Премиальный список

Созидание советского учебника по литературе. От М. Н. Покровского к Г. А. Гуковскому

Статья Евгения Пономарева, лауреата премии журнала «Вопросы литературы» за 2004г.

В первом советском учебнике по литературе для восьмого-девятого годов обучения, вышедшем в 1934 – 1935 годах, имя М. Н. Покровского упоминается не слишком часто. Ссылок на его исторические работы не много, но они существенны – не столько по важности проблем, окаймленных цитатами, сколько по их наличию: ни на каких других историков, включая историков литературы1, учебник не ссылается вообще.

В то же время, оценивая творчество того или иного писателя, в учебнике довольно часто прибегают к цитированию авторитетных мнений. Синхроническое значение текста (в контексте современной ему культуры) оформляется как цитата из того или иного «проверенного», прогрессивного литератора (общественного деятеля, революционера). В статье об А. С. Грибоедове приводится характеристика декабриста

Настоящая работа выполнена при поддержке Фонда Спенсера, программы «Развитие социальных исследований образования в России» Европейского университета в Санкт-Петербурге.

А. А. Бестужева2, а также отзывы о «Горе от ума» декабристов Беляева, Бестужева, Завалишина (АГ, с. 85), в статье о М. Ю. Лермонтове – суждения В. Г. Белинского (АГ, с. 131). Интересно, что в этой роли могут выступать и писатели из изучаемого списка. Например, значение А. Н. Островского, выражающего новое, буржуазное значение купечества, может оценивать И. А. Гончаров, поскольку Гончаров, по формулировке учебника, – главный «писатель русской буржуазии»(АГ, с. 200).

Диахроническое значение текста (актуальное для строителя социализма) описывается при помощи упоминаний текстов или героев в речах или статьях «классиков», прежде всего Ленина или Сталина. Эти цитаты определяют абсолютное значение произведения, его значение в (коммунистической) вечности. В той же функции «верховного судии» могут выступать нарком А. В. Луначарский и – в этом и проявляется исключительность его позиции в качестве ученого, «спеца» – академик М. Н. Покровский.

Например, в разделе «Классовые позиции Островского» читаем: «Важны социальные результаты сказочных успехов предпринимательства купечества, – писал М. Н. Покровский, – в 1820 годах рядом со столь же внезапным крахом предпринимательства дворянского. Дворянство продолжало господствовать, но историю двигало уже не оно, по крайней мере, не одно оно»(АГ, с. 185 – 186). Это сокращенный тезис из «Русской истории» Покровского. Полностью он выглядит так: «Для нас важны социальные результаты сказочных успехов предпринимательства купеческого в 1820-х годах рядом со столь же внезапным крахом предпринимательства дворянского. Соотношение общественных сил не могло не подвергнуться известной перетасовке. Дворянство продолжало господствовать, сильное своей массой и исторической традицией: но историю двигало уже не оно, по крайней мере, не одно оно»3.

Нетрудно заметить, что авторами учебника выпущено предложение: «Соотношение общественных сил не могло не подвергнуться известной перетасовке». Кроме того учебник оставляет за скобками экономическую основу общественного процесса: по Покровскому, первопричиной купеческих успехов и дворянских неудач являются низкие цены на хлеб. Причины сокращения контекста в обоих случаях одинаковы: исключению подвергается самое важное, ради чего и написан учебник. Основная (экономическая) причина или предложение, выражающее самую суть всей статьи об Островском. Это «пропущенное предложение» цитаты как бы растворилось в тексте учебника.

Здесь выявляется механизм использования концепции Покровского в процессе составления учебника. Покровский влияет на излагаемые оценки не напрямую, а «из глубины». Его теория пропитывает ткань учебника и изнутри определяет ее.

Подход Покровского к русской истории заключается прежде всего в обнажении экономической подоплеки тех или иных поступков и событий. Например, о причинах нерешительности правительства в вопросе об отмене крепостной зависимости Покровский говорит так: «Низкие хлебные цены были лучшим оплотом крепостного права, нежели всяческие «крепостнические вожделения» людей, власть имеющих. Быстрый рост хлебных цен – и с ним вместе быстрый рост русского хлебного вывоза – в 50-х годах был совершенно необходимым антецедентом реформы 19 февраля»4. Точно так же в преддекабристском эпизоде восстания Семеновского полка первостепенной оказывается экономическая причина, а все остальное – ее усилением: «Вновь назначенный, чтобы подтянуть полк, командир, полковник Шварц, стал употреблять эти деньги на улучшение обмундировки, в то же время отнимая у солдат такую массу времени шагистикой, что ремесленная деятельность их была этим крайне стеснена. На такой чисто экономической почве возник конфликт, обострившийся благодаря грубости Шварца в личных отношениях…»5

Экономические отношения формируют социальные, которые на поверку оказываются борьбой экономических интересов тех или иных классов. А поступки каждого конкретного человека – от отдельного рабочего до императора – предопределены его классовой позицией и общественной ситуацией: «Личное усмотрение на практике оказывалось отражением взглядов определенной общественной группы – той самой, которая помогла Николаю сесть на престол 14 декабря 1825 года»6. По большей части те или иные фамилии, записанные на страницах истории, суть ярлычки, обозначающие экономические интересы того или инош класса (общественной группы): «Нельзя не заметить, как под именами русских администраторов – министров, генерал- губернаторов и наместников – здесь сражались в сущности интересы различных групп капиталистов»7.

Таков же, по сути, подход учебника к русским писателям XVIII-XIX столетий. Писатель рассматривается (в русле традиций российского марксизма – например, статьи Ленина «Партийная организация и партийная литература») как рупор, при помощи которого определенный класс выражает свое мировоззрение или свои интересы. Статья о том или ином авторе начинается с уяснения его классовых позиций, в дальнейшем изложении «классовая точка зрения» доминирует. Например, сказано лаконично и уверенно: «Поэзия Державина – типично дворянская»(АГ, с. 44). Иногда место писателя определяется относительно других «литературных сил», так что грань между литературой и политикой практически не ощущается: «В литературе первой четверти XIX века Жуковский занимает правое место в том ряду, на левом конце которого стоят поэты-декабристы, а в середине возвышается огромная фигура идеолога либерального дворянства А. С. Пушкина»(АГ, с. 57).

Каждый крупный писатель предстает как «идеолог» той или иной общественной группы, и только в этой функции он интересен для рассмотрения. Пушкин оказывается «идеологом либерального дворянства», Гоголь – «разоряющихся групп мелкого и среднепоместного дворянства»(АГ, с. 139). Здесь писатель почти совпадает со своим героем, поскольку герой интересен тоже только как «идеолог». Уясняя классовые позиции Островского, авторы учебника ставят рядом с драматургом героев Гончарова и Тургенева: «С ростом торгово- промышленного капитала оформляется и буржуазная интеллигенция, служащая своему классу. Но ряды этой буржуазной интеллигенции заполняются не только идеологами промышленного капитала типа Штольца и Соломина, но и целым рядом представителей мелкой буржуазии <…>

В этой сложной обстановке и формируется классовое самосознание Островского»(АГ, с. 187).

Это отождествление соотносится с литературным мышлением классиков марксизма – их литературные герои интересовали только как социально- психологические обобщения. Например, параграф «Образ Иудушки [Головлева] в сочинениях Ленина» 8все у того же Покровского: «К числу обычных признаков «оскудения» причисляется всегда и массовый переход барских усадеб в руки колупаевых и разуваевых…»9

Переведение фамилии персонажа в форму множественного числа и написание ее со строчной буквы10 становится основным методом доказательства «типичности» образов писателя. Превращение имен персонажей в нарицательные – народным свидетельством писательского таланта. Заимствованная из Белинского и «реальной критики»»типичность» понимается как абсолютная ценность: в это понятие вложены и точность отражения действительности, и верное ее понимание, и сила обобщения. Перечислениями нарицательных фамилий пестрит учебник: «…скудная и ничтожная страна Маниловых и Собакевичей, Плюшкиных и Ноздревых…»(АГ, с. 139). В той же функции используется цростое перечисление фамилий в обзорах произведений: «Салтыков рисует этих «толстомясых» хищников в образах Дерунова, Колупаева, Разуваева и других, уже одной фамилией вскрывая их эксплоататорскую сущность»(ЛБЕ, с. 156). А рядом те же фамилии в качестве характеристики общественных сил эпохи: «Протянуть руку «чумазым» Колупаевым и Разуваевым, вышедшим на арену хозяйственной жизни (ЛБЕ, с. 85).

Автор и герой растворяются в своей эпохе, становятся ее логическим следствием, полностью определяются современными им социально- экономическими (классовыми) отношениями точно так же, как у Покровского вытекают из социально-экономических ситуаций все поступки российских императоров и чиновников.

Текст в этой системе неотделим от его создателя, поскольку также отражает специфику современных ему общественно-экономических отношений: «Конфликт между либеральным капитализирующимся дворянством и крепостническим самодержавным режимом в начале XIX века нашел яркое отражение в знаменитой комедии Грибоедова <…> Основным, решающим началом для писателя было классовое бытие его группы, определяемое социально-экономическими отношениями первой четверти XIX в.»(АГ, с. 73). Поскольку комедия и писатель определяются одним и тем же, разделяющей черты между ними нет.

Схематизм «классовой шаблонности» при анализе каждого конкретного текста с очевидностью вытекает из этой предварительной позиции анализирующего. Он проявляется не только в последовательно выдерживающейся рубрикации учебника (для освещения категории автора: классовые позиции / классовый облик писателя – наиболее важные, то есть существенные с точки зрения классового самосознания, его произведения – значение творчества, то есть место писателя в классовой борьбе своей эпохи; для освещения текста: отражение классовой позиции автора – идея текста – образы – значение /»место и роль» текста), но и в попытках «перечитывания» произведения, когда неугодный шаблон заменяется другим, более удачным. Такое жонглирование шаблонами происходит в двух первых изданиях учебника Абрамовича и др. вокруг «Евгения Онегина» – текста, принципиально не поддающегося однозначной интерпретации.

В первом издании (1934) роман Пушкина отражал, как и прочие рассматриваемые рядом произведения (например, «Горе от ума»), классовое самосознание автора и его общественной группы. В начале главы «А. С. Пушкин» учебник сообщал: «Творчество Пушкина неразрывно связано с идеологией капитализирующегося либерального дворянства первой трети XIX в.»(АГ, с. 86). Это доминанта анализа всего творчества поэта. Она же господствует и при разборе каждого отдельного текста. Так, в «Евгении Онегине»»поэт отразил жизнь своего класса во всех ее проявлениях и передал свои думы об его исторических судьбах»(АГ, с. 100). Интересно, что даже формула Белинского «энциклопедия русской жизни» воспринята тут в классовом разрезе. «Идея романа» – стержень разбора – сформулирована так: «В романе требование возврата в поместье выступает во всей сложности и полноте»(АГ, с. 102).

«Здоровая жизнь в поместье» вырвана из контекста культурной жизни эпохи, развития философских идей (философия Просвещения, руссоизм); она превращена в оторванную от философских корней идеологему. Далее ее можно использовать по усмотрению интерпретатора – поместить в любой необходимый контекст: в данном случае, следуя за направлением мысли Покровского, напрямую связать с экономическими причинами. Имущественное положение героев романа становится предметом пристального рассмотрения. «Любопытная антитеза: отец Онегина, столичный житель, вконец разоряется; отец Ленского <…> оставляет сыну большое наследство, так же, как и дядя Онегина, поместный житель (АГ, с. 102).

