца Хосрева-мирзу, которого прислал шах просить извинения у России, Николай I заявил, что «предает забвению злосчастное происшествие в Тегеране», — и сложил вину за него — на «неумеренное усердие покойного Грибоедова». Принц привез подарки… Среди них — знаменитый алмаз «Шах» — около 80 каратов. Выходило что-то по два карата на душу — за каждого убиенного защитника посольства России.

Почет, оказанный в русском обществе персидскому принцу, блестяще описан Тыняновым… И про «неумеренное усердие покойного» тогда — кто только ни говорил. Вон даже Денис Давыдов… Грибоедов и посмертно давал поводы сводить с ним счеты.

«Неужели я для того рожден, чтобы всегда заслуживать справедливые упреки за холодность (и мнимую притом), за невнимание, эгоизм от тех, за которых бы охотно жизнь отдал?» (с. 649).

Денис Давыдов сравнивал в своих «Записках» действия Грибоедова с действиями Ермолова и других «предместников» Грибоедова на посту посланника в Персии — «никогда не раздражавших народной гордости персиян». И конечно, сравнение оказывалось не в пользу Грибоедова. Все дело сводилось как бы лишь к проблеме гаремов и грузинских пленниц… Проблема в самом деле была смутной… Женщины эти давно были взяты в плен и находились в гаремах — и даже у родственников шаха… Некоторые из этих женщин привыкли к своим мужьям и к доле своей — и просто не хотели уезжать… Но их родня за них не давала покоя посланнику. «Не следовало явно нарушать обычаев, освященных веками», — наставлял задним числом Давыдов[59]57. И задним числом все получалось легко…

Это несколько странно — если вновь обратиться к Дневнику Кюхельбекера… «Вообще насмешки над обрядами и мнениями и презрение к вероисповеданиям других народов мне ненавистны: это у меня наследие от моего покойного друга. Он был, без всякого сомнения, смиренный и строгий христианин и беспрекословно верил учению святой церкви; но между тем радовался, когда во мнениях нехристианских народов находил высокое, утешительное, говорящее сердцу и душе человека непредубежденного, не зараженного предрассудками половинного просвещения» — писал он о Грибоедове[60]58.

Конечно, Грибоедов был поставлен в тягчайшее положение условиями Туркманчайского договора, который сам же и составил и выполнить который оказалось куда трудней, чем начертать на бумаге. Пушкин вспоминал сказанное им перед отъездом: «Вы увидите, что дело дойдет до ножей!..»[61]59 Бегичев тоже приводит его слова: «Я знаю персиян… Алаяр-хан мой личный враг <…> не подарит он мне заключенного с персиянами мира!»[6260Алаяр-хан был зятем шаха и некоторое время фактически премьер-министром. Пункты о размене пленных и возвращении их имущества в Туркманчайском трактате были особенно тяжки для исполнения. И для персов в том числе. «К нам перешло до 8 т. армянских семейств, и я теперь за оставшееся их имущество не имею ни днем, ни ночью покоя…» (с. 605). Тяжки были для побежденных и условия выплаты контрибуции России — правда, она сама, Персия, и развязала войну, вторгшись в русские пределы… Таковы обстоятельства. Вероятно, следует верить Н. Муравьеву-Карскому — известному генералу и администратору, которого никак не заподозрить в излишних пристрастиях к Грибоедову. Он и раньше не жаловал Грибоедова и в распре Паскевич-Ермолов откровенно был на другой стороне. Муравьев тем не менее имел силы признать:

«Не заблуждаясь насчет выхваленных многими добродетелей и правил Грибоедова <…>остаюсь уверенным, что он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию и что не найдется в России человека, столь способного к занятию его места» [63]61.

А что касается «раздраженной народной гордости персиян»… В «Записках» Давыдова — почему-то нет ни слова о Мирзе-Якубе! Впрочем, это показательно… Отдаленность расстояния и более чем вялость реакции государя и правительства на происшедшее — привели к тому, что общество не только не знало толком, что и как случилось, — но и не старалось узнать.

Когда пьеса автора этих строк «Венок Грибоедову» была уже написана, Л. Аринштейн познакомил меня с документом, которого я не знал, работая над пьесой: исследователь впервые вводил его в научный оборот, занимаясь английскими источниками обстоятельств гибели Грибоедова. В документе оказался ряд сходств с тем, что просто придумано было в пьесе — касательно главных коллизий событий, — и это был подарок судьбы. Но я был странно удивлен, когда понял, что документ явно находился в поле зрения Пиксанова — он существовал в его архиве и, значит, не мог быть не известен Тынянову.

