Выпуск №1, 2026

Заметки, записки, посты

Первый выпуск «Легкой кавалерии» за 2026 год отличается разнообразием тем и широким охватом новейших культурных и социальных явлений. От авторской рефлексии над проектом «Слово года», призванного определить круг понятий, которыми человек 2020-х обозначает реальность, – до знаковых сбоев в системе работы Журнального зала – привычного нам банка данных всей современной литературы; от оценки текущей литературной критики – до неожиданного разговора о роли особо охраняемых природных территорий в литературе и экоидентичности современного человека… Это многообразие вопросов (современного бытования) литературы подсказывает, что наступил момент новых способов освоения реальности и реакции на нее. Что роль литературы сейчас – не держаться за старые методы взаимодействия с читателем, но, сохраняя прежнюю «базовую» ценностную – и текстовую! – систему, быть открытой происходящему в мире, будь то поэтическое освоение идеи заповедности или изучение новейшего словаря.

Финальным аккордом ушедшего 2025-го стал выбор слов года в рамках одноименной федеральной программы, проводившийся сразу несколькими институциями. По версии сети «Читай-город» лидером стала тревожность, «Грамота.ру» решила, что это «зумер», а Институт Русского языка проголосовал за «победу». И все вместе перебрали кучу слэнговых форм — от «лабубу» до «пупупу».

Предложение принять участие в рабочей группе федерального проекта «Слово года» (от импринта «Лингва» и «Скворцовских чтений»), призванного определить понятие, которое «наиболее полно отразит актуальные настроения общества и ключевые социокультурные процессы», поначалу обрадовало, но потом оказалось «задачей со звездочкой»: никак не удавалось взять в толк, какие уж такие новые слова привнес в нашу жизнь уходящий, а на тот момент входящий в зенит лета 2025-й – помимо уже хорошо знакомой, напоминающий кличку ослика из «Винни-Пуха» аббревиатуры «ИИ» и отсылающего к синюшной видеоплатформе поколенческого штампа «зумер». И тут попалось «лабубу»…

Имя зубастой мохнатой куколки я почерпнула в новостях. Оказалось, что на подвес для сумки уже обратили внимание в Совфеде: обсуждают, почему не Чебурашка… Ну а потом прислали «длинный список», подготовленный коллегами: критиками, писателями, журналистами. Вышла пугающая, но занимательная мешанина, выдающая крайнее напряжение того, что Ю. Лотман называл семиосферой. Высокий понятийный ряд, включавший в себя «патриотизм», «веру» и «любовь», соседствовал с армейской и «айтишной» терминологией: «кибербезопасность», «DDos-атака», «БПЛА», «переговоры», «План «Ковер»»… Однако численные рекорды бил этот злой последыш la société du spectacle, вездесущий медиа-мем: «договорнячок», «сияй», «бомбардиро-крокодило», «наш слон» или «слоняра».

«Слоняра» вообще-то не свеж: родился как обозначение «крутого чувака», блогера-миллионника или спортсмена-победителя в 2023 году, но обрел новую актуальность: в разгар санкций и русофобии признание в Голливуде получил наш актер Юра Борисов…

Итоги, подведенные под Новый год, вывели в лидеры «победу», «тревожность» и «любовь», но разные институции продолжали назначать своих фаворитов. К примеру, портал «Грамота.ру» выбрал «ред-флаг», «лимб», «сигму», «проявленность», «имбу», «выгорание», «брейнрот» и «слоп», приправив термоядерный коктейль глаголом «подсветить». 

Почему-то совсем не удивило, что составленный взрослыми людьми лонг-лист заимствовал из молодежной субкультуры слова «токсик», «пикми», междометия «атож», «штош» и даже «пупупу». Само по себе явление молодежного сленга как инструмента «групповой индексики» уж точно не ново: собирая материал для этой колонки, я обнаружила, что еще смолянки говорили «мовешка» и «парфетка», обозначая таким образом плохо успевающих учениц и их антагонисток, отличниц-перфекционисток (от французского mauvais ton и parfaite).

Интереснее тут, пожалуй, факт ускоренного присвоения языка племени младого, незнакомого. Так, например, в прошлом году, по версии все той же «Грамоты», словом года стал «вайб». За то, чтобы называть атмосферу места или события именно так, проголосовали более 60% номинаторов. Почетное серебро получил «скуф»(выигравший, кстати, у «абьюзера»).

Занятно, что оценочное и, в общем, довольно обидное определение, пришедшее из лексикона молодых девушек, бракующих таким образом неугодных кавалеров, оказалось поднято на щит в том числе и теми, против кого оно и было заведено: «скуф», как мы теперь знаем, – это не слишком ухоженный мужчина старше тридцати лет с пивным животиком, просиживающий вечера у экрана и исповедующий «патриархальные взгляды» – проще говоря, равнодушие к фем-повестке и традиционное представление о распределении ролей в паре. Последнее важно, но ключевой видовой признак здесь – неухоженность; характерно, что нынешние школьники и студенты гуманитарных вузов ничтоже сумняшеся именуют «скуфом» Обломова.

Как писал Х. Ортега-и-Гассет в «Дегуманизации искусства» (1925): «Культ тела – это признак юности, потому что тело прекрасно и гибко лишь в молодости, тогда как культ духа свидетельствует о воле к старению, ибо дух достигает вершины своего развития лишь тогда, когда тело вступает в период упадка». Не подписываясь под предложенным испанским культурологом тожеством духовности и «паспортного» возраста, приходится констатировать, что воодушевленно отобранный молодежный сленг свидетельствует о продолжающемся процессе ювенилизации общества, диагностированном французскими психологами еще в 1960-е годы. Много позже, уже в 1990-е, в исследованиях появилось популярное сейчас в женской блогосфере слово «кидалт», связываемое там с какими-то сексуальными девиациями. Буквально – «взрослый-ребенок»: экономически независимый индивид, увлекающийся детскими развлечениями (та самая игра в «танчики» у «скуфов») и следующий инфантильным паттернам поведения, – отсюда, кстати, желание вечно чему-нибудь учиться, но не совершенствоваться в профессии, а ходить на курсы рисунка, макраме, сомелье…

В книге «Задержка развития: поп-культура и эрозия взросления» (1988) британский психолог и антрополог Э. Калькутт предполагает, что таким образом современный человек находит способ примирения со своим «внутренним ребёнком», а в числе культурологических причин называет размывание взрослой ролевой модели поведения после Второй мировой. Результатом, по его мнению, стала фетишизация детства и юности, смещение акцента внимания именно на этот период жизни: «Молодость из периода жизни превращается в предмет вечной гонки и объяснение инфантильному и ребячливому поведению». Рассуждая о «кидалтах» и их символическом ювенильном потреблении (сюда можно смело включить не только игровые гаджеты, но и всю сферу пластической хирургии и многих других медицинских услуг), Калькутт основывался на теории этоса Н. Элиаса и эпистемах М. Фуко. Согласно Фуко, основным средством распространения эпистем (а классик структурализма выделяет в западноевропейской культуре три основные структуры: ренессансную – XVI век, классическую – рационализм XVII–XVIII веков – и современную – с конца XVIII века по наше время) становится дисциплинарная власть. Главный принцип ее действия – контроль пространства, в котором обитает индивид, и контроль над его телом.

Здесь становится понятно, почему в списки «Слова года» в обязательном порядке включена «Техносфера», а экспертами были выбраны такие понятия, как «ИИ», «алгоритмы», «DDoS-атака», «БПЛА», «импортонезависимость», «кибербезопасность», «промпт», «цифровой рубль» и «национальный мессенджер». Хотя, если следовать за теорией Фуко, все это нуждается в конкретизации. Не решившись разбираться с «кибербезопасностью» самостоятельно, я обратилась к великому и ужасному «ИИ». Сетка выдала, что все эти термины – «перегретые понятия», ставшие частью специфического дискурса, который легализует, например, определенные виды действий в цифровой сфере. Так, «DDoS-атака» обозначает, что существуют кибернападки и что им можно оказывать противодействие. А, скажем, популярность слова «промпт», по мнению чата GPT, свидетельствует о том, что прав был Ж. Деррида, предупреждавший, что «значение знака всегда открыто для интерпретации, и невозможно найти его окончательное, фиксированное содержание» («О грамматологии», 1967). «Промпт» может быть интерпретирован по-разному, в зависимости от контекста: для пользователя это просто запрос, для разработчика – часть взаимодействия с машинным обучением, а для алгоритма – набор инструкций. И все эти значения – лишь вре́менные конструкты, которые существуют в контексте определенной социальной или технологической ситуации…