При дальнейшем анализе романа интерпретаторы обнаруживают во взглядах Пушкина существенные противоречия. «Противоречивость» – один из самых распространенных интерпретационных шаблонов, заданный, как практически все школьные интерпретационные шаблоны, интерпретатором-классиком. «Противоречиями» учебник широко пользуется вслед за статьей Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции», они подчас оказываются незаменимым средством в тех случаях, когда одна часть схемы не стыкуется с другой. Именно так и обстоит дело в данном случае. Оказывается, что поместную жизнь Пушкин принимает далеко не безоговорочно: слишком уж без пафоса нарисовано бытие провинциального дворянства. Желая указать пути не только экономического, но и культурно-нравственного подъема своего класса, он создает Татьяну, с которой учебник и начинает разбор «образов»:

«Татьяна рисуется Пушкиным высоким синтезом поместных устоев жизни и культурной нравственной силы.

Возврат в поместье дает хозяйственный эффект, но жизнь в поместье должна быть одухотворена высокой культурой, – такова теза Пушкина»(АГ, с. 104).

Оборванные контекстуальные связи помогают интерпретатору свободно конструировать необходимую схему из нескольких понятий-идеологем. Онегин оказывается классовым обобщением, олицетворяющим закат дворянства, поскольку сам не в состоянии быть общественным деятелем. Ленский еще менее способен к действию. Понятие «действие» (в значении «приложение идей к действительности», чуть ли не заимствованное учебником из теории Родиона Раскольникова) соединяется с понятием «пользы» (унаследованным марксистской теорией от Н. Г. Чернышевского, журнальной полемики 1860-х годов и всей последующей традиции революционной журналистики), и оба получают в качестве подразумеваемых постоянных эпитетов (не употребляющихся, ибо и так ясно) слова «общественная», «социально значимое». Герои, следовательно, становятся воплощением социальной роли их класса, литературное произведение – особой формы социальным исследованием. Отсюда – принципиальное значение точности «отражения» (социальной) действительности в тексте.

Именно эту точность и социологическую грамотность подчеркивает абзац, формулирующий значение «Евгения Онегина»: «Сила и высота романа в глубоком и правдивом показе различных прослоек дворянства, в понимании тенденций исторического развития, в художественно-реалистическом изображении действительности»(АГ, с. 105). Примечательно, что понятие «реализм» фигурирует в первом учебнике именно в этой системе значений – верной обрисовке общественных противоречий.

Во втором издании учебника (1935) анализ «Евгения Онегина» был существенно изменен. «Энциклопедия русской жизни» вместо марксистско-классового оттенка приобрела оттенок марксистско-экономический: «Россия того времени все больше и больше втягивалась в сферу международных отношений <…> Великий поэт, уловив эти характернейшие черты современной ему русской действительности, правдиво и ярко отобразил их в своем романе <…> Русская промышленность и торговля показаны в тесной связи с английской и французской. Все предметы «роскоши» и «неги модной», украшающие кабинет Онегина, вывезены из «Лондона щепетильного» или созданы «полезным промыслом» парижского «голодного вкуса». Предметами обмена являются, с одной стороны, заграничные товары, удовлетворяющие «прихоти обильные», а с другой – русские «лес и сало»<…>

Поэт понимает, что будущее развитие страны неразрывно связано с капиталистическими преобразованиями. Неизбежный приход буржуазной цивилизации ему рисуется как рост капиталистического строительства, которое облегчит экономические и культурные сношения»11.

Оказывается, обо всем этом говорится в романе Пушкина. Иногда даже находятся стихи и строфы, позволяющие сделать иллюстрации к высказанным положениям. Тут неважно, что некоторые цитируемые строки («…дороги верно / У нас изменятся безмерно: / Шоссе Россию здесь и тут, / Соединив, пересекут…») шутливы – учебник и пушкинскую шутку принимает всерьез: гений. Впрочем, непроходимая серьезность кажется не только характерным личным свойством Ленина, но и генетической чертой всего марксистского мировосприятия. В таком всеобъемлющем контексте не надо никаких выручавших в первом издании «противоречий»: «…на фоне уходящей с исторической сцены феодальной старины и происходящих смен в жизни России Пушкин резко критически рисует быт и нравы своей социальной группы»(АГ 2-е изд., с. 81). Тогда Онегин, Ленский и Татьяна (переведенная с первого на третье место) окажутся не представителями трех дворянских прослоек, а единственными приличными людьми вырождающегося класса, не находящими себе места в (теория «среды», восходящая через Чернышевского и «натуральную школу» к французским просветителям) «пустой и паразитической» столичной жизни. Такой поворот позволяет почти полностью сохранить характеристики Онегина и Ленского с доминирующей чертой – неспособностью к «действию».

А вот «образ Татьяны» сильно изменится: понадобится другой интерпретационный шаблон, заимствованный, по-видимому, из «Луча света в темном царстве» Н. А. Добролюбова – универсального способа трактовки центрального женского персонажа в любом тексте XIX века. «Она решительно разрывает со старыми феодальными традициями, с установившимся взглядом на женщину. Она чувствует себя полноценной человеческой личностью, имеющей право решать свою судьбу»(АГ 2-е изд., с. 85). Слова эти можно отнести как к Татьяне, так и к Катерине. Наряду с этим Татьяна восприняла у народа чувство долга и высокую нравственность. И эту, по сути, оговорку, если потребуется, легко переадресовать Катерине А. Н. Островского.

Как историческая концепция М. Н. Покровского, предлагающая универсальный принцип для объяснения всех событий и явлений прошлого, становится в силу своей универсальности неисторической, застывшей, так застывает изнутри текст учебника по литературе, использующий ограниченный набор освященных марксистской (революционной) традицией интерпретационных шаблонов. Набор этот тем более ограничен, что классики марксизма нечасто высказывались по поводу литературных произведений или их авторов (не всем писателям так повезло, как Л. Н. Толстому, о котором Ленин написал серию статей). Пришлось призвать на помощь так называемое освободительное движение XIX века, среди деятелей которого литераторов хватало. Грань между цитатой, определяющей синхроническое значение произведения, и цитатой из классика, формулирующей его «вечный смысл», постепенно стирается. К Ленину и Сталину в роли абсолютных авторитетов добавляются те, кто прежде был авторитетом относительным, – декабристы, Белинский, Чернышевский, Добролюбов12. Народники и неонародники в этот ряд не по

падают13, ибо полемизировали с марксистами, а Чернышевский и Добролюбов, не дожившие до марксизма, легко превращаются в предтеч: безупречную репутацию создает удаленность во времени.

Не менее важно для безупречной репутации «правильное» классовое происхождение трех великих критиков – все они разночинцы. Это особенно подчеркивает учебник в параграфе «Историческое место Белинского»: «…в сороковые годы выступает с активным протестом против крепостников так называемая разночинная интеллигенция, вытеснявшая дворянскую интеллигенцию <…> Эти слои были ближе к задавленным народным крестьянским массам, и потому знаменем борьбы они ставили интересы этих масс и за них боролись <…> Ленин, говоря о замечательном письме Белинского к Гоголю, отмечал, что оно являлось выражением настроения крепостных крестьян. Это очень важное замечание, так как оно дает нам ключ к пониманию всей деятельности Белинского как одного из ранних борцов за революционную демократию и за освобождение крестьян от крепостной зависимости»(АГ, с. 162 – 163).

Доказательством того, что Белинский выражает крестьянские интересы, становится ссылка на верховный авторитет Ленина, замечание которого оказывается «ключом», – внутри кристально простой классовой точки зрения подразумевается некая диалектическая сложность, прикрывающая не до конца проясненный момент: каким образом один класс выражает интересы другого?14

В следующем параграфе «Мировоззрение Белинского» вопрос несколько прояснится: «Социалистические идеи стали его мировоззрением <…> в своем развитии Белинский шел твердыми шагами от идеализма к историческому материализму и переживал те стадии развития, которые проходили основоположники научного социализма Маркс и Энгельс, но ранняя смерть <…> оборвала его жизнь на полпути»(АГ, с. 163). «Социализм» – доминирующая лексема, несколько раз повторяющаяся. Поступательное движение Белинского к историческому материализму как бы параллельно пути Маркса и Энгельса. Только дойти не смог, не успел15.

Троица «великих критиков русской литературы»(АГ, с. 160) – первая брешь концепции Покровского, изучающего каждого автора на своем историческом месте, в зависимости от его классового положения и окружающей общественной ситуации. Нарушается строгость схемы классового самосознания. Термин «разночинная интеллигенция» сам по себе расшатывает классовую теорию: из какого класса вышел автор, к тому и должен принадлежать, а вместо этого получается какая-то межклассовая прослойка, состоящая, как правило, из детей чиновничества и духовенства и притом выражающая сознание крестьянства. Это «противоречие», по сути, не разрешено16. По-видимому, дело в особенностях «пролетарского» мышления, которое понимается как врожденное, вроде синонима гениальности.

Другой, более крупной брешью оказывается возможность перехода автора с позиций одного класса на позиции другого. Этот переход также освящен высочайшим авторитетом – статьями Ленина о Толстом. Обязательный раздел учебника в главе «Л. Н. Толстой» – «Переход Толстого на позиции патриархального крестьянства». Переход происходит моментально, механизм его не ясен: еще в «Анне Карениной» писатель был идеологом отмирающего дворянства, а после этого заголовка и цитаты из Маркса обрушивается на государство уже с позиций патриархального крестьянства. Та же простота и моментальность перехода – в теоретическом предисловии к учебнику для 6-го и 7-го классов, просто и доходчиво: «Если у писателя изменяется содержание творчества и отношение к жизни – это значит, что или изменилось положение его класса, или он перешел на сторону другого класса»17.

Согласно школьной теории, переход осуществляется преимущественно в области тематики («содержание творчества»), для успешного перехода необходимо слияние автора и героя, достигнутое учебником на всех уровнях анализа: «Мучителен был этот кризис, но новая вера, к которой пришел Левин, еще не выводит героя романа, ни вместе с ним автора на новый общественный путь.

Тем не менее все эти искания Левина-Толстого говорят о крупном идейно- творческом сдвиге писателя…»(АБЕ, с. 107).

О совершившемся переходе свидетельствуют совершенно другие герои – не дворяне и не аристократы: «Толстой пишет небольшие рассказы (новеллы) и драмы из народной жизни, где дает преимущественно образы «народного человека», образы Алеши-Горшка и Ивана-дурака, долженствующих убедить читателя в том, что «царство божие внутри нас»…»(ЛБЕ, с. 112).

Точно так же, на уровне тем и героев стихотворений, переходит в следующей главе учебника уже на более правиль

ные позиции (революционного крестьянства) Н. А. Некрасов. Он тоже сначала пишет про дворян, а потом начинает про крестьян: «Но если в «Родине», «Псовой охоте» на первом плане выступает дворянство, то в таких произведениях, как «В деревне» и «Отрывки из путевых записок графа Гаранского» уже даны четкие образы крестьянства»(АБЕ, с. 128). В один момент (перехода к следующему параграфу) Некрасов превращается в «поэта крестьянской демократии» (цитата из Покровского, вынесенная в заголовок параграфа), идеолога революционной части крестьянства. Однако у Некрасова «не было той отчетливой и последовательной системы политических убеждений, которые характеризуют Чернышевского и Добролюбова. Некрасов – демократ с колебаниями…»(АБЕ, с. 130). Причинами «личной слабости» Некрасова (цитата из Ленина) оказываются как классово чуждое происхождение («Покинув точку зрения своего класса, порвав с дворянством еще в молодости, Некрасов до конца своей жизни не смог полностью освободиться от привычек, навыков, связанных с его дворянским происхождением…» – АБЕ, с. 130), так и общее свойство крестьянской массы, к которой поэт примкнул идеологически: «Некрасов же отражал и положительные и отрицательные черты, свойственные этой массе…»(АБЕ, с. 131). Интересно, что «колебаться» заставляет и класс породивший, и класс обретенный.