Речь шла о докладе Роберта Макдональда — брата английского посланника в Персии, сэра Джона Макдональда, который несмотря на открытое соперничество Англии и России в Персии, был дружен лично с Грибоедовым и после гибели его направил в Тегеран родного брата с целью выяснения истинных причин событий… Кстати, на попечение Д. Макдональда (его жены), уезжая в Тегеран, Грибоедов оставил в Тебризе Нину — свою беременную жену…

Вот — выдержки из доклада: «Все рассказы сходятся на том, что трудно было представить себе более радушный прием, чем тот, которым была встречена в столице русская миссия, тот почет, уважение и внимание, которые были ей оказаны министрами и сановниками шахского двора… казалось, все шло хорошо, и его Превосходительство Посланник уже готовился к отъезду, как вдруг за шесть или около шести дней до того, как он встретил свою безвременную кончину, произошло следующее: Мирза-Якуб, второй евнух шахского гарема, личность очень влиятельная, пришел к русскому Посланнику и потребовал его покровительства как уроженец Эривани и русский подданный, воспользовавшись статьей настоящего договора с Персией, дающей право русским, проживающим в Персии, возвращаться в течение определенного периода… Г-н Грибоедов, говорят, употребил все свое влияние, чтоб отговорить Мирзу от его намерения, указывая на то, что он за время долгого отсутствия отдалился от своей родни и обычаев своей страны и, если вернется <…> не может рассчитывать сохранить тот же чин и положение, какими он теперь обладает. Видя, однако, что Мирза-Якуб продолжает упорствовать, г-н Грибоедов не мог без того, чтобы публично не подорвать к себе доверия, отказать евнуху в убежище и в свободном проезде на родину. В конце концов Мирза был принят в дом Посланника. Этот случай из-за исключительного положения, которое занимало вышеупомянутое лицо, привел г-на Грибоедова к немедленному столкновению с Персидским Правительством. Жалобы предъявлялись в огромном количестве одной стороной и отвергались противоположной, это вело к горячим дебатам, в которых евнуха обвиняли, будто бы он вымещал свою злобу в грубых оскорблениях религии и обычаев Персии и что его поддерживали в этом одно или два лица из свиты его Превосходительства…» [64]62

Здесь нет ни слова, как мы видим, о грубом нарушении «обычаев, освященных веками» и о «предъявлении несвоевременных и оскорбительных для персиян требований». «Между тем именно эта сторона дела, — комментирует Аринштейн, — то есть то, что перелом во взаимоотношениях между Грибоедовым и шахским двором был вызван именно действиями Якуба, тщательно затушеван в другом отчете о событиях в Тегеране, который должен был противостоять материалам Макдональда и был опубликован в журнале «Black-wouds magazine» — то есть в «Реляции происшествий». «Реляция» строится как дневник анонимного персиянина»[65]63.

Исследователь весьма убедительно доказывает, что авторами «Реляции» были, вероятно, некие Джордж Уиллок и доктор Макниль — резиденты английской разведки в Персии, действовавшие на свой страх и риск и очень часто в отрыве от английского посольства и даже вопреки ему. Эти двое, скорей всего, и развязали кровавую бойню в столице Персии. К сожалению, эта «Реляция происшествий…» — почти без сомнения прямая фальшивка — питала полтора столетия все наши представления о случившемся в Тегеране. Была она явно и главным документом о событии, которым пользовался автор романа «Смерть Вазир-Мухтара». Меж тем, пишет Аринштейн, «попытки разыскать персидский текст, с которого был сделан «перевод», или установить имя автора успехом не увенчались»[66]64.

Вся история Мирзы-Якуба свидетельствует точно не в пользу мнения Давыдова о неумелых действиях посланника.

Грибоедов был чуть не первый европейский интеллигент, которому пришлось столкнуться, еще в XIX веке, с «исламским фундаментализмом». Упор здесь, конечно, не на слове «ислам» — а на слове «фундаментализм». Что стало в нашем веке почти обыденностью… Его, в сущности, могут породить любые идеи: религиозные, философские или политические. Ибо смысл его всегда в том, что идеи выше людей!

А чисто событийно… Доклад Рональда Макдональда убеждает нас, в сущности, в простой вещи.

Утром 30 января 1829 года в Тегеране у Русской миссии и у Посланника России был еще выбор… Выдать толпе, посланной к посольству, всего одного человека — шахского евнуха Мирзу-Якуба — армянина Якуба Маркаряна, российского подданного, — и тем спасти собственную жизнь… Или погибнуть. Мы не знаем, что при этом происходило в миссии… Как воспринимали дилемму другие сотрудники посольства. Смутные отзвуки каких-то разногласий все же долетают до нас… Естественно — «никто не хотел умирать». Но нам известно, какое решение принял сам Посланник — автор «Горя от ума»…

Речь, в сущности, шла о цене человеческой жизни… Не меньше — и не больше!