Тут остается припомнить теоретика постмодернизма Ж.-Ф. Лиотара, утверждавшего, что в современном обществе «нет единого мета-нарратива, который объяснял бы всю реальность. Вместо этого существует множество малых нарративов – локальных историй и терминов, которые конкурируют между собой» («Состояние постмодерна», 1979). Не знаю, хорошая это новость или не очень, но, судя по «Слову года», постмодернизм ни разу не преодолен. Молодежь выдумала понятие «сигма-самец», или «сигма-бой»: не в укор «альфа-самцу» или «бете» – так теперь называют «мужчин-одиночек и независимых от общества личностей». Термин завирусился на Западе пять лет назад, в 2020-м, а теперь добрался и до нас. Пример, как подсказывает моя подруга Алиса, – Патрик Бэйтман, персонажа книги «Американский психопат» (1991) и одноименного фильма… 

Чтобы окончательно испортить настроение, стоило бы объяснить, что такое «слот» и «брейнрот» и предложить погуглить «бомбардиро-крокодило», но лучше не стоит: все это в целом – чудовищные порождения Интернета, напоминающие о картине Гойи «Сон разума…». Гораздо проще будет сказать, что засилье в филологических рейтингах интернет-мемов выдает нашу подвластность тому, что еще в доинтернетные времена академик В. Бехтерев называл «психической заразой, микробы которой хоть и не видимы под микроскопом, но тем не менее подобно настоящим физическим микробам действуют везде и всюду, передаются через слова, жесты и движения окружающих лиц, через книги, газеты…» («Внушение и его роль в общественной жизни», 1898). А во второй половине 1970-х известный английский биолог Р. Докинз в посвященной эволюционной биологии книге «Эгоистичный ген» дал бехтеревскому «психическому вирусу» новое имя: «мимем» (от греческого mimesis, «подобие»). Культурное пространство с точки зрения миметики проанализировали уже в начале 2000-х, предложив рассматривать мем как культурный репликатор, передающийся от человека к человеку. Основоположник миметики британский антрополог Р. Онгер предположил, что главным вопросом, который ставит перед нами теория мемов, является следующий: думаем ли мы или наши мысли «думают сами по себе»?

Один из выводов – далеко не все наши мысли являются нашими собственными… Так это или нет, но лично мне нравится словечко «ред-флаг»: им теперь можно маркировать поступки тех мужчин, которые тебе несимпатичны. Скажем, вот пожаловались вам на какой-то прокол чужого возлюбленного, а вы и говорите: «Ты что, это же «ред-флаг!» Проверяла: работает!

 А. Вознесенский говорил, что статьи о поэзии пишутся из глубинного, безотчетного желания – цитировать, приводить кусками и целиком любимые стихи.

Речь, разумеется, прежде всего о тех случаях, когда про поэта пишет поэт. Иначе с критиками. Для последних написание статей, различных отзывов и рецензий является как минимум рабочей текучкой, как максимум – вдохновенным трудом, но всегда это сопряжено не с одним только движением души (цитировать), но с определенным профессиональным, рабочим моментом.

Не будем сейчас говорить о критиках, которые, по слову другого поэта, «под завесой густой дымагогии в глобус землю втиснуть хотят». Вспомним лучше, что вчера еще с нами были Л. Аннинский, В. Огнев, Э. Сокольский – работа этих критиков, очень разных как по стилю, так и по масштабу сделанного, учит не просто бережности к поэтическому слову, но тому, чему, строго говоря, «научить» нельзя – страстной, истинной любви к поэзии. А ведь, как заметил еще А. Пушкин, «Где нет любви к искусству, там нет и критики». Эту пушкинскую мысль спустя век как бы подхватывает и развивает И. Сельвинский, в одном из писем которого находим такие слова: «В искусстве сильна не логика, а чувство, литературоведение же и критика – искусства не в меньшей степени, чем поэзия, музыка, живопись, только средства у них другие».

Критическая статья поэта о собрате является не рабочей необходимостью, но именно тем, о чем говорил Вознесенский, – необходимостью поэтической. Иными словами, желанием поделиться любовью. Разумеется, здесь, как и всюду, есть пограничные случаи и просто исключения: вспомним хотя бы статью Н. Коржавина «Генезис «стиля опережающей гениальности», или Миф о великом Бродском», – где, наряду с критикой Бродского, велась открытая полемика и борьба с культом последнего, достигшим к тому времени масштабов почти карикатурных. Можно вспомнить тут и некогда наделавшее шуму критическое выступление А. Передреева о Б. Пастернаке – автор мотивировал его написание тем, что «Пастернака тоже, как когда-то Маяковского, начали насильственно вводить, словно картофель при Екатерине», и статья его, таким образом, была прежде всего реакцией на абсолютизирование творческого облика Пастернака, то есть на всё тот же культ[1]. 

Уже из одних этих примеров видно, что если поэт берется писать о другом поэте без любви к нему, то здесь должны быть задействованы особые, весьма значительные обстоятельства вкупе с априорной значительностью и самого объекта критики.

В свете всего вышесказанного должно быть понятно, с каким неприятным чувством я прочел года два назад рецензию человека по имени К. Моргунов на книгу поэта Г. Князева «Живые буквы» (2023). Дело не в том, что Моргунов имеет (имел?) поэтические и критические притязания, и не в том также, что речь шла об отзыве автора считаных публикаций в периодике на далеко не первую книгу уже сложившегося поэта. Дело в том, что в отзыве этом были сплошная нелюбовь и непонимание, критика ради критики вкупе со снисходительными похлопываниями по плечу, только усугублявшими общую «отрицательную» картину. По прочтении такого критического опуса возникал вопрос: зачем критик (поэт?) брался писать о том, чего не любит и что заведомо отвергает? Неужели только потому, что один или два автора до него давали положительные оценки столь неудачной с его точки зрения книге?..

Я не вспомнил бы о том случае[2], если бы новый «критический случай», скроенный почти по тем же лекалам, не попался мне на глаза совсем недавно. Речь о провокативно озаглавленном отзыве («Рубцов для бедных») М. Вистгофа о книге стихов В. Заборцевой[3]. Разница здесь в том, что соотношение сил хоть и опять не равно, однако здесь уже один молодой автор пишет о другом молодом, чуть старше его, авторе – который при этом «обильно публикуется во всех основных «толстых» и электронных журналах», «регулярно мелькает в коротких списках известных премий» и стихи которого «получали в основном положительные отзывы критиков». Обо всем этом нам сообщает сам рецензент, добавляя по простоте душевной: «На что я всегда реагировал недоумением и несогласием». И вот, продолжает Вистгоф, выход новой книги Заборцевой – «хороший повод поговорить о ее поэтике».

Но под «разговором о поэтике» уважаемый рецензент понимает, судя по всему, всё, кроме собственно разговора о поэтике, о стихе, о звуке. Ибо цитируя, например, строки:

Апостол Павел, Ксения Блаженная,
Напротив – Серафим Саровский.
Живут в сторонке – тихо и неброско... –

надо не искать (злорадно не находя их!) «конфликт, богоискательство, богоборчество», в всего лишь указать на любительскую рифму. И всё встанет на свои места. И такие же любительские отзывы комплиментарных рецензентов (несомненное первенство здесь нужно отдать А. Аликевич), которых справедливо критикует Вистгоф, и уровень нынешних премий (назван «Лицей»), и многое другое.

Я не пишу рецензию на книгу Заборцевой и не выступаю здесь защитником ее стихов — для этого мне, поэту-критику, многого не хватает в них. Прежде всего хорошей работы со словом, с рифмой, с ритмическими конструкциями – вообще со всем, что входит в слово «поэтика», смысл которого, судя по всему, также вызывает «недоумение и несогласие» Вистгофа. Одновременно со всем этим интонации Заборцевой представляются мне живыми и теплыми, творческий[4] и человеческий ее облик импонирует мне куда больше, чем облик всех ее критиков вместе взятых. И потому хочется отмести и комплиментарную, и критическую любительщину вокруг того, что пишет Заборцева, и уж как минимум оградить ее имя от хамских пассажей типа «плоская сентиментальщина», «красивенько и слезливенько» etc.

Перед нами вновь не критика, а некие не слишком грамотные[5] зоильские потуги, приправленные плохо скрытым мелким чувством: не нравятся Вистгофу успехи Заборцевой, ох как не нравятся. Или всё же не они – а тот нестройный и нелепый шумок вокруг них, действительных и мнимых, который поднимают «благонамеренные» критики вроде Аликевич? Если последнее – то да, в этом и впрямь есть нечто раздражающе-любительское, глубоко несерьезное (что видно и по цитатам, которые приводит Вистгоф); все это, как правило, есть явления критики-тусовки, сплошь и рядом подменяющей у нас критику-искусство. Заметка Вистгофа является скорее раздраженной реакцией на них, чем рецензией на книгу (не говоря уж про «разговор о поэтике»!), и лишь в этом смысле имеет право на существование. Но здесь нужно подчеркнуть следующее.