«Переход на позиции» другого класса, наряду с особым положением разночинной интеллигенции (в главе о Г. И. Успенском признание руководящей роли интеллигенции оказывается чертой, отделяющей позиции патриархального крестьянства от позиций крестьянства революционного18), ставит под сомнение абсолютность классового принципа. Именно отсюда начнется разрушение классового подхода, как только вульгарный социологизм получит осуждение свыше.

В качестве начала кампании характерна статья ответственного редактора только что возникшего журнала «Литература в школе», осуждающая (вслед за замечаниями Сталина, Кирова и Жданова) прежние программы по истории и литературе, созданные на основе концепции Покровского. «Для концепции М. Н. Покровского был характерен исторический схематизм, недиалектичность, тенденции экономического материализма, не имеющие ничего общего с подлинно марксистской трактовкой исторического процесса <…>

Присущее исторической школе Покровского отрицание исторической науки, как объективной, также нашло свое отражение в литературоведении. Здесь это чаще всего принимает форму непонимания исторически-прогрессивной роли тех или иных литературных школ и направлений, проявляется антиисторический подход к изучению содержания творчества классиков прошлого. Литературная наука часто подменяется вульгарной публицистикой, вульгарной проработкой того или иного писателя. Адептам этой разновидности вульгарного социологизма, видимо, невдомек, что еще Чернышевский, оставаясь на почве исторической точки зрения, умел дать конкретную, всестороннюю характеристику не только слабых, но и сильных сторон деятельности писателя, его значения во всей истории русской общественной мысли»19.

Итак, новая инструкция предлагала школьным учителям не ставить себя выше классиков прошлого и не увлекаться их «проработкой», а, напротив, сосредоточить внимание на «сильных сторонах» их творчества. Причем ошибавшемуся Покровскому (и В. М. Фриче рядом с ним) противопоставлялся… все тот же Чернышевский! «Великие критики» прошлого, у которых и ранее заимствовались шаблоны интерпретаций, становились законодателями мод, монополистами, образцами научного (!) подхода к литературе.

Эта тенденция – не осуждать классиков – складывается в обучении литературе изнутри, еще до кампании против школы Покровского. Например, В. А. Жуковский в первом издании учебника Абрамовича и др. был политическим и поэтическим реакционером: ведущая сторона его творчества – «защита феодально-крепостнического порядка»(АГ, с. 57). Как представитель среднепоместного дворянства, Жуковский в то же время чувствовал непрочность своего существования: «Отсюда становится ясной природа элементов либерализма, мотивов упадка и грусти, нот призыва к уходу от великосветской городской жизни…»(АГ, с. 57). Интересно, что даже условность жанра элегии «классовый учебник» подает как выражение настроений среднепоместного дворянства и лично поэта Жуковского. Слабо выраженное положительное значение поэта заключалось в налете либеральных идей (которые полно выразит Пушкин) и строилось исключительно на высокой оценке, данной Пушкиным, выступающим в данном случае как авторитет – не столь непререкаемый, сколь Ленин, но все-таки.

Во втором издании (1935) уже выяснилось, что поэзия Жуковского, идеализирующая поместную жизнь и патриархальную усадьбу (Жуковскому тем самым передано значение, отведенное первым изданием Пушкину), хоть и полна уныния и грусти, но замечательно изображает внутренний мир человека. Серьезные подвижки в сторону положительной оценки очевидны. А в четвертом издании, активно преодолевающем наследие школы Покровского, стало ясно, что «Жуковский не принадлежал к числу тупых реакционеров. Он освободил своих крестьян, он проповедовал гуманное отношение к человеку, просвещение, культуру. Он всегда использовал свое влияние, когда можно было защитить от царя и его чиновников высокое создание человеческого гения»20. Далее трактовка Жуковского строится строго по Белинскому21, с приведением больших цитат. Отрицательные черты в Жуковском можно увидеть теперь только вслед за Белинским (например, «псевдонародность»»Светланы»). На помощь в таких случаях приходят вездесущие «противоречия в жизни и психике Жуковского»(ЛГ 4-е изд., с. 69).

Изменения, вносимые в учебник поэтапно, позволяют заключить, что присвоение программным авторам положительных характеристик не навязано свыше, а является внутренним процессом идейного развития советской школы. Идеологические перемены в государственной идеологии СССР, безусловно, влияли и на школу. Однако сложившаяся система школьного идеологического воспитания имела свою внутреннюю логику развития, которая на определенных этапах сверялась и приводилась в соответствие с государственной идеологией22. В данном случае авторы, внесенные в список программы, становились тем самым каноническими – и канонизировались со всеми причитающимися атрибутами. Недостающие тем или иным писателям атрибуты постепенно добавлялись. Так, к ряду «декабристы – Белинский, Герцен – Чернышевский, Добролюбов» был довольно быстро причислен Пушкин (по метонимической логике: был рядом с декабристами, значит, почти декабрист). Остальные окружавшие его персонажи программы включались в иконостас на следующем этапе.

Тем же путем метонимического отождествления пантеон вбирал идущих следом. О Лермонтове еще в первом издании сказано, что намеченный им путь («полный отход от дворянства» – АГ, с. 134) осуществит Некрасов, так Лермонтов уже в 1934 году приобщался к разночинной интеллигенции. Появившийся во втором издании Рылеев в четвертом издании тоже освящен авторитетом Некрасова: «Задолго до Некрасова утвердил Рылеев традиции поэта-гражданина, непосредственно предвосхитив знаменитые некрасовские стихи: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан»»(АГ 4-е изд., с. 77). И так далее. Положительная характеристика автора стала строиться в основном на том, кому и как он предшествовал, – шаблон задала знаменитая фраза Ленина о декабристах, разбудивших едва ли не все освободительное движение в России. Так, в первом издании учебника Абрамовича и др. о Державине, например, было сказано, что у него Пушкин учился «великолепной образности»(АГ, с. 45). В четвертом издании эта мысль отлилась в чеканную формулировку: «Историческая заслуга Державина заключается в том, что он расчищал путь для гения Пушкина»(АГ4-е изд., с. 48). В условиях повторения ограниченного набора положительных характеристик («великолепная образность», «железный стих», «гениально показал», «ярко обличал» и т. п.) наиболее приемлемым воплощением исторического движения становилась цепочка авторов, каждый из которых «расчищал путь» последующим.

О первоначальном восприятии учебника «по разделам» (а писателей отдельно друг от друга) свидетельствует следующий факт. В главе о Белинском, поступившем в Московский университет в 1829 году, первое издание учебника Абрамовича и др. сообщает: «Университет в то время был в упадке: преподавание наук было поставлено плохо, николаевское правительство, напуганное декабристским восстанием, сильно давило внутреннюю жизнь студенчества»(ЛГ, с. 161). Через несколько страниц, в главе о Герцене, поступившем в Московский университет в том же 1829 году, сказано: «…Московский университет, который в то время являлся передовым учреждением, группировавшим лучшие молодые силы»(ЛГ, с. 169). В зависимости от судьбы того или иного автора (Белинский был исключен из университета, Герцен организовал в университете влиятельный кружок) университет может быть одновременно отсталым и прогрессивным. О комплексном восприятии литературы в дальнейшем свидетельствует то, что уже во второй половине 1930-х таких несоответствий не будет.

Этот идеологический процесс объединения-унификации, протекающий в подтексте школьной программы, стал ощущаться ко второй половине 1930-х годов – в соотнесении с новой государственной идеологией. Не случайно обвинение в антиисторичности сопровождало все методологические споры в литературоведении начала 1930-х годов. Неисторичными (а следовательно, ненаучными) оказались формализм, психологизм23, а через несколько лет – по аналогии – и теория историка Покровского. Формулируя задачи, стоящие перед литературой в школе после исправления ошибок Покровского, Глаголев пишет: «Наиболее не разработана в нашей научной литературе концепция русского литературного процесса. Литературный процесс должен быть исследован в его развитии, связях и закономерностях. Это значит, что наши научные кадры должны прежде всего разработать вопрос о различных типах реализма и романтизма в русской литературе и о качественном различии их, разработать четкую схему развития и смены литературных стилей. Это- задача большой сложности, но принадлежит она к числу первоочередных, и притом таких, решение которых даст возможность быстрыми темпами повысить качество преподавания литературы в вузах и средней школе»24.

Иными словами, история литературы отныне должна была иллюстрировать историю общественной мысли не напрямую (через понятие «идеология»)25, а опосредованно, при помощи литературного материала – картин жизни. Вновь актуализировалось понятие «отражения», восходящее в российской традиции к диссертации Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности». Заодно предлагался набор терминов, заимствованный из привычного источника – творчества трех «великих критиков»: романтизм, реализм, смена стилей. Характерно, что «типичность» вернулась к своему первоначальному значению26.

Литературное развитие получало некоторую самостоятельность. Из четвертого издания учебника Абрамовича и др. исчезли не только все высказывания академика Покровского и сама его фамилия, но и слова «идеология», «идеологический» (слова, правда, во многих местах остались). Но в ряде случаев произошла серьезная терминологическая чистка. Там, где говорилось, что поэмы Некрасова «отличаются от поэм представителей дворянской литературы»(ЛБЕ, с. 139), в четвертом издании стало: «от романтических поэм 20-х годов»27. Эти терминологические замены – следствие смены парадигмы. Но интересно, что парадигматические изменения произошли опять же сами собой в преддверии критики. Названия частей учебника «Литература эпохи дворянского феодализма», «Литература эпохи распада феодальных отношений и развития капитализма» уже во втором издании (1935) сменились нейтрально- историческими: «Литература XVIII века», «Литература первой половины XIX века». «Классовые позиции писателя», открывавшие ранее почти каждую главу, сменились нейтральными «Биография», «Жизнь и творчество», «Жизнь и деятельность». Дополненное четвертое издание существенно обогатилось биографическими разделами. В этом вопросе школа тоже возвращалась в XIX век – к биографическому методу.

Биография, доминировавшая в учебнике с этого момента и до конца советской школы, превращала автора в героя его собственного текста, произведение – в акт самовыражения. Цепочка «лишних людей», намеченная в свое время Белинским, наложилась на цепочку задыхающихся в душном самодержавном строе писателей. С Гоголя, например, быстро спал парик идеолога мелкопоместного дворянства, внимание учащегося отныне было приковано к силе гоголевского обличения всего самого темного на Руси. Пушкин отождествляется сначала с Евгением Онегиным; не находящим себе места в столице империи, а затем с героями-бунтарями – Дубровским и Пугачевым. Остальные лики Пушкина отбросили. Чехов, по учебнику, не нашел ничего стоящего в окружающей жизни и пытался смехом преодолеть ее пошлость. Так легко «решается вопрос» даже с самыми неудобными для этой схемы изучаемыми авторами.

Основными функциями великого писателя стали обличение и протест. Теперь автор выражал не идеологию своего класса, а лучшие идеи своего времени. Жизнь его стала отказом от душного старого и провидением светлого нового. Внутри этого каркаса – те или иные подробности, необходимые для того, чтобы отличить Толстого от Некрасова, Пушкина от Лермонтова. На эти подробности и делает упор учитель-методист советской школы – схема же усваивается сама собой: «Учащихся обычно всегда интересует биография писателя. Мелкие конкретные факты из его жизни хорошо запоминаются, придают писателю индивидуальный характер. Писатель становится для учащихся живым, а тем самым – более близким и понятным»28.