«Рабы, мой любезный! …лестница слепого рабства»…

Он дал бой — посреди чужой столицы, у всех на глазах, чужому рабству — потому что, в силу тысячи причин — не мог дать этот бой у себя дома.

«Каждая эпоха имеет два лица: лицо жизни и лицо смерти. Они смотрятся друг в друга и отражаются одно в другом. Не поняв одного, мы не поймем и другого»[67]65, — пишет Лотман — и добавляет в примечании: «История концепций смерти в русской культуре не имеет целостного освещения». Гибель Грибоедова несомненно несла в себе «черты смерти» его эпохи, как ситуации «Горя от ума» несли в себе черты ее жизни. Он вовсе не искал никакой «альтернативы своему Чацкому». В комедии он прощался с Чацким в себе — а теперь, в Тегеране, — он возвращался к нему. Был столь же строг, непримирим, неуступчив… «Не знаю ничего завиднее последних годов его бурной жизни. Самая смерть, постигшая его…» Если Пушкину дано было бы выбирать — между Тегераном и Черной речкой, он наверняка выбрал бы Тегеран. Пасть посреди чужой столицы, лицом к лицу с врагом — будучи уверенным в правоте собственной страны… когда отсюда, издали, своя кажется, естественно, — и более милосердной и справедливой, и даже более свободной… «И дым отечества нам сладок и приятен…» И то, что этот бой дал посланник крепостнической державы — и Полномочный министр российского деспота — еще больше возвышало его и сближало с его героем.

«Генияльный, набожный, единственный…»

Все три дошедших до нас поздних замысла Грибоедова — были трагедии… Это стоит подчеркнуть!.. (Может, после всех потерь — мир обернулся к нему своим трагическим ликом?)

Что удалось или не удалось — мы не знаем! Но от чего-то ж был в восторге Пушкин — когда Грибоедов, в свой последний приезд в Петербург, читал «Грузинскую ночь»! — Вряд ли это были только те отрывки, что дошли до нас… Это было, наверное, нечто более самодостаточное! Незавершенные вещи, рукописи автор, естественно, возит с собой. (Да еще в XIX веке — единственный экземпляр, от руки!) Потому… скорей всего, трагедия «Грузинская ночь», более или менее законченная или близившаяся к завершению, — погибла в тегеранском кошмаре!

Подчеркнем еще… все три новых замысла носили ярко выраженный антитиранический характер. И «1812 год», и «Родамист и Зенобия», и «Грузинская ночь».

«К чему такой человек, как Касперий в самовластной империи — опасен правительству и сам себе бремя, ибо иного века гражданин…» (с. 323).

Из той злосчастной поездки в Крым, где были мысли о самоубийстве, из Феодосии — он писал Бегичеву:

«Нынче обегал весь город, чудная смесь вековых стен прежней Кафы и наших однодневных мазанок <…> На этом пепелище господствовали некогда готические нравы генуэзцев; их сменили пастырские обычаи мунгалов с примесью турецкого великолепия; за ними явились мы, всеобщие наследники, и с нами дух разрушения; ни одного здания не уцелело, ни одного участка древнего города не взрытого, не перекопанного. — Что ж? Сами указываем будущим народам, которые после нас придут, когда исчезнет русское племя, как им поступать с бренными остатками нашего бытия» (с. 520).

В середине 80-х — теперь прошлого века — произошло как бы новое возвращение Грибоедова.

Нет ничего обидного в том, что художник уходит куда-то — после возвращается. Что его отношения с потомством, с движущимся временем — не развиваются по прямой, но по сложной кривой: из подъемов и спадов, уходов и возвратов. Гораздо интересней пытаться уследить — почему именно это время стремится приблизить к себе этого художника — а не кого-то другого…

Писатель кануна великих потрясений — Грибоедов и возвращается всегда в эпохи канунов.

Первое в нашем веке такое «возвращение» его состоялось в начале XX века.

И последнее по времени — в канун российской «перестройки»…

Грибоедов был Кассандрой декабристской Трои… Его приняли за ее Пиндара. За одописца. Не в этом дело! Он был Кассандрой этой Трои — и, вместе, был ее Поэтом! «Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов»…

Грибоедов принес в русскую литературу скепсис. Не такой разъедающий, как у Лермонтова, — но уже тревожный и грустный.

«Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер» [68]66

Лермонтов о Грибоедове слышал, наверное, от Одоевского. Которого любил, о котором написал прекрасные стихи и который невольно стал для него мостом — между ним и «поколением отцов». Между ним и Грибоедовым. Кроме того, автор «Маскарада», может, был единственным в «поколении детей» — кто в самом деле сумел воспринять уроки автора «Горя от ума». Фактически он явился единственным наследником его.

Последним замыслом Лермонтова, известным нам со слов Белинского, был цикл романов, начиная с века Екатерины и кончая гибелью Грибоедова в Персии. Был слух, что oб этом замысле Лермонтов продолжал говорить с одним из секундантов — уже на подходе к месту последней дуэли.

Может, он тоже считал тот день — 30 января 1829 года — концом определенной эпохи. «Начавшейся с века Екатерины…»

Оборванной эпохи дворянского Возрождения в России.

г. Санкт-Петербург

  1. Тынянов Ю. Н. Сюжет «Горя от ума» // Пушкин и его современники. М.: Наука, 1968. С. 379.[]
  2. Грибоедов А. С. Сочинения. М.: Художественная литература, 1988. С. 371. Здесь и далее цитаты из Грибоедова приводятся по этому изданию, ссылки на него даются в тексте. Вероятно, следует согласиться с теми исследователями, кто считает, что «заметка представляет собою набросок предисловия к неосуществленному изданию «Горя от ума»» (см.: Грибоедов А. С. Сочинения. М., 1956 / Прим. В. Н. Орлова. С. 716). Возможно, это предисловие должно было быть предпослано к первой публикации отрывков из комедии в альманахе Ф. Булгарина «Русская Талья» (СПб., 1825).[]
  3. Пиксанов Н. К. Писательская драма Грибоедова // Грибоедов: Исследования и характеристики. Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1934. (Статья впервые опубликована в журнале «Современник», 1912, № 11 под названием «Душевная драма Грибоедова».)[]
  4. Блок А. А. Собр. соч. в 8 тт. Т. 6. М.-Л.: Художественная литература, 1962. С. 145-146.[]
  5. Блок А. А. Указ. изд. Т. 6. С. 290.[]
  6. Кюхельбекер В. К. Дневник // Кюхельбекер В. К. Путешествия. Дневник. Статьи. Л.: Наука, 1979. С. 228.[]
  7. Считанные труды, среди которых особо выделяются: «Психология искусства» Л. Выготского (1915-1922) и «О психологической прозе» Л. Гинзбург. В целом — немного.[]
  8. Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. Л.: Советский писатель, 1971. С. 334.[]
  9. »По мнению некоторых знатоков, на смену традиционному театру текста и мизансцен уверенно идет другой. Назовем его «театром сквозного действия», где абсолютная актерская самоотдача адекватна четкой режиссерской заданности. Сюжет, текст — все это вторично, третично, десятично, это лишь смутное очертание тропинки, по которой должны пробиться к зрителю труппа и ее поводырь — худрук» (журнал, как ни странно, «Современная драматургия» — 2008, № 1. С. 69. Статья Г. Григорьева). Добавим только: при «вторичном, третичном, десятичном значении текста», к чему так стремится постоянно сегодняшний театр, — «Горе от ума» уж точно должно умереть.[]
  10. Гончаров А. И. Мильон терзаний // Гончаров А. И. Собр. соч. в 8 тт. Т. 8. М.: Художественная литература, 1955. С. 13.[]
  11. Там же. С. 21.[]
  12. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 тт. Т. 10. Л.: Наука, 1975. С. 96 (письмо А. Бестужеву. Конец января 1825 года). Цитаты из произведений Пушкина даются по этому изданию.[]
  13. Катенин П. А. Размышления и разборы. М.: Искусство, 1981. С. 252 (письмо Н. И. Бахтину от 17 февраля 1825 года).[]
  14. Гончаров И. А. Указ. изд. Т. 8. С. 28.[][]
  15. Катенин П. А. Указ. соч. С. 256 (письмо Н. И. Бахтину от 18 марта 1825 года).[]
  16. Там же. С. 252.[]
  17. Бестужев А. А. Знакомство мое с А. С. Грибоедовым // Грибоедов в воспоминаниях современников. М.: Художественная литература, 1980. С. 102.[]
  18. Выготский Л. С. Трагедия о Гамлете, принце датском Шекспира // Психология искусства. М.: Искусство, 1968. С. 371.[]