Нет ничего более неплодотворного и неразумного, чем находящегося еще в поиске и в динамике развития автора (в данном случае Заборцеву) делать ответственным за то, что пишут о нем те или иные рецензенты, берясь за статью исключительно из чувства недоумения и несогласия. Когда отзыв превращается в некую попытку доказательства того, что поэт N ничего из себя не представляет. Если поэт N ничего из себя не представляет, то что есть поэт X, находящий время писать о нем? Этим он, поэт Х, невольно присоединяется к хору хвалителей. Да-да, именно присоединяется, поскольку против воли укрупняет своим отзывом то явление, которое его раздражает…

Ибо отрицательный отзыв на поверку выходит столь же тороплив и однобок, сколь и положительные. Ибо нет во всем этом ни критики, ни поэтики, ни любви, ни искусства. И все это просто работает на «шумок» – и под шумок у Заборцевой проскальзывают всё более разболтанные рифмы, не делающие ей чести: «картошку – ладошке», «тщательней – внимательно», «тоже – больше», «лето – ответном», «небывалая – сбежали бы» и т.д. Что бы ни говорили рецензенты с той и с другой стороны, подобные околозвучия говорят сами за себя куда громче и красноречивее любых фраз.

Работа с рифмой относится одновременно и к азам искусства поэзии, и к высочайшим проявлениям мастерства в нем. Если поэт, пишущий преимущественно рифмованные стихи, еще не овладел инструментом рифмования, то чего стоят безвкусные разглаголствования о том, что стихи его «встраиваются в культурно-исторический процесс возвращения мировых культур к своим национальным истокам» (А. Комаров), что относятся они к ветви в поэзии, «претендующей на некое мессианство, русскую идею, особый путь» (А. Аликевич), что, наконец, «это большая редкость сегодня – писать в традиции, не прячась за форму (курсив мой. – К.Ш.) и изысканность слога. И – от первого лица. Сегодня такое могут позволить себе разве что мэтры вроде Кушнера, Волгина, Ряшенцева…» (П. Пономарев).

И вот появляется раздраженный всей этой откровенной болтовней Вистгоф и срывается на фальцет: «Рубцов для бедных!»

Понятно, что сама Заборцева и ее стихи здесь уже играют весьма относительную роль – тусовочная критика тянет одеяло то на одну сторону, то на другую. Умиляет искренность и непосредственность пишущих. Если Вистгоф откровенно признается, что его раздражают хвалебные отзывы на стихи поэтессы, то друг Заборцевой Пономарев заканчивает свою рецензию благостным цитированием А. Дементьева и воспоминанием о том, что «мы и с Варей-то познакомились в Твери – благодаря Андрею Дмитриевичу…»[6]

Вы скажете, в этих статьях есть любовь, дружба, а следовательно – их можно отнести к искусству критики? Вспоминается рецензия из другой эпохи — а именно: текст А. Белого, пишущего о Г. Санникове как о создателе эпоса нового времени. Историческая перспектива тут же подсказывает: в случае такого рецензионного курьеза мы вправе усомниться в том, что перед нами свидетельство зрячей любви художника, каковая подменяется скорее уже чем-то «человеческим, слишком человеческим». Большой поэт, Белый, не увидевший откровенной слабости, если не провальности санниковского стихотворного романа «В гостях у египтян» и одновременно с этим умудрившийся не заметить[7]никаких реальных крупных достижений эпической поэзии того времени (Сельвинский, Багрицкий, Асеев, Пастернак, Тихонов), сам того не желая оказался рупором самой что ни на есть тусовочной критики. Белый и Санников попросту дружили, переписывались, и этого оказалось достаточно, чтобы возвысить последнего до небес, объявив его произведение «началом нового этапа в развитии нашей пролетарской поэзии, которое отныне делимо на два периода: до написания «В гостях у египтян» и после» (sic!).

Вы слышите знакомую интонацию пафоса на постном масле? Тусовочная критика, этот особый жанр литпроцесса, была всегда. Как правило, однако, упражнялись в этом жанре сплошь мелкие авторы, едва удержавшиеся где-то на полях страниц истории литературы. Белый – величественное и потому вдвойне поучительное исключение из этого правила. Пиши о Санникове какой-нибудь рядовой неорапповский критик или комсомольский поэт, мы едва ли вспомнили бы об этом сейчас. Немного бы весил при этом и гипотетический ответ другого критика, который бы взялся доказать граду и миру, что «В гостях у египтян» – не великая вещь, а Санников – поэт незначительный. Но в историю литературы этот «критический случай с Андреем Белым» вошел за счет не одного только имени Белого, но и благодаря одноименной статье, подписанной двумя не нуждающимися в представлении именами: Э. Багрицкого и М. Светлова. Поэты в ней, среди прочего, писали, что «именно в интересах Санникова надо было Андрею Белому указать ему на чрезмерную несамостоятельность его поэмы <…> Больше того, такой мастер стиха и стиля, как Белый, обязан был указать Санникову на целый ряд срывов, промахов и просто грамматических ошибок». Не удержусь еще от одной цитаты: «Нельзя рифмовать «женщина» – «переоденется», «бумажными» – «Джураевой», «труд» – «путь», как нельзя женить утюг на канарейке».

И это – единственно возможный разговор о поэтике в том случае, когда сама эта поэтика предстаёт в столь необработанном, эклектичном и рыхлом виде.

Багрицкий и Светлов еще могли апеллировать к Белому как к мастеру стиха и стиля. Мне же остается лишь (минуя благонамеренных и недоуменных критиков) пожелать Заборцевой зоркости в работе со стихом, а литературному процессу нашему – побольше критики-искусства взамен набившей оскомину тусовочной критики.


[1] Добавим, что передреевское выступление вызвало также достойную, не с «культ»-позиций, отповедь со стороны Е. Сидорова (чьи статьи о поэзии – еще одно живое и горячее свидетельство любви к ней).

[2] Думаю, что К. Моргунов – ныне успешный свадебный ведущий – и сам едва ли помнит о том своём «критическом» выступлении.

[3] См.: Дегуста. № 24. 2025.

[4] Надо помнить к тому же, что Заборцева – прозаик, в этом качестве, судя по всему, сделавший уже куда больше, чем в качестве автора стихов.

[5] «Независимый литературно-критический журнал» «Дегуста», в котором опубликован вистгофский материал, проявил явную независимость и в вопросе корректуры, видимо, положившись в этом на автора.

[6] Надо сказать, имя Дементьева (а не всуе упомянутых тут Кушнера, Ряшенцева, Волгина, не говоря уж о Рубцове) не без иронии задает истинный масштаб разговору. Остается только пожалеть, что под дементьевской сенью не оказалось в нужное время и Вистгофа…

[7] Подобное «незамечание» входит в правила игры. Спустя век уже и Пономарев, судя по приведенному выше пассажу, «не замечает» других авторов, пишущих в традиции и «от первого лица». Ну да, все верно, «сегодня такое могут позволить себе» только Заборцева и Кушнер, а больше никто.

В апреле 2025-го, когда цифровые архивы казались чем-то обыденным и устремленным в вечность, как пиксельные картинки на мониторах персональных компьютеров, Журнальный зал, этот гигантский интернет-кодекс русской словесности, опубликовал на своих страницах в социальных сетях сообщение о «техническом сбое». Наступила внезапная немота 25 729 голосов, теперь запертых на сервере, как бабочки в янтаре устаревшего формата. Этот цифровой инсульт парализовал тело и остановил полноценное функционирование невероятно разветвленных нейронных связей в мозгу литературного организма, где каждая из 105 280 текстовых нитей пульсировала живым смыслом – и вот неожиданно зависла в темном подкорковом компьютерном пространстве.

Система, казавшиеся чем-то постоянным и незабвенным, внезапно исчезла.

Сейчас, как заверяют владельцы ресурса, вроде бы беспокоиться не о чем, но перед нами – наглядная демонстрация возможного будущего, когда этот ресурс окончательно перестанет функционировать (надеюсь, что этого не произойдет, но сайты постоянно исчезают, такой сценарий исключить нельзя). Мне кажется, что эта тема имеет большое значение для культурного пространства нашей страны. Закрытие Журнального зала – не просто потеря платформы. Это разрыв нервных узлов, связывающих эпохи: от диссидентского самиздата до постмодернистских экспериментов и метамодернистких практик, от провинциальных поэтов до лауреатов «Большой книги». Здесь толстые журналы, казавшиеся анахронизмом в эпоху веба, обрели второе дыхание, став мостом между бумажной традицией и цифровой реальностью.