* * *

На фоне новых веяний и появляется теория «преодолевшего формализм» Г. Гуковского – как нельзя кстати. Перерождение ученого, по-видимому, проходило под влиянием тех же идеологических процессов, что изменили принципы составления школьной программы. Тезисы его докторской диссертации дают представление как об общем направлении его работ 1930-х годов, так и о новом подходе к литературному развитию, на исследовании закономерностей которого настаивает в установочной статье того же 1936 года ответственный редактор журнала «Литература в школе» Н. Глаголев. В дальнейшем мы будем рассматривать все монографии Гуковского как единую концепцию, условно относя ее ко второй половине 1930-х годов. Такой шаг представляется корректным по нескольким причинам – от единства идейного движения ученого на протяжении его жизни (наподобие его собственной концепции, созданной для русской литературы) до огромных задержек в публикации его работ 1940-х годов, в связи с арестами, войной, эвакуацией, трагической смертью.

Гуковский примиряет «теорию Покровского» с требованиями нового дня. Он исследует малоизвестный литературный процесс XVIII столетия – от Сумарокова до Крылова, создавая единую картину нескольких десятилетий. Но в то же время делает движущей силой литературного развития политическую борьбу: «Литература XVIII века, и в частности дворянская литература (сохранилась еще научная фразеология эпохи Покровского. – Е. П.), теснейшим образом связана с политической жизнью своей эпохи, с конкретными фактами политической борьбы и внутри дворянства и вне его»29. Борьбу, правда, не совсем классовую: у Гуковского борются две группы дворянства – официальная, придворная и оппозиционная, фрондирующая.

Слово «фронда», вынесенное в заглавие одной из монографий ученого, написанных в 1930-е годы, и часто повторяемое им в других текстах, имеет, как кажется, маркирующую функцию. Термин, заимствованный из дореволюционной истории Франции, но одновременно напоминающий о (революционных) волнениях, с одной стороны, находится в русле сложившегося в первые революционные годы восприятия французской революции как революционного инварианта, с другой – относит исследователя вглубь времен и транспонирует события французской истории на историю русскую. Таким образом, создается вполне марксистское впечатление параллелизма истории народов, проходящих одни и те же этапы30.

Восемнадцатый век в России, рассматриваемый в привычных терминах политической борьбы, при этом осовременивается и становится едва ли не предреволюционным. Похожим на 1870 – 1910-е годы, трактовка которых в учебнике Абрамовича и др. очень мало меняется от первого к четвертому изданию31. Причина этой стабильности понятна: нужная точка зрения напрашивалась при рассмотрении этого периода сама собой. Гуковский распространил эту точку зрения на весь литературный процесс начиная с XVIII столетия – появления в России литературы нового времени. Тем самым достигались единство и актуальность литературного процесса, а для занимательности добавлялась и существенная доля «революционной романтики».

Внутри каждой эпохи выделялись «прогрессивная» и «реакционная» партии, писатели школьной программы принадлежали к прогрессивным и успешно решали те проблемы, которые были исторически необходимы для приближения пролетарской революции. Так, с одной стороны, они объективно становились в один ряд с декабристами, с другой же – могли, наряду с тем, многого не понимать. Например: «Реакционер в своих политических взглядах, Державин был все же передовым поэтом…»(ГТез, с. 5). Жесткий термин «идеология» все чаще меняется в текстах Гуковского на более расплывчатое «мировоззрение», как бы примиряющее личную силу и классовую слабость поэта.

Поскольку литература – часть политической борьбы, то наряду с литературным вождем появляется вождь политический: «В 1760 – 1762 годах фрондирующая дворянская интеллигенция, литературу которой возглавил Сумароков, организуется в политическую группу, вождем которой становится Никита Панин. Эта группа стремится к ограничению самодержавия дворянской конституцией и введению крепостного права в рамки «законности»»(ГТез, с. 3). Вождь – настоящий герой истории, но для истории литературы важнее «литературные вожди». Поэтому Панин оказывает воздействие на разных поэтов и писателей, их много, а он один: «Последнее яркое проявление борьбы дворянской фронды с правительством следует видеть в творчестве секретаря Никиты Панина, Дениса Фонвизина, в частности, его творчества 1782 – 1783 годов <…> В «Недоросле» Фонвизин сформулировал в художественных образах ряд основных политических положений панинской группы»(ГТез, с. 4).

И наконец, примерно как Рахметов у Чернышевского, возвышается супервождь, окутанный некоторой таинственностью: «Всей сумме явлений дворянской культуры противостоит в качестве революционного факта творчество Радищева. Его художественное творчество требует детального изучения не только в отношении непосредственного политического и философского своего содержания, но и в отношении художественного метода, так как Радищев был революционером в искусстве, как и в идеологии вообще» (ГТез, с. 5; курсив мой. – Е. П.). Революционность литературной формы и революционность политической идеи практически совпадают32, напоминая об одном из центральных тезисов осужденного формального метода33. Именно супервождями в литературу вводится новое направление («стиль», по Глаголеву): «Радищев окончательно разбивает отвлеченные схемы русского дворянского классицизма во имя индивидуализма и создает почву для построения психологического реализма»(ГТез, с. 6).

Следующим за Радищевым супервождем будет Пушкин, и движение от XVIII века к XIX будет описано как переход от одной фигуры к другой: «В центре моего внимания – демократические течения литературы и общественной жизни второй половины и – ближе – конца XVIII столетия, подготовляющие возможность появления глубоко-народного творчества Пушкина. Естественно, что Радищев является центром всего этого движения. Затем меня занимает, также в связи с Радищевым, вопрос о формировании элементов художественного реализма в русской литературе XVIII века, подготовляющих почву для пушкинского гениального созидания реалистического искусства».34 Проблемы стиля напрямую связаны с личностью его разработчика, историческое развитие понимается уже традиционно – как «подготовка почвы» для следующего этапа. Более того, переход на позиции другого класса Гуковский заменяет переходом к другому стилю-мировоззрению. Внезапность классового перехода – постепенно подготовляемым качественным скачком. Так, Пушкин долго «накапливает материалы»»для будущего перехода <…> на позиции реализма…»(Г 1995, с. 197). Тем самым диалектически преодолевается главная брешь прежней концепции.

Каждый супервождь в обязательном порядке окружается соратниками – объемную часть «Вокруг Радищева» книги «Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века» Гуковский посвящает доказательству того, что Радищев был не одиночкой, а главой общественного движения. Формулируя тезис, он одновременно полемизирует с классовым подходом Покровского: супервождь выступает не от имени класса, а от имени всего народа. «В своем «Путешествии» Радищев выступил как подлинный демократ, выступил от лица всего народа против крепостников и их правительства, выступил с призывом к народной революции. Не может не заинтересовать исследователя вопрос о том, откуда и каким образом возникло такое мироощущение, такой пафос борьбы у дворянина, немаловажного чиновника <…>?

На этот вопрос пытались ответить так: Радищев и его семья разорялись, обуржуазивались и т.п., – отсюда радикализм. Ответ нелепый по существу, методологически и неверный фактически»(Г 1938, с. 7).

Ответ в духе Покровского. Наконец, правильный ответ: «Дело в том, что и наличность русской культуры во второй половине XVIII века давала уже возможность для создания радищевского мировоззрения <…> дело в том, что среда эта, воспитавшая Радищева, а затем, вероятно, и поддерживавшая его, была» (Г 1938, с. 9). С одной стороны, Радищеву предшествуют похожие на него люди (Колычев, Кречетов, Рожнов и другие). С другой стороны, Радищев должен был воспитать множество учеников, здесь доказательство слишком причудливо: «Можно быть уверенным, что у Радищева в 1790 г. было немало учеников, что он был окружен людьми, близкими ему по мировоззрению. И только превосходное самообладание Радищева во время следствия, его решимость не называть никаких «сообщников» спасли многих от репрессий напуганного правительства»(Г 1938, с. 74).

А чтобы супервождь не растворился в «среде», его личные качества едва ли не превосходят гениальность: «Радищев знал все, что только мог знать любой мыслитель Запада – от новейших открытий в области физики, естественных наук до новейших поэтических достижений всех европейских культур, от политической экономии до теории стиха <…> Рядом с культурой Радищева – какой провинциальной ограниченностью веет от всей книжности Карамзина…»(Г 1938, с. 16).

Надклассовое положение ведет супервождя к мышлению «правильными» классовыми категориями. Гуковский последовательно, аккуратными штрихами делает Радищева предмарксистом. Сначала мы узнаем о том, что Радищев опережал современных ему мыслителей Запада. Затем философия Радищева получает определение-ярлычок: «Как философ, Радищев приближается к последовательному материализму» (Г 1938, с. 131). Далее выясняется классовая позиция материалиста Радищева (см., например, параграф «Буржуазные взгляды Радищева» в учебнике Абрамовича и др., в котором особо отмечены «противоречия его взглядов и его либерализм» – АГ, с. 55): «Так, к русской буржуазии Радищев относился более чем подозрительно <…> Все это снимает вопрос о связи Радищева якобы с идеологией русской буржуазии. Радищев опирается в своей борьбе с крепостничеством не на нее, а на порабощенный народ» (Г 1938, с. 143). От имени обобщенного «народа», под которым одновременно подразумеваются и крестьянская масса, и русская нация, Радищев борется не просто с крепостничеством, но с его первопричиной – самодержавием: «Существенно важно для понимания отношения Радищева к русской монархии то, что он понимает классово- эгоистический характер правительства помещиков и его законодательства» (Г 1938, с. 148). Радищев окончательно обретает классовое, марксистское мышление.

Революционный нимб следующему вождю создается с некоторым усилием. Теория Гуковского все более соотносит понятия «стиль» и «идеология». Следовательно, создатель реализма не может не иметь самой верной на тот момент идеологической позиции: «Это движение Пушкина через романтизм к построению – впервые с такой полнотой и законченностью в истории мировой литературы – реалистического метода искусства было глубочайшим образом обосновано связью поэта с самым передовым общественно-политическим движением его эпохи <…> Всем своим существом, всем характером своего мироощущения он был человеком декабристского исторического склада. И как поэт – он был поэтом-декабристом»(Г 1957, с. 6). Неубедительное, риторического свойства словосочетание вскоре трансформируется в глобальное: «Он был поэтом декабризма, и он повел русскую мысль вперед – по пути к Герцену…»(Г 1957, с. 8).

«Поэт декабризма» – это нечто иное, чем «поэт-декабрист». Пушкин, таким образом, становится над схваткой, получает роль идейного вдохновителя и – самый важный семантический сдвиг – превращается в великого мыслителя, которому глубина понимания жизни не позволяет участвовать в непосредственной борьбе. Пушкин рано увидел ограниченность декабризма, дворянского по составу участников и буржуазно-демократического по содержанию. Бесконечно далекие от народа/декабристы мыслили романтически, исходя из индивидуалистического мироощущения (интересно прямое соотнесение ленинской цитаты и «стиля искусства», полностью переведенного в сферу мировоззрения). Пушкин преодолел декабризм, «выдвинув идеи демократической народности»(Г 1957, с. 8). И далее – от «Бориса Годунова» до «Капитанской дочки» – ученый прослеживает изменения в понимании Пушкиным сути народных восстаний. А также выстраивает тонко продуманную схему движения к принципам народности и реализма, предваряющим «натуральную школу».

Начиная с «Евгения Онегина», Пушкин «применял новые для него критерии социологического анализа к фактам литературной жизни»(Г 1957, с. 292). Термин «художественный метод» начинает коррелировать с «методом» в науке35, и научные термины заполняют страницы, посвященные позднему творчеству основателя реализма: «Думается, что и сам Пушкин ощущал такой экспериментальный, почти научный характер произведенных им творческих исследований…»(Г 1957, с. 300). Это преддверие «натуральной школы» – и одновременно выражение раскрывшегося гения Пушкина, сопоставимого только с гением Радищева, изучившим и превзошедшим все науки.