  19. Тынянов Ю. Н. Указ. соч. С. 376.[]
  20. Тынянов Ю. Н. Указ. соч. С. 377.[]
  21. Катенин П. А. Указ. соч. С. 252.[]
  22. Грибоедов А. С. Бехтеевский список (комедии) // Грибоедов А. С. Полн. собр. соч. Т. 2 / Под ред. Н. К. Пиксанова. СПб., 1913. С. 230-231.[]
  23. Тынянов Ю. Н. Указ. соч. С. 375.[]
  24. Серман И. З. Михаил Лермонтов: Жизнь в литературе. Иерусалим: Славистический центр Гуманитарного факультета Еврейского университета, 1997. С. 14.[]
  25. Блок А. А. Дневник 1913 года // Блок А. А. Указ. изд. Т. 7. С. 218-219.[]
  26. Пиксанов Н. К. Писательская драма Грибоедова. С. 176.[]
  27. Нечкина М. В. Грибоедов и декабристы. М.: Изд. АН СССР, 1951. С. 365.[]
  28. Нечкина М. В. Указ. соч. С. 369.[]
  29. Там же. С. 372.[]
  30. Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка в четырех томах. T. 3. М.: Пpoгpecс, Универс, 1994. С. 178.[]
  31. Гончаров И. А. Указ. изд. Т. 8. С. 25.[]
  32. Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни (Бытовое поведение как историко-психологическая категория) // Литературное наследие декабристов. Л.: Наука, 1975. С. 69.[]
  33. Булгаков М. А. Жизнь господина де Мольера. М.: Молодая гвардия, 1962. С. 12.[]
  34. Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни. С. 69, 51.[]
  35. Пиксанов Н. К. Писательская драма Грибоедова. С. 325.[]
  36. Блок А. А. О драме // Блок А. А. Указ. изд. Т. 5. С. 168.[]
  37. «В копии А. Л. Баратынской…. > озаглавлено «А. С. Г. «, а в изд. 1869 и 1884 — «Надпись к портрету Грибоедова». Однако каких-либо данных, которые говорили бы о личном знакомстве Баратынского с Грибоедовым, нет» (Сергеева В. М. Комментарий // Баратынский Е. А. Полн. собр. стихотворений. Л.: Советский писатель, 1989. С. 407).[]
  38. Кюхельбекер В. К. Указ. изд. С. 87.[]
  39. Пушкин А. С. Дневники. Записки. СПб.: Наука, 1955. С. 308. (Комментарий Я.Л. Левкович.)[]
  40. Нечкина M.B. Указ. соч. С. 457.[]
  41. Там же. С. 454.[]
  42. Нечкина М. В. Указ. соч. С. 456.[]
  43. Там же. С. 455.[]
  44. Давыдов Д. В. Из «Записок, в России цензурой не пропущенных» // Грибоедов в воспоминаниях современников. С. 152.[]
  45. Там же. С. 153-154.[]
  46. Андреев В. А. Из «воспоминаний из кавказской старины» // Грибоедов в воспоминаниях современников. С. 157.[]
  47. Нечкина М. В. Указ. соч. С. 509.[]
  48. Эйдельман Н. Я. Быть может за хребтом Кавказа. М.: Наука, 1990. С. 83. Далее ссылки на это издание даются в тексте.[]
  49. Бегичев С. Н. Записка о Грибоедове // Грибоедов в воспоминаниях современников. С. 29.[]
  50. Цит. по: Грибоедов в воспоминаниях современников / Предисл. С. А. Фомичева. С. 16[]
  51. Нечкина М. В. Указ. соч. С. З96.[]
  52. Нечкина М. В. Следственное дело А. С. Грибоедова. М.: Мысль, 1982. С. 85.[]
  53. Покровский А]. Следствие над декабристами. Цит. по книге «Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина» / Сост. М. А. Цявловский. Л.: Наука, 1991. С. 622.[]
  54. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. С. 622.[]
  55. Лебедев А. А. Грибоедов: Факты и гипотезы. М.: Наука, 1980. С. 274.[]
  56. Лебедев А. А. Указ. соч. С. 275.[][]
  57. А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. С. 15б.[]
  58. Кюхельбекер В. К. Указ. изд. С. 145.[]
  59. Пушкин А. С. Указ. изд. Т. 6. С. 451.[]
  60. А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. С. 31.[]
  61. А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. С. 69.[]
  62. Аринштейн Л. М. Новые данные об обстоятельствах гибели Грибоедова (По английским источникам) // В мире отечественной классики. М.: Художественная литература, 1984. С. 453.[]
  63. Там же. С. 454. Полное название документа, о котором речь, — Реляция происшествий, предварявших и сопровождавших убиение членов последнего Российского посольства в Персии.[]
  64. Там же.[]
  65. Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. СПб.: Искусство, 1994. С. 230.[]
  66. На эту связь указал А. Лебедев.[]