В 2018-м Журнальный зал уже балансировал на краю. Но нынешний коллапс страшнее: он напоминает, что даже культура, оцифрованная до последней запятой, хрупка, как папирусная лодка, ее легко могут потопить волны нового дня. Нынешняя ситуация с Журнальным залом показала, что цифровая вечность – всего лишь цепочка нулей и единиц, которую может оборвать сбой в электросети или чьей-то политический интерес.

Журнальный зал – не просто хранилище. Он стал зеркалом, в котором русская литература XXI века видит свое лицо, не искаженное алгоритмами соцсетей.

Вы знаете это чувство, когда стоишь в супермаркете перед полкой с двадцатью сортами органического кефира и внезапно понимаешь, что выбор между «биоактивным» и «лактобактериальным» — это не про еду, а про экзистенциальный ужас современности? Вот примерно так я ощущаю себя сейчас, пытаясь объяснить, почему исчезно­вение Журнального зала – не столько «обычный» инцидент, сколько культурный коллапс, сравнимый с тем, как если бы все библиотеки вдруг начали растворяться в воздухе, оставляя после себя только запах старых переплетов и воспоминания о постсоветском детстве.

Возможно, главная трагедия даже не в утрате архива 4 746 журналов, что безусловно невосполнимо. Она в исчезновении самой возможности случайного открытия: когда читатель, блуждая меж цифровых меток, вдруг натыкается на стихи поэта из провинции или эссе о Платонове, написанное филологом-бунтарем. В мире, где алгоритмы подсовывают нам только то, что «релевантно», Журнальный зал выполняет роль цифрового ковчега в потоке кликбейта, некоего анахорета, хранящего пыльные свитки человеческой сложности среди алгоритмического интернет-пространства. Его исчезновение – не сбой в матрице, не просто смерть одного из гуманитарных ресурсов, а еще и исчезновение самой возможности блуждать в лабиринтах смыслов без рекламных указателей; это еще один удар по эре, когда «архив» означал «сокровищницу», а не «облачное хранилище с ежемесячной тарификацией за доступ к собственному прошлому».

Соцсети вытесняют сложные тексты, заменяя чтение скроллингом. Как показало исследование ВЦИОМ, за 2024 год 30% россиян не открыли ни одной книги, предпочитая краткие видео. В этом контексте Журнальный зал остается цифровым заповедником медленного чтения. Местом, где текстоорентированная эпоха сопротивляется эпохе «лайков» и вириальности. 

Впрочем, нельзя отрицать тот факт, что сами толстые журналы и Журнальный зал в последние годы тоже пытаются встроиться в мир социальных сетей. Это неизбежно. Если у тебя нет страницы в соцсетях (условно), то тебя – в какой-то степени – попросту не существует. Однако это не отменяет значения печатных ресурсов, а демонстрирует хоть и медленную, но постепенную попутку донести свой контент до той необширной аудитории, интересующейся современной литературой (или попытаться привлечь новую), но уже хорошо подсевшей на дофамин, получаемой из ленты новостей. Современные реалии диктуют новые правила даже для хранителей традиционных институтов культуры. Толстые журналы и Журнальный зал, создавая аккаунты в ВКонтакте с его многомиллионной аудиторией, пытаются говорить на своем языке с поколением, выросшим на TikTok-роликах и сторис. Это непростая задача, но она тоже нужна, ведь если они не будут этого делать, то кто?

Метания между элитарностью и массовостью обнажают парадокс цифровой эпохи: чтобы сохранить культурный код, приходится играть по правилам алгоритмов, где мемы собирают в 15 раз больше вовлеченности, чем глубокие эссе. Но именно такие робкие попытки оцифровки наследия становятся мостом между «пыльными свитками» человеческой мысли и поколением, воспринимающим мир через экраны смартфонов.

Хотя в этом цифровом карнавале уже рождается новая эстетика, не требующая одобрения Журнального зала, не вписывающаяся в его PDF-файлы, дышащая полной грудью в токсичном, но плодородном воздухе интернета. Я говорю о новых литературных журналах и литературных площадках, для которых бумажная версия не имеет никакого значения. Они даже могут легко отказываться от сайта и вести просто свой канал в Telegram.

Социальные сети хорошо нас переформатировали. Начинающие писатели уже иначе смотрят на сам литературный процесс. Для многих из них — это чаты и замкнутые в самих себе интернет-сообщества, а не районные ЛИТО, клубы, Союзы писателей, слэмы, литературные журналы, публичные выступления, премии и так далее. Представьте автора, который пишет роман не главами, а цепочкой стикеров и картинок с котиками, где каждый мем – аллюзия на «Мастера и Маргариту». Или поэта, чьи строфы существуют только как голосовые сообщения, записанные между станциями метро с фоновым гулом толпы. Я, конечно, утрирую, но суть понятна: эти тексты не проходят проверку редакторским отбором, а проходят проверку лайками, исчезая через 24 часа, как надписи на стенах общественных туалетов.

И вот что получается: смерть традиционной институции вследствие аварии на сервере (или воли владельцев) не останавливает литературный процесс, не вызывает поток статьей в СМИ… Просто сначала мигает экран, потом – тишина, а вы сидите, уставившись в экран, где курсор упрямо моргает в пустоте, будто ждет пароля от системы, которой больше нет. Журнальный зал, эта цифровая Александрия, чье значение очевидно, исчезает, пока вокруг (в чатах, сторис и пабликах) бушует карнавал «новых» литературных медиа и новых писателей, у которых уже есть свои ориентиры.

Журнальный зал пытается сохранить прежнюю литературную иерархию в мире, где алгоритмы TikTok давно решили, что В. Набоков, Л. Юзефович и блогер-подросток из Твери – равноправные участники литературного мира. Еще один парадокс в том, что «смерть» Журнального зала совпала с ренессансом литературного авангарда, просто его эпицентр сместился в чаты, где поэмы записывают в кружочки, а критические статьи существуют как серии голосовых сообщений с фоновым шумом кофеен. Эти тексты не просят разрешения у канона, они пытаются создать свой, забывая, что литература — это традиция.

И да, возможно, через год эти телеграм-каналы исчезнут, как исчезают сторис, но их смерть будет не концом, а метаморфозой — как гусеница, которая не становится бабочкой, а рассыпается на пиксели, чтобы собраться в новый мем. Потому что литература теперь – не храм, а цифровой код: она живет в логах серверов, в кэше браузеров, в случайных репостах анонимных каналов.

Наверное, в какой-то степени, нужно признать, что мы стоим на пороге литературы 3.0, где главным редактором становится алгоритм, а бестселлером — случайный пост, собравший 10000 репостов прежде, чем его забанил модератор за упоминание «нежелательных тем». Возможно, через сто лет наши правнуки будут изучать этот переходный период по скриншотам Telegram-каналов, смеясь над нашими попытками сохранить «высокую культуру» в эпоху, когда сама реальность стала гипертекстом. Культура больше не помещается под обложку литературного журнала, а выплескивается в чаты, превращаясь в живой поток, где высокое и низкое, гениальное и банальное смешиваются, как джин с тоником в стакане усталого редактора. Мы больше не хранители канона, мы участники перформанса, где каждый репост, каждый коммент, каждый мем представляют собой кирпичик в здании новой Вавилонской библиотеки.

Однако литература всегда выживала не благодаря системам, а вопреки им. Она, подобно неукротимому живому существу, находит путь сквозь любые преграды, прорастает сквозь асфальт равнодушия и бюрократии, освещает тьму новыми смыслами и образами.

В эпоху, когда алгоритмы пытаются заменить вдохновение, а рейтинги – талант, именно такие площадки остаются хранителями настоящей литературы. В Журнальном зале и на страницах литературных журналов продолжается главное: диалог между авторами и читателями (пусть часто это одни и те же люди), который невозможно отменить или заблокировать.

Пусть системы приходят и уходят, но литература остается. Она будет жить, пока есть те, кто готов ее создавать, читать и беречь.

О книге А. Жучковой «Кто держит небо? Статьи о русской литературе XXI века» (СПб.: Алетейя, 2026)

А. Жучкова – критик, у которого есть рабочая аналитическая концепция.

Действующих критиков с такой концепцией, предполагающей, что он, то есть критик, не просто пишет рецензии на понравившиеся / не понравившиеся ему тексты, время от времени объединяя произведенные наблюдения в статьи, но оценивает каждый текст с точки зрения его соответствия личной критической философии, – не так уж и много. В. Козлов с его концепцией расширения канона, К. Комаров – с концепцией продолжения традиции, наконец, Г. Юзефович с концепцией чтения как развлечения и интеллектуального удовольствия просвещенного человека…[1]

И вот – А. Жучкова с концепцией метамодерна.