Как Радищев, Пушкин опередил своих западных современников: «Пушкин прошел путь от Вальтера Скотта до Бальзака включительно по-своему самостоятельно <…> прошел стремительнее и раньше, чем его западные собратья по перу»(Г 1957, с. 130). Как Радищев, Пушкин не может быть буржуазным идеологом. Сначала он просто «почуял чутьем гения правды о крестьянских стихийных движениях»(Г 1957, с. 34). Затем преодолел буржуазный романтизм – окончательно в «маленьких трагедиях»: «Для них (романтиков. – Е. П.) буржуа – высшее явление истории <…> для Пушкина капитализм – это подлая власть денег, губящая человека…»(Г 1957, с. 324). И наконец, Пушкин, как Радищев, обретает правильное, классовое мышление: «В сознании Пушкина начинало выступать не только сословное, но и классовое начало» (Г 1957, с. 292); «Конкретное рассмотрение классовых сил революционных движений и составило методологическую суть пушкинского подхода к проблеме, и в «Капитанской дочке», и еще раньше – в «Дубров’ском», и в «Кирджали», и в так называемых «Сценах из рыцарских времен»»(Г 1957, с. 375)36.

Точно так же, как от Радищева к Пушкину, выглядит движение от Пушкина к Гоголю и «натуральной школе». Сначала один гений Пушкин, затем он обрастет несколькими сподвижниками, к 1840-м годам реализм станет массовым. Это и есть история литературы в действии, история стиля. «В 1830-е годы реализм – это все еще только направление движения, тенденция развития, смысл исканий нескольких великих людей, строящих будущее в литературе. Конечно, эти великие люди не оторваны от почвы и от окружения»37.»Пройдет несколько лет, и в литературу вступит определившийся коллектив литераторов – «натуральная школа», явно демонстрирующая принцип реализма и коллективизма в самой организации литературной жизни…»(Г 1959, с. 14).

Пространство внутри этой схемы расцвечивалось «мелкими конкретными фактами», по выражению учительницы Хохловой. Например, рассказом о Шляхетном кадетском корпусе, где Сумароков создавал свою партию, или «сибаритством» Н. И. Панина и феодальным «рыцарством» П. И. Панина38. Рассказ о старине приобретал яркость, почти романную занимательность, а постоянные ассоциации с сегодняшним днем (Ф. Дзядко подчеркивает, что борьба партий Сумарокова и Ломоносова у Гуковского очень напоминает борьбу акмеистов и символистов39), отсылки к современной (соцреалистической) литературе создавали осязаемость универсальных законов литературной «борьбы», общих для всех времен и стран.

В следующем учебнике, созданном под общей редакцией профессора Н. Л. Бродского, перемена акцентов очевидна. Например, в оценке декабристов хорошо заметен сам момент перехода от Покровского к Гуковскому: «В большинстве своем декабристы принадлежали к той части дворянского сословия, которая не владела крупными поместьями и не имела твердого положения при дворе40. Но они были наиболее образованными представителями сословия. Это был цвет дворянской интеллигенции…»41 От имущественного положения декабристов, прямого наследия Покровского, учебник тут же – противопоставляя важность одного периферийности другого – переходит к их культурному превосходству, существенному аргументу, выдвинутому Гуковским для всей дворянской «фронды», последним звеном которой можно считать декабристов.

«Открытый» Гуковским XVIII век займет в учебнике под редакцией Бродского треть программы 8-го класса. И хотя имя Гуковского в новом учебнике даже не упомянуто, подспудное, внутреннее влияние идей Гуковского очевидно. Идеи Гуковского влияют так же изнутри, как еще несколько лет назад влияли идеи Покровского. Центральным сюжетом в литературе XVIII столетия станет выявленная Гуковским политическая борьба. Например, в биографии Фонвизина особо отмечено, что после появления комедии «Бригадир» на него обратил внимание Н. И. Панин. «Группа Панина» возникает и в обсуждении проблемы развязки «Недоросля»: «Вопрос об опеке был острым, злободневным вопросом. Он неоднократно возникал, но отвергался правительством в угоду дворянскому большинству. Но опека стояла в программе группы Н. И. Панина»(ПШ, с. 148).

Глава о Радищеве также построена по плану, намеченному в диссертации Гуковского: «Александр Николаевич Радищев среди образованного русского дворянства второй половины XVIII века представлял собой совершенно особое, исключительное явление <…> Не на защиту интересов своего сословия выступил он. В его убеждениях не было ничего специфически дворянского. Он поднял голос в защиту многомиллионных масс русского крестьянства»(ПШ, с. 162). Писатель более не определялся исключительно классовым происхождением, хотя по-прежнему выступал как идеолог42. Оценка писателя зависела теперь от его возможности «предвидеть революцию» и звать к ней. А главное – от его роли в борьбе своего времени, не обязательно классовой – лишь бы с правительством. Так Радищев превращался в Рахметова43.

Учебник заимствует у Гуковского и дальнейшие схемы литературного развития. Например, существенную мысль о двух сентиментализмах и двух романтизмах, следующую из единообразного подхода Гуковского к той или иной эпохе – выделения двух борющихся между собой «литературных партий», идеологически близких, но стилистически разных: «Мы знаем, что было два русских сентиментализма: тот, который достиг расцвета в творчестве Радищева, и тот, который достиг расцвета в творчестве Карамзина <…> Первый был демократичен, политически радикален или даже революционен <…> второй был либерален, аристократичен <…>

Русский романтизм начала XIX века, как это тоже установлено в советской науке, продолжал те две линии, которые определились в предромантизме XVIII столетия» (Г 1995, с. 9 – 10).

При этом, разведя противоборствующие течения в разные стороны, Гуковский неизменно подчеркивает их внутреннее единство: «Между тем как бы ни расходились оба сентиментализма в указанных и еще в других отношениях, оба они поставили во главу угла проблему личности и индивидуальности <…> А дело в том, что именно это и были идеи, характерные для времени штурма твердынь феодализма новым, буржуазным обществом»(Г 1995, с. 10).

Учебник переосмыслил этот тезис, убрав диалектическую составляющую теории и сделав из нее голую (понятную каждому школьнику) схему. В школе реализм делился на консервативный или реакционный – и революционный или прогрессивный. Столь прямолинейно-оценочных наименований в концепции Гуковского не было. Консервативный романтизм, к которому принадлежал Жуковский, породил ощущение неустойчивости социальной почвы. Революционный (представители – Байрон, Рылеев, Пушкин, Лермонтов) романтизм в свою очередь предчувствовал будущие бури. Согласно Гуковскому, Пушкин объединил оба романтизма в своем творчестве: «…непроходимой пропасти между ними не было <…> Это доказал, прежде всего, Пушкин <…> – вождь русского романтизма в обоих течениях»(Г 1995, с. 82).

Перемену отношения к Пушкину (не только вслед за Гуковским, но и вслед за общеидеологическим развитием сталинской эпохи44) отчетливо видим и в учебнике под редакцией Бродского: «…Пушкин не вошел в состав тайного общества, но это не помешало ему стать по характеру творчества одним из виднейших вдохновителей декабристского движения»(ПШ, с. 245). «Вдохновитель» – это почти «вождь». По крайней мере роли поменялись. Если писателя Фонвизина вдохновлял политический деятель Панин, то здесь, напротив, поэт Пушкин идейно вдохновляет декабристов. Как и у Гуковского, Пушкин-мыслитель поднимается над проблемами и битвами своей эпохи, предвидя грядущее.

Несостоявшимся Пушкиным станет в учебнике Бродского Лермонтов: «Так с каждым новым стихотворением Лермонтова все яснее становилось, что его «железный стих» направлен против врагов, загородивших стране путь к прогрессу и свободе. Лирика Лермонтова к концу жизни приобрела освободительный смысл»(ПШ, с. 327). Этот вывод подкреплен сохранившимся и упрочившимся методом – серией ссылок на авторитеты, которые выступают теперь единым фронтом: «Лирические произведения Лермонтова получили высокую оценку со стороны Белинского. Молодой Чернышевский знал наизусть многие стихотворения Лермонтова. «Родину» Лермонтова с сочувствием отметил Добролюбов»(ПШ, с. 329).

В духе выделенной Гуковским особой роли Гоголя (вождя реалистической «школы») переосмыслена и концепция нового учебника. Учебник 8-го класса завершает творчество Лермонтова, учебник 9-го класса, как новая страница в истории русской литературы, открывается Гоголем. Первый раздел озаглавлен «После Пушкина», в нем Гоголю отводится важнейшая роль «воспитателя» целой плеяды прозаиков и поэтов «мрачного десятилетия». То же самое повторяется при подведении итога, формулировании «значения» Гоголя: «Историческое значение Гоголя определилось тем, что он, вслед за Пушкиным, вышел на путь художественной правды -реализма, стал родоначальником «натуральной» школы, вдохновителем своих великих последователей – писателей следующего поколения»45. Характерно и метафорическое определение реализма, канонизирующее термин.

Анализ текста в этом контексте все более сводился к правдивому изображению (обличению) современной действительности и выяснению, что писатель «хотел сказать» – «смысла» текста. Обе эти функции хорошо видны при анализе концовки «Недоросля». Отмечено, что 1) Фонвизин выражал положения программы «группы Панина»; 2) взятие помещика под опеку не соответствовало действительности. Учебник тем самым упрощенно повторяет один из методологических тезисов Гуковского, высказанных по поводу Пушкина: «Пушкин, конечно, знал, что он хотел сказать в каждом своем произведении. Но время раскрыло нам смысл того, что Пушкин сказал и что хотел сказать, в более подлинной перспективе, чем та, которая была доступна ему, и в более совершенной научной системе понятий»(Г 1957, с. 86).

Подход к тексту литературного произведения как к документу, иллюстрирующему особенности политической борьбы, доминирует. Унифицируя подход, школьный учебник по-прежнему анализирует и лирические тексты как политические декларации. Например, о байронических поэмах Пушкина: «Эти поэмы запечатлены протестом против современного политического строя и великосветского общества, глубоким сочувствием к трудовому народу (например, цыганам, горцам)…»(ПШ, с. 248). Или «анализ» стихотворения Пушкина «К Чаадаеву»: «Молодой Пушкин верил, что самодержавие не вечно и «взойдет она, заря пленительного счастья»»{ПШ, с. 263).

Здесь учебник шел вразрез с одним из основных пожеланий Гуковского – рассматривать тексты поэта с точки зрения его стиля, понимаемого как выражение мировоззрения: «Между тем так именно и изучают чаще всего мировоззрение писателей и, в частности, поэтов – путем цитатного извлечения «высказываний», прямых суждений на политические (чаще всего), философские и тому подобные темы <…> Исследователю, работающему на высказываниях и забывающему, что поэзия – это искусство, а не рифмованный катехизис, просто нечего делать, например, со стихами о любви, о природе, с настоящей лирикой…»(Г 1995, с. 27). Так, о стихотворении Пушкина «Осень» учебник сообщает, что оно «…дает реалистическое описание всех времен года, но особенно осени, которую Пушкин больше всего любил, как время года, благоприятствовавшее его творческой производительности»{ПШ, с. 268). А многострадальный «Евгений Онегин» снабжен подробным психолого-культурологическим анализом, выглядящим так:

«»Она езжала по работам, солила на зиму грибы, вела расходы, брила лбы, ходила в баню по субботам, служанок била осердясь, – все это мужа не спросясь»<…>

«По старине торжествовали в их доме» рождественские праздники. «Служанки со всего двора про барышень своих гадали и им сулили каждый год мужьев военных и поход».