Префикс «мета-» трактуется метамодернистами как после, между и сверх. После постмодернизма, между модернизмом и постмодернизмом и сверх них. Сохраняя постмодернистское «лицо», организующее нашу реальность, метамодернизм предлагает наполнить его черты душой и дыханием модернизма, позволяя нам быть искренними и ироничными одновременно… (с. 21) –

говорится в эссе о петербургском прозаике К. Рябове, с точки зрения Жучковой – яркого представителя метамодернистской эпохи. И дальше:

Модернизм, постмодернизм, метамодернизм – три этапа одного пути, метацель которого – преодоление логоцентризма и сугубого рационализма. Сделав много важных открытий на этом пути, западная литературная теория XX века тем не менее снова и снова «скатывалась» к борьбе бинарных оппозиций <…> А мы (зачем-то) следовали за ней. Хотя нам-то как раз логика принятия разности, бахтинского «разноязычия» и «диалога» изначально близка. А также близка концепция системной целостности мироздания, о которой ныне задумался метамодерн. Так что, пока западные теоретики ищут новый большой нарратив, который дал бы универсальное описание мира, наши прозаики создают мифопрозу, вписывая человека в системные отношения с природой, а политики говорят о «многополярном» будущем мирового устройства (с. 21–22).

В принципе, теоретическая составляющая книги (а теории в «Кто держит небо?» действительно много, все-таки автор – университетский преподаватель, съевший собаку на академических публикациях) в этих абзацах выражена исчерпывающе. Западный путь развития не оправдал себя, либеральный постмодернизм со своими бинарными оппозициями провалился, будущее – за русским «разноязычием» и отречением от слабого личного я в пользу мета…

Книга Жучковой выстроена как доказательство бытия метамодерна, с одной стороны, и утверждение русского пути человека к себе настоящему (с. 38) – с другой.

Позиция, разумеется, не бесспорна: так ли уж катастрофически неспособна западная цивилизация «принять другого», как об этом пишет Жучкова, если – не будем далеко ходить – весь европейский young adult рубежа веков, от «Гарри Поттера» Дж. Роулинг до романов М.-О. Мюрай, именно что проблеме другого и посвящен? Однако, читая «Кто держит небо», вовсе не хочется спорить с Жучковой о метамодерне. Хочется, минуя теорию, вдуматься и вчитаться в ее рассуждения о текстах – ибо как ни старается автор убедить нас в величии основанного на метамодерне русского мира, но там, где теоретические абстракции уступают место конкретным критическим репликам, Жучкова звучит и серьезнее, и убедительнее.

Из статьи об А. Рубанове «Похороны сына века»:

Пацан – современный тип маленького человека. Униженный и оскорбленный, он винит ближнего, общество, судьбу, но только не самого себя (написано и опубликовано в «Вопросах литературы» в 2018-м; до взорвавшего весь русский, и в особенности подростковый, мир сериала «Слово пацана» еще пять лет, а как точно вытянут нерв! – Е. П.). На вопрос, что превратило автогероя Рубанова, Сергея Знаева, в сбитого летчика, автор отвечает: «Советский Союз превратил…» (с. 120)

Пацанская тема естественным образом прозвучит и в главе о З. Прилепине, появлению которого на страницах «Кто держит небо?» будет предпослано краткое, но убийственное замечание:

Временами сложно избавиться от мысли, что это (романы Рубанова. – Е. П.) – пародия на тексты Прилепина. И Прилепин, и Рубанов – оба залипали в образе «крутого пацана». Но, в отличие от Прилепина, Рубанов из этого образа вышел (с. 125).

Прилепин – один из ключевых (и отрицательных!) героев сборника Жучковой, потому что, как у всякого критика, обладающего концепцией, все упомянутые писатели мыслятся ей как герои собственного романа о современности.

В форме такого критического романа и выдержан сборник «Кто держит небо?».

Первый его раздел – «Песни китов» – посвящен самым крупным, по мысли Жучковой, современным отечественным писателям. В киты, или в гиганты новейшей литературы, попадают К. Рябов, Д. Данилов, Р. Сенчин; характерно, что А. Иванов – автор зашкаливающей популярности и зашкаливающего же влияния на читателей – не удостаивается быть китом. Он всего лишь… «медведица» («Медведица пера»), и прилетает ему от Жучковой за то, что он сознательно уклоняется от присутствия в общей экосистеме:

Л. Юзефович считает, что литература – это лес. Поодиночке писателей незаметно, да и не выжить <…> В этом дружном лесу, где прекрасно уживаются размороженные авиаторы, дагестанские невесты, алтайские принцессы и киты, поющие песни, есть писатель, который не хочет играть со всеми. Он желал бы быть хозяином леса (с. 186).

Остроумно и точно – равно как и воззвание к Р. Сенчину, на этот раз уже бесспорному «киту», в рецензии на его роман «Дождь в Париже»:

Неторопливо, вдумчиво, кирпичик за кирпичиком строится текст. Вырастает дом, улица, поселок, Кызыл, Париж, к нему Дагестан, Воронеж, Крым, Россия, Эстония, Украина… Хватит! Будь хоть на пять минут Снегиревым, спляши канкан, расскажи про Мулен Руж. Но нет. Год, десять лет, жизнь… (с. 79)

Второй раздел – «Натяжение струны» – делится на две части. Первая посвящена так называемому автофикшну – жанру, набравшему популярность в 2010-е и до сих пор вызывающему противоречивые толки: то ли это взлет, то ли яма отечественной словесности? Спасибо Жучковой – она откликнулась одновременно как на самые яркие удачи (А. Козлова, А. Снегирев, А. Рубанов…), так и на самые проблемные случаи (А. Старобинец, О. Васякина, И. Левенталь…) этого направления. Заставила вспомнить, откуда есть пошла литература травмы («В неумении подняться над пережитым не сила, а слабость «литературы.doc» <…> Пытаясь это преодолеть, «литература.doc» начала нагнетать эмоцию и превратилась в «литературу травмы»», с. 93) и в чем принципиальное различие между нею и собственно автофикшном:

Нет, Старобинец, Васякина и сторителлинг – не автофикшн. И да, и автофикшн, и литература травмы имеют дело с травматическим опытом, вот только работают они с ним совершенно по-разному.

Работа с травмой в автофикшн – это преодоление стереотипов и автоматизации, деконструкция привычного образа собственного «я» и движение вперед <…> «Литература травмы» – это терапевтическое говорение, рассчитанное на то, чтобы выплеснуть травматический опыт и поскорее его забыть… (с. 94)

К сожалению, то, что Жучкова противопоставляет литературе травмы с ее тенденцией к изображению «маленького, убогого человека в тотально враждебном мире»[2], а именно – «Мифопроза», о которой идет речь во второй части раздела, выглядит куда менее убедительно. Реферативное изложение тезисов мифологических исследований (В. Соловьев, И. Недугова, С. Телегин – в одном абзаце через запятую, тут же, на соседней странице – А. Пропп и В. Золотухин; с. 148–149), краткий дайджест современных писателей-мифотворцев… Вместо хлесткой иронии – торопливое перечисление метамодернистских достоинств, вместо убийственного диагноза – смазанное одобрение:

Книга живет каждым своим словом. Звучит, поет и говорит нам – о нас прошлых. Ее язык литературный и в то же время фольклорный… (с. 159)

Ну, так себе похвала, прямо скажем. Ни И. Богатыревой, ни Е. Некрасовой, ни А. Бушковскому в этом смысле не повезло.

Зато следующий раздел книги, «Стоячая волна», состоящий большей частью из материалов остро критических, чтобы не сказать отрицательных, хочется прямо-таки разобрать по цитатам:

Если следовать теории Вл. Новикова, что ведущий прием писателя определяет его личность, то оксюморон свидетельствует о том, что автор отменяет сам себя (с. 215).

Это – об А. Сальникове и его романе «Петровы в гриппе и вокруг него». А вот – опять о Прилепине; ему как герою особенно достается от автора за дискредитацию метамодерна («О ком-либо другом, кроме себя, писать ярко Прилепин не умеет») и за самоповтор, который «никогда не был залогом успеха»:

Прилепин делает так: берет сентиментальное – и жестокое, трогательное – и мерзкое и, педалируя то одно, то другое, играет крещендо. Остальное – между двумя обозначенными оппозициями – говорится просто так, заполняя фон <…> Весь образный, эмоциональный заряд идет только на то, чтобы раскачать читателя… (с. 245)

Или – о книге А. Рудалева «4 выстрела», в которой он невольно и пародийно развенчивает четырех представителей нового реализма – Р. Сенчина, С. Шаргунова, Г. Садулаева и З. Прилепина, хотя вообще-то книга была написана для того, чтобы утвердить вышеназванных как «воинов света»:

Я не считаю Сенчина чмом. Но из книги Рудалева узнать, что это не так, у вас не получится. Максимум, вас могут убедить, что это чмо светлое (с. 262).

И все же Шаргунов кажется Рудалеву не совсем своим. Чтобы это исправить, он называет его «Серега»… (с. 263)

Несмотря на поставленную Прилепиным задачу прославить новых реалистов, Рудалев нечаянно уложил всех наповал (с. 266).