Вот эта патриархальная близость к народу, к обычаям и «преданьям простонародной старины» и воспитала в Татьяне «русскую душу», народный, национальный строй ее понятий и чувств <…>»Про вести города и моды» она не вела беседы с куклой. Страшные рассказы «зимою, в темноте ночей, пленяли больше сердце ей»»(ПШ, с. 283). И так далее. Удивляет лишь то, что какие-то кусочки фраз остаются незакавыченными. Пройдя через классовые и базисно-экономические мытарства, трактовка «Евгения Онегина» обрела идеально-законченную форму – она свелась к подробному пересказу И бесконечному цитированию, подменяющему анализ. К этому оставалось добавить любые утвержденные свыше сентенции, подходящие для задач воспитания юношества, – в данном случае высоконравственной советской женщины: «Итак, личность Татьяны поставлена на высокий моральный пьедестал. В ней поражает серьезное, вдумчивое отношение к жизни и к людям, глубокое чувство ответственности за свое поведение, взгляд на жизнь как на нравственный подвиг, требующий строгой выдержки и самоотвержения»(ПШ, с. 285).

Учебник и школа упорно сопротивляются важнейшему моменту в подходе Гуковского – анализу индивидуального авторского стиля. Ибо само понятие индивидуальности лежит вне представлений советской школы, а по большей части и школы как таковой46.

При этом учебник заимствует у Гуковского не только концепцию литературного развития, но и подтекстовые интенции – романсированный подход к литературе, осовременивание «литературной борьбы» прошлого. Так, в поэме «Полтава», согласно выводам ученого, «Мазепа осужден Пушкиным и осужден судом этики, обоснованной политически, причем политика, в свою очередь, обоснована историей народа»(Г 1957, с. 87). Движение от байронической поэмы к поэме исторической обрастает триадой «этика – политика – народность». Благодаря ей коварство Мазепы осуждено втройне, ибо оно политически и национально вредно. Учебник адаптирует тонкую диалектику Гуковского, углубляя тезис о коварстве Мазепы в духе времени – на рубеже 1930 – 1940-х годов «образ Мазепы» приобретает особую значимость как «отражение» главной темы эпохи, темы внутреннего врага: «Для таких людей не существует ничего святого в жизни, никаких моральных ограничений и обязательств. Их орудием в стремлении к намеченной цели служат обман, вероломство, предательство, беспощадность. Особенно важно для них уменье, с одной стороны, скрывать свои подлые намерения и планы, а с другой – привлекать на свою сторону сочувствующих»(ПШ, с. 295).

Иногда – как при анализе «Медного всадника» – адаптация теории Гуковского к школьному сознанию оборачивается идейной нестыковкой. Поначалу кажется, что в учебнике столкнулись два интерпретационных шаблона – старый и новый, сочувствие «пролетариату» и государственное мышление. С одной стороны, есть правда Евгения: «Он понял, что причина огромного народного бедствия заключается не в слепой игре стихийных сил природы, а в разгуле царского самовластья…» (ПШ, с. 308). С другой стороны, самодержец тоже прав: «Не прихоть и не произвол руководят Петром, но сознание исторической необходимости»(ПШ, с. 305). И в тот момент, когда шаблоны сталкиваются, становится ясно, что Петр все-таки более прав: государственная точка зрения закрепляется в учебнике. «В своих мечтах <…> Евгений не ставит никаких общественных задач, не думает о таком преобразовании общественно- политического строя, которое бы облегчило положение бедняков, подобных ему самому.

Во всяком случае контраст его с Петром бросается в глаза»(ПШ, с. 307). Евгений думает о себе, а Петр обо всех – так легко монарх (как символ народа – в значении «нация») становится прогрессивнее «маленького человека».

Ясность придет, если обратиться к теории Гуковского. Трактовка «Медного всадника» построена на диалектическом понимании «среды» (которое в школе, разумеется, невозможно: если допустить несколько разных значений для основополагающих понятий, то что останется от однозначности школьного анализа?). «Среда может быть народом, то есть высшим благом. Но среда может быть и данным состоянием народа, угнетенного крепостничеством, тиранией, то есть величайшим злом»(Г 1957, с. 412). Отсюда следует и ограниченность Евгения, не понимающего, что «голос единицы тоньше писка»: «…жизненные интересы Евгения убоги именно своей отъединенностью от общих целей»(Г 1957, с. 403). И правота Петра: Петр побеждает стихию, что Евгению («единице») не под силу. Однако рядом с «величием медного кумира»(Г 1957, с. 411) есть и реальное государство – не Петра, а Александра. И бунтуя против пошлости современного ему мира, Евгений по-своему прав. Диалектическое мышление, приписанное Пушкину 47, позволяет не делать зазора между мышлением писателя и мышлением исследователя. Еще менее учитывает этот зазор учебник. Пушкин с высоты своей гениальности как бы озирает все этапы реализма, которым он предшествовал.

Деление реализма на этапы, заказанное еще в статье Глаголева, также упрощено учебником. По-видимому, Гуковский предполагал создать многоступенчатую классификацию реализма, тонко учитывающую, как всегда, особенности авторского стиля. Недаром в книге о Гоголе, последней, недописанной, ученый начал с того, что (помимо общего движения литературы – победного шествия реализма) необходимо представлять себе творчество того или иного автора в его единстве, со всеми взлетами и падениями. Например, видеть зачатки «Выбранных мест из переписки с друзьями» в «Ревизоре» и «Мертвых душах». Это расширение и корректировка схемы. Так, по Гуковскому, Радищев подошел к «психологическому реализму», реализм Пушкина четко делился на два этапа: 1820-е годы – «исторический реализм» и 1830-е годы – «социальный реализм»(Г 1957, с. 131). Далее появится понятие «критический реализм»(Г 1957, с. 358), характерный для школы Гоголя, – несущий в себе отрицание общественного строя, окружающего писателя. В «Пушкине и проблемах реалистического стиля» Гуковский задает перспективу его развития, достигающего полноты и завершенности в творчестве Л. Н. Толстого. По мнению исследователя, именно творчество Пушкина 1830-х годов «указывало направление движения и к Герцену, и к Тургеневу, и через их голову к Толстому» (Г 1957, с. 325). Наконец, в конце перспективы маячит социалистический реализм, к которому ученый несколько раз совершает виртуозные проходы, стремительно возвращаясь к Пушкину. Например, в вопросе о моральной оценке персонажа: «Пройдя через социальный анализ критического реализма и сохранив этот анализ, объединив в диалектическом единстве героя и среду, новейшая литература вновь обрела оценку не только среды, но и героев, уже не только обусловленных этой средою, а несущих ее в самих себе» (Г 1957, с. 362).

По логике теории Гуковского, «критический реализм» и «социалистический реализм» должны были, наверное, иметь более дробное деление, указующее на специфику каждого этапа реализма. Школьный учебник упростил и имеющуюся схему. Шкала реализма ограничилась тремя крупными делениями: реализм – критический реализм – социалистический реализм. Для восьмого, девятого и десятого классов.

Несмотря на то, что Гуковскому не удалось развить свою концепцию «стадиальной» смены стилей дальше, учебник с успехом применял предложенный им подход и к литературе второй половины XIX столетия. В духе концепции Гуковского, настаивающей на отражении в литературе исторических изменений в сфере мировоззрения, трактуется творчество Гончарова. Оно теперь свидетельствует не о наступлении капитализма в России (как в учебнике Абрамовича и др.), а о трех последовательных стадиях (соответствующих трем романам) его продвижения: «Переход от одной эпохи к другой, совершавшийся в те двадцать пять лет, когда писалась трилогия, не мог, конечно, не отразиться на взглядах и настроениях самого автора»(ЗРС, с. 163). В «Обыкновенной истории» писатель разоблачает усадебную культуру дворянства с позиций просвещенной буржуазии. В «Обломове» – показывает разложение феодально- крепостнического строя и «выносит ему суровый приговор, хотя и с затаенной грустью»(ЗРС, с. 163). Эта загадочная «грусть», с одной стороны, подчеркивает относительность классового принципа, с другой же, напротив, абсолютизирует историческое движение: никуда не денешься, дворянство сходит с «исторической сцены». Наконец, в «Обрыве» капитализм практически победил, но на сцену выходит «революционная демократия». Тут Гончаров становится на консервативные позиции и ищет спасение в союзе дворянства и буржуазии.

Историзм Гуковского значительно упрощен, однако принцип действует. Даже слегка допускается диалектика: прогрессивный в молодости Гончаров в конце жизни становится реакционером. Писатель и его герои меняются под влиянием новых веяний в политической борьбе. Развивается и само понятие реализма: в «Обломове» реализм Гончарова переходит в критический реализм. Поскольку «Гончарову удалось взглянуть на обломовщину объективно и обнажить ее социальную никчемность»(ЗРС, с. 175).

С другой стороны, сохраняется внеисторическая, абсолютная точка зрения на «Обломова» – точка зрения победившего социализма. Ее выражают друг за другом Добролюбов и Ленин. Их оценка (психологическая трактовка персонажа) преодолевает историческую ограниченность если не Обломова, то обломовщины. Едва ли не повторяя мнение самого Гончарова, считавшего, что такие «общечеловеческие образцы», как Тартюф, Фальстаф или Чацкий, вечны48. Это было косвенным признанием «общечеловеческого» в литературе, хотя оно и имело классовый оттенок: «Остатки обломовщины в виде лени и разгильдяйства, как наследие и пережитки прошлого, встречаются в нашем быту, к сожалению, и до сих пор»(ЗРС, с. 171).

В разборе творчества Некрасова актуализованы оба основных шаблона Гуковского: отношения «политический лидер – писатель» (разработанный на примере Панина и Сумарокова, Панина и Фонвизина) накладываются на отношения «учитель – ученик» (Жуковский и Пушкин, декабристы и Пушкин). «Некрасову выпало на долю огромное счастье: в годы творческой молодости он находился под влиянием Белинского, в годы творческой зрелости – под влиянием Чернышевского и Добролюбова. Белинский, Чернышевский и Добролюбов были нравственными учителями для Некрасова, под их непосредственным влиянием шло формирование его взглядов. Своей могучей проповедью великие критики-демократы направили поэзию Некрасова на путь служения народу, их взгляды на искусство и его жизненную роль стали его взглядами»(ЗРС, с. 277).

Учебник для 10-го класса еще более ярко свидетельствует о переменах на пути от Покровского к Гуковскому. Написанный одними и теми же авторами, в середине 1930-х он назывался «Современная литература», в начале 1940-х стал называться более научно – «Литература XX века». В середине 1930-х деление на главы задавалось классовой принадлежностью автора / текста: в «Литературе начала XX века» выделены «Буржуазно-дворянская литература», «Пролетарская литература», «Крестьянская литература», «Мелкобуржуазная литература» плюс отдельные главы о М. Горьком и преодолевающих буржуазное мировоззрение Блоке и Брюсове; в «Литературе периода гражданской войны» – «Революционная литература» и «Буржуазно-дворянские писатели» плюс Д. Бедный и Маяковский; в «Литературе восстановительного периода» – «Борьба за искусство социалистического реализма» и «Буржуазная литература» плюс отдельные главы о творчестве нескольких «попутчиков» и наконец, только в «Литературе периода борьбы за социалистическую индустриализацию страны и за коллективизацию сельского хозяйства» классовое деление исчезает49.

В учебнике 1941 года на первое место выдвигается М. Горький. Причем иерархия учителей и учеников предельно усложняется. Горький, безусловно, супервождь: «…все наиболее ценное, все прогрессивное и демократическое в русской литературе в той или иной степени перекликается с Горьким, тяготеет к Горькому»50. Как и супервожди-предшественники, самоучка Горький гениален: «Горький был образованнейшим человеком своего времени. Его начитанность – поразительна.