Критическая отбойная волна докатывается и до последнего раздела – «Орбитальный резонанс» – с его нашумевшей в свое время и запоминающейся заметкой «Как кэнселить русскую литературу by Галина Юзефович» («А на Западе то эмпатию носят, то ЛГБТ – дел невпроворот», с. 297) и, увы, многословными и перегруженными газетными выкладками теоретическими выступлениями: «О метамодернизме как новой культурной эпохе» (с. 302), «О русской модели цивилизационного развития» (с. 307)…

Удивительно, но Жучкова, в своей энергии отрицания и критики будучи абсолютно бесстрашной и неангажированной (многие ли из действующих критиков способны аргументированно «наехать» одновременно на Прилепина и Старобинец, причем, в отличие от печально известных коллег-«зоилов», – не переходя при этом на личности?), при утверждении положительной программы вдруг начинает резко нуждаться в авторитетах. Вот что сказали, мол, о современной цивилизационной модели А. Тойнби, Х. Фрейнахт, Й. Хейзер, В. Путин… Диалог, на необходимость которого так упирает Жучкова (слова «…метамодерн уходит от отрицания отрицания. И предлагает – диалог между эпохами» даже вынесены на обложку) превращается в этом случае в реферат, призванный подстраховать авторскую концепцию на тот случай, если она будет заваливаться.

А заваливаться она будет. Потому что в отличие от авторов, ориентированных на то, чтобы выступать строем и транслировать сомнительные коллективные идеологемы, будь то ценность травмоговорения (один полюс) или величие и жертвенность русского мира (другой), писатели, которые Жучковой нравятся по-настоящему, не подгоняются под готовую теоретическую концепцию, но создают и выстраивают свою собственную.

То есть концепция критика – это, конечно, отлично, однако Жучкова не так уж и далека от тенденции записать в метамодерн все, что ей нравится, чтобы то, что не нравится, обвинить в огорчительном несоответствии метамодерну. Так мы и не поймем в итоге, кто держит небо: критик с его философией непогрешимости и многополярности русского мира – или все же писатели, чье представление о современности не ограничивается принадлежностью к метамодерну и даже, – о ужас – может быть, не учитывает его?


[1] Из критиков старшего поколения вспоминаются покойный Л. Аннинский с его концепцией литературы как способа проявления и преодоления национальной духовной трагедии; В. Новиков – с концепцией обновляющегося, экспериментирующего языка… К слову, если вдуматься, то именно наличие внутренней творческой философии как основы инструментария отличает рядового блогера и начинающего рецензента от настоящего критика. В этом смысле показателен случай книжного блогера А. Макаровой, обладающей, не в пример многим критикам, четкой концепцией литературы как способа объяснения в любви человеку и миру, через преодоление травмы и слабости взращивающих себя самое.

[2] Определение опять-таки точное и хорошее, вот только причем оно к прозе А. Лужбиной, которая – взять хотя бы рассказ «Она» или роман «Крууга» – как раз-таки пишет о преодолении воображаемой человеком враждебности и об умении увидеть другого и выйти на диалог?

Литературные десанты в особо охраняемые природные территории

В 2024 году мы с Сергеем Шаргуновым обсуждали идею «литературных десантов» по отдаленным заповедникам и национальным паркам России, и Шаргунов включил наш проект в программу «Ассоциации союзов писателей и издателей России» на 2025 год. К сожалению, АСПИР не дожил до осуществления этих планов.

Идея заключалась в отправке литераторов в те ООПТ, работники которых проживают в отдалении от крупных культурных центров. Мы представляли, что литераторы могут выступить перед работниками ООПТ, рассказать об интересных современных книгах, течениях, поэтах, прозаиках. Почитать свои тексты. Поговорить с инспекторами и научными работниками об их жизни и работе, ознакомиться с проблемами конкретных ООПТ и заповедного дела в целом. А также, конечно, познакомиться с одним из регионов России и его природой.

В дальнейшем, после возвращения, от участников «литературных десантов» мы ожидали творческого отчета – очерков, рассказов, возможно, стихов.

Идея возникла после бесед с ведущим специалистом отдела экологического просвещения Алтайского государственного заповедника, членом РГО, экспертом программы ЮНЕСКО «Информация для всех» Е. Веселовским.

 Нам кажется, что этот проект позволил бы:

  1. Рассказать широким читательским массам о современном состоянии охраны природы и заповедного дела. Поднять некоторые насущные экологические проблемы перед обществом. Помочь развитию в стране идей заповедности и правильного отношения к природе.
  2. Познакомить публику с ООПТ в различных регионах страны, с работой энтузиастов – инспекторов по охране природы, возможно, несколько поднять престиж этой профессии.
  3. Познакомить работников ООПТ с новинками и интересными новыми течениями в мире литературы, указать, как можно искать новые интересные имена и книги. Несколько снять ощущение «оторванности» заповедников и нацпарков от культурной жизни.
  4. Вернуть в литературу важную тему охраны природы и развития экоидентичности современного человека.

 В декабре 2025 года мы с поэтом, прозаиком В. Заборцевой решили осуществить пробную поездку в Алтайский заповедник[1] – в поселок Яйлю на берегу Телецкого озера. Пожили там три дня, выступили в клубе центральной усадьбы заповедника – и записали по результатам этой поездки свои впечатления. Мы уверены, что это отличный проект, что заповедники ждут писателей, и что для писателей есть зачем отправляться в ООПТ России.

Мы по-своему, с разных сторон, взглянули на пейзаж и на людей заповедника – глазами женщины и мужчины, зумера и человека поколения Х, новичка и бывшего работника. А теперь попытаемся сравнить свои впечатления в этой письменной беседе и понять, какой смысл имеет посещение заповедников для писателей и поэтов.

– Я уволился из заповедника примерно в твоем возрасте, не очень долго работал в нем, был не очень хорошим лесником, но это был мой золотой век – самая прекрасная работа на свете в самом прекрасном месте на Земле. И теперь заповедник постоянно присутствует в моих снах.

Так что теперь, в этот приезд, я оказался немного в своем сне, а в разговорах со своими уже сивобородыми или белобородыми друзьями – в воспоминаниях о событиях прошлого тысячелетия. И мне кажется, что ты как свежий человек, как современный человек смотрела вокруг более трезвым взглядом – без дымки ностальгии и тумана уже портящейся памяти.

Как тебе кажется, вся эта красота пейзажа, все эти «красивые» по твоему определению люди заповедного дела, вмещенные в фантастический ландшафт – это все реально, или это декорации моего сна, навеянного юношеской влюбленностью в это место?

– Знаешь, Илья, красоту слова «красиво» я расслышала недавно благодаря пожилой женщине, с которой на мгновение встретились посреди Пекина накануне этой зимы. Был ясный день – радость для города, что почти научился жить в смоге. И я улыбалась этому дню, снимала его, припрыгивала прямо в одном жакете – красного цвета. И женщина была в красном. И во мне родился порыв снять нас вместе. И женщина отозвалась. У нас не было общих слов, но мы улыбнулись – сначала друг другу, а затем моему телефону. У меня вырвалось: «Красиво!» И женщина в ответ: «Красиво!» Так чисто и открыто. Я запомнила это звучание.

И также естественно я отзывалась этим словом на людей, встреченных в Яйлю. Мы и правда прожили три дня среди красивых людей и красивой природы…

Точнее, не совсем так.

Мне кажется, красота часто рождается там, где случается встреча. В исконном и благостном смысле слова. То есть что-то живое шло по раздельности и вдруг сошлось и преобразило друг друга. Ощущение, будто в Яйлю мы встретили такие встречи. Увидели, как люди по-разному встретились с местом. У каждого жителя своя история о том, что привело его на Телецкое озеро. Кого-то – любовь к птицам, кого-то тяга к подводному миру. И каждая такая встреча обогащает ландшафт. Он наполняется ими, обретает много разных слоев, «удабривается» – как же иначе! Вряд ли есть такой закон физики или другой науки, но что-то мне подсказывает, закон такой все-таки разлит в окружающем мире. И это на грани фантастики – куда ж без этого. Но реально и зримо. Порой даже слишком реально и оттого хрупко. Потому и снился тебе Яйлю. Как до тебя еще дозваться озеру? Благодаря снам, видно, и правда возможно.

Давай-ка теперь спустимся поближе к озеру и запомним покрепче лица и другие очертания, чтобы озеро проступило, хотя мы уже далеко. Начинай рассказывать, какими ты запомнил прожитые встречи. Можно ли сказать, что какая-то была ярче остальных?  

– Наверное, можно назвать самой яркой встречу с Сергеем Спицыным, который был моим кумиром, когда мне было двадцать лет. Нет, двадцать один. Мы с ним провели месяц в высокогорной тундре в отдаленной части заповедника – с середины апреля по середину мая. Нестерпимое солнце, просторы, какое-то небывало чувство свободы – я мог передвигаться исключительно бегом, так меня наполняла радость от этого дикого азиатского ландшафта. Сергей был старше меня на десяток лет, сильный, увлеченный, уверенный, преданный своему делу – я смотрел на него с восторгом и хотел стать таким же.

Сергей – один из ведущих специалистов в стране по охране и изучению снежного барса. Он стоял у истоков организации мониторинга популяции барса в республике Алтай с помощью фотоловушек. И вот уже много лет существует проект «По следам снежного барса», – волонтёры два раза в год проверяют и устанавливают фотоловушки на хребте Чихачева. В последнюю экспедицию съездил мой двадцатиоднолетний сын, ему даже повезло увидеть краснокнижного барса своими глазами.

Теперь уже лишенный возможности ходить в тайгу из-за проблем со здоровьем, но нисколько не сдавшийся, Сергей, к моей радости, вызывает во мне те же чувства – хочется стать таким же, как он. Это так здорово! Мне кажется, не всякий человек может вызвать такое «юношескую» восторженность в пятидесятипятилетнем писателе.

И это, наверное, именно та красота встречи, о которой, Варя, ты говоришь. После нее чешутся руки делать что-то большое и хорошее.

Да вообще все встречи мне кажутся замечательными. И все они происходили на прекрасной сцене – Яйлинской террасе, задником которой служило Телецкое озеро с мощными вершинами по горизонту. Покрытые снегом гольцы так же, как и тридцать пять лет назад, звали меня туда, к горизонту, за которым скрывается что-то необыкновенно хорошее. Но, должен сказать, что такого большого желания бежать за этот горизонт, как раньше, я не испытывал в этот раз – меня больше привлекала возможность побыть с людьми, и все три дня прошли в бесконечных беседах.

Но ощущение, что ландшафт, место или, может быть, гений места собрал людей, с которыми так хорошо встречаться, есть. Без этих зовущих на горизонте гольцов, думаю, что-то ушло бы из этих встреч.

А может быть, это именно заповедник собирает и охраняет таких людей?

– Знаешь, как вышло со мной… Я поняла, что выросла по соседству с заповедником только в двадцать шесть – то есть сейчас! Мне пришлось лететь через всю страну на далекое неведомое озеро, чтобы понять, что все детство меня тоже окружала заповедная природа. Поселок Пинега хоть и не считается заповедным, но вокруг-то Пинежский заповедник. Венерин башмачок в нескольких километрах от дома. А повсюду общие заповедные леса. И вы с башмачком питаетесь одними водам. Так что я пример человека, который далеко не сразу понял, где довелось обитать.

За дни на Телецком я будто расслышала слова «среда обитания», которые раньше были для меня термином из какого-то учебника. А это же и про людей, и про все живое, что рядом! И оно все рядышком друг с другом, вольно или невольно. Помню, как Евгений Веселовский начал нашу прогулку по Яйлю словами: «Мы все – маленькие миры, и мне интересно показать свой, посмотреть ваши».

А заповедник – мир особый, это я понимаю, но совсем запуталась в том, что такое заповедник сегодня. И дело не в том, что нет «определения» или не у кого спросить. Илья, а мне кажется, это очень даже вопрос. Слушай, давай вместе начнем думать об этом? Что такое современный заповедник, для кого и как он устроен? Смотри, сколько собеседников у нас! Говорю, а сама улыбаюсь от фотографий из экспедиции и уже разглядываю карту заповедников России. 

– Ты знаешь, когда я писал для детей книжку об особо охраняемых природных территориях, то подсчитал, что площадь всех заповедников России примерно равняется площади Германии. И чем именно являются для современного человека эти огромные просторы, трудно сказать однозначно.

Мне представляется, что они несколько вычеркнуты из современного мира. Можно, конечно, побывать в Долине гейзеров на Камчатке, или вот в Алтайском заповеднике открыт для посещения водопад Корбу. Можно посмотреть на зубров Приокско-Террасного заповедника или на белых медведей острова Врангеля. Но мало кто позволит себе оплатить путешествие на Чукотку ради этих медведей или на Камчатку ради гейзеров, а зубры в Приокско-Террасном пасутся на огороженной территории. Да и вообще, туризм и идея заповедности как-то плоховато сочетаются: для посещения дикой природы больше подходят национальные парки, изначально придуманные для общения человека с дикой природой.

Выделенные для животных и растений безлюдные пространства заповедников как будто немного утратили смысл в эпоху антропоцена, когда человек настолько сильно влияет на биосферу. Не осталось уже, наверное, таких мест на Земле, где можно укрыться от глобального загрязнения или климатических изменений. Заповедники, конечно, помогают сохранять численность каких-то видов или какие-то биоценозы, но не являются спасательным кругом для налаживания нормальных отношений между человеком и природой. Какой-то кризис заповедной идеи чувствуется, как будто она несколько тупиковая. Хотя, я, конечно, только за увеличение заповедных территорий.

Но вот в чем, возможно, осталась важная роль заповедников – это сохранение необходимого для нормального общества поголовья романтиков.

С конца 1970-х или, может быть, с 1980-х годов стала заметна волна молодых людей из городов, едущих в заповедники устраиваться на работу.  Ехали за таежной романтикой, везли в рюкзаках любимые книжки, читали друг другу у костров стихи. Большинство уезжали обратно в первый же год, многие – через год-другой. Но некоторые оставались надолго, а некоторые на всю жизнь.

После миллениума этот поток стал мелеть, сейчас, как нам с тобой сказали в Яйлю, он совсем иссяк. Трудно, пожалуй, так круто менять свою привычную жизнь на что-то новое, если тебе можно будет рассчитывать только на зарплату госинспектора по охране природы (30000 рублей в месяц). Это слишком тяжелое, наверное, испытание даже для самых романтичных романтиков. Раньше-то с обеспечением было легче.

Я помню, как в 1990-е годы, которые сейчас принято называть «лихими», я чувствовал себя в заповеднике как в теплице, защищающей от социальных ветров и непогод. И сейчас исчезающие романтики еще бродят по заповедным просторам, хотя на их существование государство совсем не хочет выделять средства.

А между тем это очень важный стратегический запас нации! Я лично чувствую себя после трех дней в Яйлю, словно мне подзарядили аккумулятор и заправили полный бак жизненной энергией. А ты?

– И мне хочется увести с Яйлю много «подглядок»! Люблю, когда это удается. Посмотрел, как видит привычное другой, и что-то хочется в себе оставить. Вот это зову «подглядкой». Не сравнится с сувенирами, которые давно не вожу, а путешествую много, ты знаешь. 

В Яйлю я подглядывала не только за старшими. Вот четвероклассница Саша Митрофанова с порога встретила нас как давнишних друзей и стала знакомить со своей семьей: Мурлей, Пушлей, Айкой, Ноткой – как песню пела имена! Я только запомнила, что Нотка – это корова. Еще в доме кот, собака, черепаха и голубь. Конечно, еще мама Лена и папа Олег, для которого орнитология – дело всей жизни, а Алтайский биосферный заповедник – дом уже почти полвека. Как сейчас вижу Олега Борисовича – с голубем на плече. С первых минут я поймала себя на ощущении, насколько естественно соседство всех живых существ в этом деревянном домике. Все – часть малого мира Митрофановых. Их маленький заповедный мир. И он продолжил нам открываться: Саша принесла большой вязаный мешок, а в нем столько существ вязаных – каждый своими руками. Еще за нашу короткую встречу между задачками по математике Саша нарисовала елку на снегу. Оказывается, для елки во дворе не всегда нужно идти в лес. Всего-то ведро воды и акварель – у Саши вышла такая нарядная елка! Помню ее шарики, огоньки, иголки. И все так попросту выходило у Саши, деловито, размеренно, живо. А письменный стол ее смотрит прямо на озеро – через деревянное окно с морозным узором и огромными цитронами на подоконнике. Один из цитронов Саша и ее мама сорвали для девушки, которую узнали меньше часа назад. Помнишь, какие мы вышли из этого дома? В каком-то блаженном растворении, с каким обычно я выхожу из воды в белые ночи или хвойного зимнего леса.