Он ни в чем не терпел поверхностности, дилентантизма; в самых различных областях человеческого знания он мог поспорить с любым специалистом»(ПТ, с. 24). Как Радищев и Пушкин, превосходит (или по крайней мере равновелик) западноевропейских гениев: «»Жизнь требует нового Бальзака», – говорил Горький. И его величие, его историческая заслуга в том, что он сам стал этим Бальзаком современности, в собственном творчестве возродил могучее эпическое искусство»(ПТ, с. 75 – 76). Горький-вождь организует литературу, привлекает к ней все самое талантливое. Именно он под хулиганством футуристов сумел разглядеть талант Маяковского и – через многие годы – привести его к роли главного советского поэта. По отношению к остальным советским литераторам Горький играет роль наставника. А наД Горьким двумя глыбами возвышаются вожди нелитературные – Ленин и Сталин. И тут Горький уже в роли ученика: «Как ранее близость с Лениным, так теперь дружба со Сталиным помогает ему участвовать в строительстве социалистической культуры»(ПТ, с. 24)51.

Отношения Горького с Чеховым актуализируют шаблон Гуковского «Жуковский – Пушкин»: «Вот эта ненависть к мещанству и пошлости роднила Горького с Чеховым. Горький учился у Чехова предельной простоте и беспощадной правдивости изображения жизни.

Однако Горький вовсе не был простым продолжателем Чехова. Горький пришел в литературу со своим, новым словом. И эта новизна изумила и пленила читателя, бодрой и дерзостной нотой прозвучала на общем литературном фоне 80-х-90-х годов»(ПТ, с. 26). Новое слово Горького – «революционная романтика», которая, вызревая в недрах литературы критического реализма, породит реализм социалистический.

Так же как у Гуковского, стиль (социалистический реализм) напрямую связан с мировоззрением (социалистический гуманизм) и политической борьбой: «Горький понимал, что борьба за гордого, свободного, творческого человека неотделима от борьбы за социализм. Поэтому мы называем гуманизм Горького – социалистическим гуманизмом»(ПТ, с. 54). Теория Гуковского превратилась в интерпретационный шаблон.

Повторяя гоголевскую модель, Горький обрастает коллективом сподвижников. И отдельные элементы шаблона распределяются по литераторам. Так, Маяковский на правах поэта-гения говорит от имени всего (угнетенного) народа: «Поэт ощущает себя как бы защитником и представителем всех порабощенных, униженных и обездоленных»(ПТ, с. 239). Ленин проявляет все ту же трогательную заботу о Серафимовиче, посылая ему полное сочувствия письмо после гибели его сына в Красной Армии. А Багрицкий соединяет в своем творчестве чуть не всю предшествующую поэтическую традицию: Пушкина, Державина, Шевченко, «Слово о полку Игореве». Как бы продолжая рассуждение Гуковского из «Пушкина и проблем реалистического стиля» о раздвоенности в пушкинском реализме человека-личности и человека – члена общества, учебник показывает преодоление противоречия в соцреализме: «В лирике Маяковского выразилось мироощущение того нового человека, который <…> не раскладывает себя на две половины: вот – он в сфере частной, интимной жизни, а вот – он уже другой – борец за общее дело социализма <…> в любом своем переживании он проявляет себя как борец, как революционер, коммунист»(ПТ, с. 273).

Учебник использует и кусочки интерпретаций, предложенных Гуковским для произведений XIX столетия. Они отрываются от общей концепции и превращаются в мини-шаблоны широкого применения. Например, на Блока, как на Пушкина, сильнейшее влияние оказывает няня. Заодно происходит семантический сдвиг, в результате которого няня и Пушкин комбинируются. Сдвигэтот рассчитан, как кажется, на узнавание сложившегося литературоведческого мифа: «Блок воспитывался на русской поэзии. В раннем детстве няня читает ему вслух сказки Пушкина…»(ПТ, с. 114). В «Деле Артамоновых», как в «Борисе Годунове», выделяется народ как литературный герой (ПТ, с. 84). А. Н. Толстой пишет о Петровской эпохе, проявляя такое же верное историческое ее понимание, как и А. С. Пушкин в «Медном всаднике»: «…Толстой подчеркивает прежде всего закономерность дела Петра. Он не одинок, он связан с прогрессивными силами страны <…> И одновременно Толстой показал историческую ограниченность дела Петра <…> вся деятельность царя-реформатора покоилась не только на сохранении, но и на укреплении крепостного строя»(ПТ, с. 366 – 367).

Критика тех или иных сторон произведений советских писателей, часто встречающаяся на страницах «Современной литературы», практически вытеснена со страниц «Литературы XX века». Литературный процесс теперь напрямую связан с поступательным движением советского общества от победы к победе. Советские писатели создают монументальные фрески – «Чапаев» Д. Фурманова, «Как закалялась сталь» Н. Островского, «Разгром» А. Фадеева – «художественные документы», повествующие «о рождении социалистического человека»(ПТ, с. 212). Завершение учебника творчеством М. Шолохова, сложившаяся традиция еще прежнего учебника, становится идеологически осмысленным – это социалистический эпос, «энциклопедия жизни донского казачества»(ПТ, с. 385). Если М. Горький стал вторым Бальзаком, то Шолохов – преодоление Бальзака и Л. Толстого. Вполне по Гуковскому: «Когда же я говорю, что, в известном смысле, Шолохов «выше» Бальзака, я, во-первых, подчеркиваю, что это нимало не сравнительная оценка ни таланта, ни «художественности», «мастерства» обоих писателей, ни их исторического влияния или значения, а оценка выраженной каждым из них стадий литературной истории, – а за нею и общественной истории. А во-вторых, я стремлюсь указанным парадоксом, однако, истинным, подчеркнуть реальность общественно-идеологического прогресса человечества <…> Прогресс реализуется не в смене писателей, а в смене эпох, выраженных великими писателями»52. Тексту и автору присваивается абсолютное, внеличное значение. Многоступенчатая схема завершена. Так застывает в мраморе сталинской эпохи история литературы – теперь уже под пером Г. Гуковского.

Завершившись – и тем самым утеряв динамику развертывающегося построения (наиболее ощутимую, как кажется, в «Пушкине и проблемах реалистического стиля»), – концепция Гуковского превращается в схему, которая все более приспосабливается к задачам школьного обучения. Именно она становится универсальным интерпретационным шаблоном, производящим в свою очередь интерпретационные шаблоны для разных уровней анализа литературного процесса. Созидание учебника, воспитывающего нового советского гражданина, было окончено.

  1. Разве что при обсуждении специфических вопросов теории литературы. Так, в параграфе «Онегинская строфа» приведено мнение Л. Гроссмана.[]
  2. Абрамович Г., Головенченко Ф. Русская литература. Учебник для средней школы. Восьмой год обучения. М.: Гос. уч.-пед. изд-во, 1934. С. 75. В дальнейшем ссылки на учебник даются в тексте: АГ с указ. страницы.[]
  3. Покровский М. Русская история в 3 тт. Т. 3. СПб.: Полигон, 2002. С. 64.[]
  4. Покровский М. Указ. изд. Т. 3. С. 62.[]
  5. Там же. С. 32.[]
  6. Там же. С. 54.[]
  7. Покровский М. Указ. изд. Т. 3. С. 75.[]
  8. Абрамович Г., Брайнина Б., Еголин А. Русская литература. Часть И. Учебник для IX класса средней школы. М.: Гос. уч. -пед. изд-во, 1935. С. 164 – 165. В дальнейшем ссылки даются в тексте: АБЕ с указ. страницы.[]
  9. Покровский М. Указ. изд. Т. 3. С. 140.[]
  10. Интересно, что изменение буквы – процесс постепенный. Так, в советском академическом издании Покровского буквы еще заглавные (Покровский М. Н. Избр. произвел, в 4 кн. Кн. 2. М.: Мысль, 1965. С. 369). Хочется думать не об ошибке или произволе составителей издания 2002 года, а о внутритекстовой логике[]
  11. Абрамович Г., Головенченко Ф. Русская литература. Учебник для 8-го класса средней школы. Изд. 2. М.: Гос. уч.-пед. изд-во, 1935. С. 79 – 81. В дальнейшем ссылки даются в тексте: АГ 2-е изд. с указ. страницы.[]
  12. Эти идеологические соотношения складываются еще в 1920-е А. В. Луначарского «Литература шестидесятых годов» (прочитана в 1924 – 1925 годах, напечатана в 1936 году в журнале «Литературный критик»): «Я утверждаю, что никакие русские писатели не близки так к нашим воззрениям, к действительным воззрениям пролетариата, как Белинский, Чернышевский и Добролюбов», – в качестве доказательства следует ссылка на Ленина и Плеханова (Луначарский А. В. Статьи о литературе. М.: ГИХЛ, 1957. С. 186). И далее – по формуле «Сталин – это Ленин сегодня» – Чернышевский и Добролюбов оказываются «Лениными вчера»: «Владимир Ильич считал, что искусство должно быть народным, должно поднимать массы, делать массы более сильными. В этом отношении Владимир Ильич был прямым последователем Чернышевского, – да и не может не быть его последователем человек, который был борцом и строителем» (там же. С. 188); «…у Ильича вообще бывают фразы, очень похожие на Добролюбова…» (там же. С. 195). годы, а в 1930-е окончательно закрепляются. См., например, в лекции []
  13. В статье «По поводу юбилея «Народной воли»» (1930) М. Н. Покровский с принципиально научной точки зрения доказывает, что никакой преемственности между народовольцами и большевиками нет: «Почему, например, можно установить известную «традицию» от декабристов через народников до большевиков в деле борьбы с самодержавием? Да потому, что для различных классов, представленных в революции теми, другими и третьими, низвержение крепостнического государства по разным причинам представляло общую задачу <…> Можно ли установить традицию от Пестеля, сознательно <…> стремившегося расчистить путь капитализму в России, к народникам, бешено боровшимся против самой мысли, что в России возможен капитализм?»(Покровский М. Н. Историческая наука и борьба классов. Вып. 1. М.-Л.: Гос. соц.-экон. изд-во, 1933. С. 306 – 307).[]
  14. Свидетельством определенной установки, восходящей к 1920-м годам, является статья А. В. Луначарского «В. Г. Белинский» (1924), где близость разночинца Белинского к угнетаемой массе объяснена чуть ли не мистическим постижением аскета: «Типичный интеллигент, разночинец средины XIX века, он был, в сущности говоря, почти пролетарий. Он был нищ, ни с кем и ни с чем не связан. С самых детских годов своих он видел вокруг себя угнетение всего окружающего. Такие люди, как только начинали мыслить, мыслили оппозиционно или даже революционно»(Луначарский А. В. Указ. соч. С. 148). «Пролетарскость» уже здесь становится следствием правильного «мышления».[]
  15. »Параллельное место» в лекции Луначарского «Литература шестидесятых годов» о Чернышевском: «Неизвестно, какое новое решение он бы нашел и не пришел ли бы он к марксизму <…> Но вскоре Чернышевского арестовали»(Луначарский А. В. Указ. соч. С. 185). []
  16. В «Русской истории в самом сжатом очерке» Покровский пытается залатать это теоретическое противоречие, что выходит не слишком убедительно: «Герцен, как на Западе Маркс и Энгельс, а у нас позже Плеханов, служит доказательством, что вовсе не нужно по происхождению принадлежать к тому или другому общественному классу, чтобы стать выразителем стремлений и надежд этого класса. И Маркс, и Энгельс родились в буржуазных семьях, что не помешало им стать основателями пролетарского социализма. Плеханов был сын помещика, что не помешало ему стать родоначальником рабочего социализма в России. Для распространения какой-нибудь идеи важно, в какой среде она распространяется, кто является ее последователем, а не то, в чьей голове она зародилась»(Покровский М. Н. Избр. произвел, в 4 кн. Кн. 3. М.: Мысль, 1967. С. 168). []
  17. Флоринский С., Трифонов Н. Литература XIX-XX веков. Учебник для 6-го и 7-го классов средней школы. Изд. 3-е, перераб. М.: Гос. уч. – пед. изд-во, 1935. С. 5.[]
  18. «Однако, указывая некоторые моменты сближения Успенского с Л. Толстым, надо видеть и коренное различие этих писателей. Даже в тех местах, где Успенский идеализирует Платона Каратаева, он подчеркивает роль защитника – «народной интеллигенции»<…> В целом, конечно, Г. Успенский выражает идеологию революционного крестьянства…»(АБЕ, с. 178).[]
  19. Глаголев Н. А. О преподавании литературы // Литература в школе. 1936. N 3. С. 4 – 5.[]
  20. Абрамович Г., Головенченко Ф. Русская литература. Учебник для 8-го и 9-го класса средней школы. Часть I. Изд. 4-е, перераб. М.: Гос. уч. – пед. изд-во, 1937. В дальнейшем ссылки в тексте: АГ 4-е изд. с указ. страницы. Трактовка 1937 года полностью построена по канве, заданной Г. Гуковским в монографии, вышедшей десять лет спустя, – «Пушкин и русские романтики»: «Жуковский никогда не был и не мог быть придворным чинушей, и во дворце оставаясь- независимым поэтом и представителем русской культуры»(ГуковскийГ. А. Пушкин и русские романтики. Изд. 3-е. М.: Интрада, 1995. С. 19. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте: Г 1995 с указ. страницы); «Q свободе крестьян писал он (Жуковский. – Е. П.) и в 1808 году, об «убийственном чувстве рабства» в 1809 году <…> В 1822 году он освободил своих личных крепостных»(Г 1995, с. 21).[]
  21. Использование авторитета Белинского для придания Жуковскому строго положительной оценки – ход, также намеченный Гуковским в «Пушкине и русских романтиках»: «Что касается Белинского, забытого во всех этих спорах (хотя новейшие критики иногда и ссылаются на него), то он имел на эту тему ясное и твердое мнение: для него Жуковский – романтик, во-первых, даже основоположник, глава русского романтизма, и, во-вторых, он для Белинского – необходимый и положительный в своей исторической роли, хотя и ограниченный романтическим кругозором, предшественник Пушкина» (Г 1995, с. 13; курсив мой. – Е. П.).[]
  22. По-видимому, это и было основной функцией журнала «Литература в школе». Развивая мысль Е. Добренко о советских толстых журналах, можно сказать, что «Литература в школе» была посредником между интенциями власти и учительской практикой.[]
  23. См., например: «Психологисты так же антиисторичны, как и формалисты»(Григорьев М. С. Форма и содержание литературно- художественного произведения. М.: [Мосполиграф], 1929. С. 47).[]
  24. Глаголев Н. А. Указ. соч. С. 6 – 7.[]
  25. Как это понималось в 1920-е годы: «Таким образом, на вопрос, что является содержанием художественного произведения, мы отвечаем теперь – идеология, понимая под идеологией совокупность социальных представлений и эмоций, подтолкнувших художника на социальный поступок, т. е. на создание художественного произведения. Это определение содержания художественного произведения как идеологии заставляет нас отказаться от многих укоренившихся представлений об искусстве и, в первую очередь, от наивно реалистического представления об искусстве как о зеркале, отражающем жизнь. Искусство действительно отражает жизнь, но лишь особую ее сферу – сферу идеологии»(Григорьев М. С. Указ. соч. С. 60).[]
  26. Ср. у Гуковского: «Понятия среды и типа – едва ли не главные понятия реализма <….> Так делится проблема человека, личности <…>: с одной стороны – возможности, потенциал личности, с другой – его реализация-в данной среде»(Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М.: ГИХЛ, 1957. С. 168 – 169. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте: Г 1957 с указ. страницы).[]
  27. Абрамович Г., Брайнина Б., Еголин А. Русская литература. Учебник для 9-го класса средней школы. Часть II. Изд. 4-е, дополн. М.: Гос. уч. -пед. изд-во, 1938. С. 142. В дальнейшем ссылки даются в тексте: АБЕ 4-е изд. с указ. страницы[]
  28. Хохлова Г. И. Как мы создавали литературный кабинет // Литература в школе. 1936. N4. С. 111 – 112.[]
  29. Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы XVIII века (Тезисы диссертации на степень доктора литературоведения) [Л.: Изд. АН СССР, 1936]. С. 1. В дальнейшем ссылки даются в тексте: ГТез с указ. страницы.[]
  30. При этом Гуковский делал акцент и на специфику законов «литературной борьбы» в той или иной отдельно взятой стране: «В то же время русская передовая интеллигенция, пережив идейное завершение западной революции, переживала в 1800 – 1820-х годах свой революционный подъем; она еще только двигалась к своей попытке революции (декабристской). Отсюда – особые черты русского романтизма, более оптимистического, активного, наступательного, чем западный»(Г 1995, с. 11).[]
  31. На фоне серьезных изменений, которые претерпел текст I части (8 год обучения, затем 8 класс) учебника Абрамовича и др., текст II части (9 класс) довольно стабилен: первое и второе издания почти идентичны, в четвертом издании дополнения касаются в основном только разделов о «Жизни и деятельности» писателей.[]
  32. Ср. в «Пушкине и русских романтиках»: «И хотя романтизм Жуковского с самого начала его поэтической работы был лишен активности, проповеди либерализма и борьбы с реакцией, он вовсе не был в своей сущности исторически реакционным явлением ни в эстетическом, ни, что то же самое, в ином аспекте – общеидеологическом отношении»(Г 1995, с. 14; курсив мой. – Е. П.)[]
  33. А также о близком формализму марксистском понимании «идеологии», как это выражено в работах В. Н. Волошинова «Марксизм и философия языка» и в особенности П. Н. Медведева «Формальный метод в литературоведении».[]
  34. Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века. Л.: ГИХЛ, 1938. С. 3. В дальнейшем ссылки даются в тексте: Г 1938 с указ. страницы.[]
  35. Наука и литература для Гуковского (как и для П. Медведева) – разные сферы единой идеологии: «Творчество – это осмысленное наблюдение; искусство отличается от науки не темой, не материалом, не мотивами, не вымыслом, не фикциями, которых и оно должно избегать, но конкретностью изображаемого, то есть наличием образа»(Г 1957, с. 380).[]
  36. Интересно, что в риторике нагнетания гениальности Гуковский приписывает Пушкину и свой метод мышления: «Ранее мы видели у Пушкина противопоставление, столкновение, даже борьбу двух культур – например, в «Борисе Годунове». Теперь мы видим столкновение сил, борьбу внутри одной и той же культуры»(Г 1957, с. 286).[]
  37. Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М. -Л.: ГИХЛ, 1959. С. 15. В дальнейшем ссылки даются в тексте: Г 1959 с указ. страницы.[]
  38. Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы XVIII века. Дворянская фронда в литературе 1750-х-1760-х годов. М. -Л.: Изд. АН СССР, 1936. С. 132 – 133.[]
  39. Дзядко Ф.«Карманная история литературы»: К поэтике филологического текста Г. А. Гуковского // Новое литературное обозрение. 2002. N 55. С. 67–68.[]
  40. Ср. у Покровского: «А на противоположной стороне из блестящих рядов «знати» 14 декабря, сиротливо и конфузливо, стоял один князь Трубецкой <…> Но его участие в заговоре именно было ненормальностью, поразившею, прежде всего, другого – его врагов. «Гвардии полковник! князь Трубецкой! Как вам не стыдно быть вместе с такою дрянью?» – были первые слова Николая, когда к нему привели пленного «диктатора». Что нужды, что среди этой «дряни» были носители исторических фамилий, как Бестужевы: они давно выпали из рядов «правительственной аристократии», у них были не тысячи, а только сотни душ, и в глазах императора Николая или даже какого-нибудь графа Чернышева эти «обломки игрою счастия низверженных родов» были не выше, чем в их собственных глазах их унтер-офицеры»(Покровский М. Русская история. Т. 3. С. 45).[]
  41. Поспелов Н., Шаблиовский П. Русская литература. Учебник для VIII класса средней школы. М.: Гос. уч. -пед. изд-во Наркомпроса РСФСР, 1939 [Общее руководство: проф. Н. Л. Бродский]. С. 235. В дальнейшем ссылки даются в тексте: ПШ с указ. страницы.[]
  42. Поэтому биографически-идеологическая доминанта в подходе к автору полностью сохранилась. См. характерный термин «автор-герой» в книге Гуковского «Пушкин и русские романтики» (Г 1995, с. 117).[]
  43. Ср. у Гуковского в «Очерках по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века»: «…Радищев не был коллекционером знаний. Во всем и всегда, в каждом вопросе и в каждой науке, он был все тем же энтузиастом революции. Поразительна целеустремленность Радищева и глубоко активное отношение его ко всем вопросам. Все, что он знает, он использует для построения единого революционного мировоззрения»(Г 1938, с. 130).[]
  44. См. прослеженный Е. Добренко процесс создания идеологемы «Пушкин – великий борец с самодержавием» среди рядовых читателей (Добренко Е. Формовка советского читателя. СПб.: Академический проект, 1997. С. 96 – 99).[]
  45. Зерчанинов А. А., Райхин Д. Я., Стражев В. И. Русская литература. Учебник для IX класса средней школы. Под ред. проф. Н. Л. Бродского. М.: Гос. уч. -пед. изд-во Наркомпроса РСФСР, 1940. С. 81 (курсив мой. – Е. П.). В дальнейшем ссылки даются в тексте: ЗРС с указ. страницы.[]
  46. Иногда, впрочем, и у Гуковского можно найти социально- политический анализ лирики – например, стихотворения «Дорожные жалобы» в книге «Пушкин и проблемы реалистического стиля»(Г 1957, с. 126 – 127), где размышление о смерти под пером исследователя превращается в обвинительный акт режиму Николая I. Однако такие случаи единичны. По большей части (особенно в книге «Пушкин и русские романтики») анализ лирики у Гуковского чрезвычайно глубок и тонок.[]
  47. К  ак до того Радищеву: «Мы не можем в настоящее время сказать, достиг ли Радищев синтеза двух точек зрения – теории «маятника» и теории прогресса, – или это противоречие осталось для него неразрешимым. Ему открывалась возможность найти объединение обоих представлений в концепции спиралеобразного движения истории, при котором каждый этап поступательного хода ее, хотя и сопровождающийся откатом в реакцию, приводит потом, при новом подъеме, к шагу вперед, к движению на новой ступени» (Г 1938, с. 177).[]
  48. Гончаров И. А. Мильон терзаний // Гончаров И. А. Собр. соч. в 8 тт. Т. 8. М: ГИХЛ, 1955. С. 11.[]
  49. Поляк Е. М., Тагер Е. Б. Современная литература. Учебник для 10 класса средней школы. Изд. 5-е, испр. М.: Гос. уч. -пед. изд-во, 1938.[]
  50. Поляк Е. М., Тагер Е. Б. Литература XX века. Учебник для 10 класса средней школы. Изд. 2-е. М.: Гос. уч. -пед. изд-во Нарком-проса РСФСР, 1941. С. 5. В дальнейшем ссылки даются в тексте: ПТ с указ. страницы.[]
  51. «Близость с Лениным» при этом почти анекдотична: «В высшей степени трогательно заботливое внимание, которым он (Ленин. – Е. П.) всегда окружал Горького. В лондонской гостинице, где остановился Алексей Максимович, он ощупывал простыни, чтобы проверить, не сырые ли они» (ЯГ, с. 20 – 21).[]
  52. Гуковский Г. О стадиальности истории литературы // Новое литературное обозрение. 2002. N 55. С. 124.[]