Домики в Яйлю разные. В одном, как по-доброму шутят жители, поселились инопланетяне. Пара приехала работать в Алтайский заповедник, соорудила себе домик из газобетонных плит, привезла кладезь разной техники и начала по-своему познавать место. Роман Воробьев и Татьяна Клименко устроили дайв-станцию, чтобы «открывать то, что скрыто от посторонних глаз, – богатый подводный мир одного из самых глубоких озер России». И это не просто приветственные слова на сайте, это образ жизни Татьяны и Романа. Мы познакомились с ними благодаря их первому фильму – пара пригласила на первый домашний показ. Многолетние наблюдения, съемки с фотоловушек Роман и Татьяна собрали воедино. Сами снимали, сами писали сценарий, сами монтировали. Я никогда не видела марала, медведицу с медвежатами и разных других обителей тайги, но смогла заглянуть в их жизнь. Горами, лесами, озерами не ограничивается фильм и мир Романа и Татьяны. Инопланетянами их зовут не только из-за диковинного домика для здешних мест, еще из-за любви к космосу. Прямо во дворе у пары телескоп, и, как только позволяет небо, Татьяна и Роман смотрят звезды, планеты спутники. Меня поразило, какие сближения творят эти люди. В их мире становятся ближе медведица из заповедного леса и Большая Медведица над ним, а где-то рядом щуки стерегут свои места, идут по дну налимы, копошатся гаммарусы. Жизнь подводная течет рядом с лесной, человеческой и даже космической. Вот какие нынешние сотрудники заповедника встречаются.

Знаешь, Илья, после наших яйлинских дней во мне возросло ощущение многообразия жизни, а это я еще в тайгу не выбралась! Это мы только заповедных людей поглядели, их глазами и голосами здешнюю природу впитали, а если бы в более теплое время на Телецкое? Под воду, к вершинам, к водопадам – ух!

– Да, мне нравится думать, что многие из тех, с кем мы общались в эти дни периодически покидали поселок и растворялись в тайге на огромной территории заповедника. Поглощали – пешком, в седле или на лыжах все это пространство. Ночевали в маленьких избушках, палатках, под елкой или под кедром, вели учеты животных, ловили браконьеров. Преодолевали вброд реки, ломали перевалы. Помнишь, Сергей Спицын даже рассказывал, как они пару раз для ночевок даже строили иглу из снежных блоков в высокогорной тундре?

Замдиректора по охране Сергей Ерофеев в 2021 году выбран одним из десяти победителей на первом Всемирном конкурсе рейнджеров охраняемых природных территорий. А Евгений Веселовский даже выводил в тайгу трудных подростков, и потом написал методическое пособие «Озеро и дети, или экологическое воспитание как средство профилактики детей из группы риска».

Тайга, горы, видневшиеся из поселка как картинка, на фоне которой мы общались с жителями Яйлю, или которая открывалась из окон яйлинцев, – это часть жизни лесников или сотрудников научного отдела. То, зачем они когда-то приезжали сюда и оседали в этом месте.

Дикие, безлюдные места, которые для большинства людей являются труднопредставимыми, или пугающими, или просто не существующими в их современном мире, для многих работников заповедника являются местом, в котором они выполняют любимое дело. Они проводили и проводят свое рабочее время среди фантастических пейзажей, изображениями которых мы украшаем свои жилища или офисы. Так что их можно, наверное, сравнить с работниками художественных галерей, которые практически живут среди красоты.

Эти люди еще недавно сами шили себе обувь для лыжных походов или седельные сумки, они могут срубить избушку или построить мост через речку, испечь на костре лепешки или даже пирожки, комфортно переночевать у костра в мороз, прочитать следы животных, договориться с опасным зверем. Одним словом, это люди из моих детских книжек. За время своего московского детства я привык к тому, что о таких людях можно только читать, а потом, устроившись лесником в заповедник, вдруг столкнулся и даже подружился с вычитанными персонажами. Читал, читал всё детство и наконец очутился в книжном мире. И мир этот прекрасен, наполнен звуками, запахами и замечательными людьми. И, кстати, в этом мире тоже очень любят книги.

Я считаю, такие места могут показаться просто волшебными для людей, занимающихся литературой.

– Знаешь, не просто волшебными. Если раньше заповедная жизнь будто текла своим чередом, то теперь в нее проникают не только Интернет, туристические комплексы и пластиковая посуда, но и другие ритмы времени. Не всегда враждебные, но так или иначе чуждые, неведомые. Эти изменения далеко за пределами городов, но происходят на наших глазах, и, мне кажется, как никогда открыты к вкрадчивому, участливому осмыслению. Чем же не писательское дело – сочувственное всматривание через пространство словесное, художественное. С этими размышлениями я вернулась не только с Телецкого озера, но и с Байкала. Осенью приняла участие в двух экспедициях, сухопутной и водной. И удалось увидеть, что происходит вокруг самого чистого озера. Помнишь, какая я вернулась – полная восторга и тревоги одновременно? В байкальских экспедициях я прожила это нутряное чувство, как тесно переплетается в природе красота и хрупкость. Может, сейчас и правда литераторам стоит держаться поближе к заповедному – ради чудес укромных, безусловно, но не только. Будто бы места, таившиеся еще недавно, могут что-то поведать. Есть, во что вслушиваться и всматриваться, понимаешь?

– Давай напоследок попробуем, говоря твоими словами, всмотреться в видимое нами из Яйлю пространство через пространство текста? Мне кажется, сейчас жанр природного пейзажа умирает, но как еще показать читателю то, что мы видели вокруг, когда шли пить чай и болтать с заповедными людьми из одного дома в другой?

Вот мой пейзажик:

Самое низкое место в этом пейзаже – поверхность длинного и глубокого Телецкого озера. Оно не замерзло, и в мороз над ним клубятся завитки пара. И вокруг этого идеально ровного, иногда даже зеркального пола тесно расставлены горы, между которых подо льдом бьются невидимые жилки ручьев и небольших речек. Горы и речки разговаривают на алтайском языке. Над горами тоже невидимые летят сигналы, несущие в дома яйлинцев интернет и телевидение, а еще выше протянулись перья облаков или в пасмурные дни набита в небо сахарная вата. Еще из невидимого в пейзаже нужно, наверное, упомянуть медвежьи берлоги на склонах вокруг Яйлю, летние толпы туристов, глобальное потепление, недавно появившийся в воде озера микропластик.

Склоны гор – пестрые от припорошенных снегом пихт и кедров. И весь снег на этих склонах испещрен звериными следами, но до них взгляд не дотягивается. Невысоко над озером, между ручьями Чеченек и Ок-порок, – терраса с яблоневыми садами. По ней бродят кони, коровы, собаки и люди, изредка проезжают машины, к воде спускаются дома. Отсюда мы и глядим на всю эту бодрую и пышную зимнюю красоту.

Не знаю, в какую сторону открывается этот пейзаж для других людей, для меня он всегда радостно разворачивался в южную часть озера, навстречу дующей оттуда «верховке», и там, тоже становясь отсюда невидимым, простирается и простирается до самой Монголии и даже еще дальше, в какие-то совсем уж неведомые мне и сказочные просторы Центральной Азии.

– Давай, Илья! Только я намеренно не читаю твой пейзажик, сначала пишу свой:

Озеро открылось нам после четырех часов лесной дороги из Горно-Алтайска. Здешний аэропорт и правда посреди гор – теперь один из моих любимых. На последних километрах перед поселком Яйлю мы пересели в УАЗик, в буханку – так надежнее преодолеть крутой спуск. А за крутым спуском таился вечер в заповедном поселке. Редкие фонари, чаще свет из окон. И много нетоптаного снега.

Наутро прямо из окна дома, где нас приютили, проступило Телецкое озеро. Редко теперь замерзает зимой. Моему глазу непривычно – белехонько вокруг, а вода открыта. Поселок Яйлю стоит на изгибе озера, на повороте. Вода в обе стороны рукавами расходится. А напротив горы. То за туманом прячутся, то на свету мерцают. Или вовсе исчезают из виду– в один день такой снегопад, будто и нет за водой ни единой вершины.

По другую сторону поселка тоже тянутся горы. Начнешь подниматься к ним – в зимней дремоте белеют яблоневые сады и лошади холода не боятся. А люди, выходит, построились между озером и горами, на укромной, вытянутой вдоль берега земле. И сколько мы не гостили в разных домах, из каждого по-своему видно озеро. Надо же так расселиться – не загораживая друг друга. И не отгораживаясь – очень редкие заборы вспоминаются. И улицы очерчены весьма условно. Просто живут в соседстве высокие деревья и низкие деревянные домики, а между ними вьются тропы. Прямо по ним дети катаются на санках и ледянках. Машины проезжают редко. Куда чаще встречаются коровы – рыжие такие, лохматые. Упиваешься здешним воздухом, водой из источника, молоком и забываешь думать о том, что за пределами Яйлю.


[1] Алтайский биосферный заповедник расположен в Южной Сибири, в республике Алтай. Его территория равняется примерно шести Петербургам, а население составляет 200 человек. Ему 93 года.

Мы используем файлы cookie и метрические программы. Продолжая работу с сайтом, вы соглашаетесь с Политикой конфиденциальности

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке