Выпуск №4, 2022

Заметки, записки, посты

Об игре в литературные псевдонимы и «новой серьезности» русского слова; о Егоре Летове и Дэвиде Фостере Уоллесе; о русской интеллигенции и народе; о смене литературных эпох и метамодернизме; о «началах ног» одной поэтессы и ошибке Бориса Кутенкова, а также о многом другом.
Кавалеристы августа – Евгений Абдуллаев, Денис Балин, Анна Жучкова, Вера Калмыкова, Андрей Фамицкий, Василий Ширяев.

Павел Басинский опубликовал интересную заметку о псевдонимах

«Я заметил, что в последнее время наши писатели почти перестали использовать псевдонимы. Псевдонимы ушли в Сеть, превратившись в «никнеймы», или сокращенно – «ники»…»

Делается небольшой увлекательный экскурс в историю псевдонимов в русской литературе. И следует печальный вывод: «История русских литературных псевдонимов огромна и увлекательна. Жаль, что она, похоже, закончилась. Все вдруг стали такие серье-е-зные!»

Можно, конечно, немного поспорить: псевдонимов в современной русской литературе совсем не мало. 

И Захар Прилепин, вообще-то, не Захар. И Линор Горалик – не Линор. И Сергей Солоух – по паспорту не Солоух. И Николай Байтов – не Байтов, и Евгения Вежлян – не Вежлян, и Александр Снегирев – не Снегирев, и не Александр. И проза Вячеслава Курицына выходила под псевдонимом «Андрей Тургенев»… Да и аз, грешный, тоже прозу и стихи публикую «псевдонимно». 

Но что-то действительно в «истории русских литературных псевдонимов» на глазах меняется. 

Исчезает псевдоним-мимикрия, бравшийся с целью «не выделяться», превратиться в более привычного на фоне среднерусского ландшафта «пильняка», «каверина», «самойлова»… И тут, скорее, стоит порадоваться.  Но все меньше замечаю противоположного – псевдонимов-вызовов, псевдонимов, привлекающих внимание. Вроде упомянутых Басинским Горького и Северянина. Еще не так давно такие игровые псевдонимы встречались чаще. Особенно среди андеграундных поэтов: упомянутый выше Байтов, Ры Никонова, Бонифаций; брали себе псевдонимы и поэты помладше – Дельфинов, Морс, Делаланд. Да и у прозаиков еще случались игровые псевдонимы. Фигль-Мигль, например (хотя тут игры, на мой взгляд, было чуть с перебором). 

Но все это девяностые – нулевые. А дальше… Дальше, действительно, новые псевдонимы почти не возникают. 

Возможно, как об этом и пишет Басинский, причина в том, что «псевдонимы ушли в Сеть». 

Я бы лишь уточнил, что Сеть бывает разной; псевдонимность стала опознавательным знаком именно массовой литературы, представленной в Сети. Три года был ридером в одной сетевой – довольно приличной – премии, «Электронная Буква» (даже писал о ней в «Кавалерии»). Почти каждая вторая книга – с игровым псевдонимом. Милана Шторм, Юана Фокс, Алан Чароит, Эдвард Скай, Kristen Soul, Ирэн Виньяно… 

Срабатывает закон сообщающихся сосудов. В массовой поэзии преобладает силлаботоника – в не-массовой все больше верлибров. В массовой прозе перебор фэнтези – не-массовая все более тяготеет к «правде жизни». Вот и с псевдонимами, возможно, та же история.

Может быть и другое объяснение, не исключающее предыдущее. 

Игровой псевдоним – признак игрового отношения к литературе. А игровое – как это объяснил еще Михаил Бахтин – существует только рядом с чем-то строгим, серьезным, иерархичным. Без этого оттеняющего фона оно просто лишается смысла. 

Превращение литературы в профессию – в 1810–1830-е годы, с развитием книжного и журнального дела и ростом чтения – шло рука об руку с ростом серьезного к ней отношения. Как к «значительной отрасли промышленности», по известному пушкинскому определению. И все литературные игры – игровые псевдонимы, игровые жанры, вообще игровое поведение – приобретали смысл именно на фоне жестких законов литературного цеха, важности его иерархий; серьезного отношения к печатному слову…

Сегодня вся серьезная литература все менее серьезна – поскольку все менее похожа на профессию. Так что недавний тезис Алексея Алехина: «Мы присутствуем при депрофессионализации литературы» – никого, похоже, и не удивил: ну да, присутствуем, и уже давно. Редактора все больше превращаются в простую передаточную инстанцию между автором и верстальщиком; критики – в авторов коротеньких откликов, не сильно отличающихся по уровню от простых читательских. 

Исключения есть, но их все меньше. 

Все стало игровым, перформансным. Нет, само писательство пока еще остается тяжелой и серьезной работой. Но литература – не одно писательство, это и среда, цех. И тут все меньше серьезного, все больше игрового, невсамделишного. И вручения премий – перформансы, и авторские вечера, и книжные ярмарки; про фестивали уже не говорю. Развлекаемся. Правда, веселья в этих забавах все меньше.

Исчезло – как-то тихо и незаметно – то, что забавляло прежде. Не помню, когда встречал сатирические эпиграммы кого-то из современных авторов. Или пародии. Когда-то выходили целыми сборниками и расхватывались как пирожки. Сейчас, похоже, сохранились только на «Стихи.ру» и в «Литературке». В усохшем и не очень забавном виде. 

Из этой же серии – и игровые литературные псевдонимы. 

Впрочем, сейчас все пришло в движение. Слово опять стало восприниматься серьезно. Стало вызывать нешуточные административные, репутационные и прочие последствия. Лучше бы, конечно, не вызывало, но… Так что, возможно, нас ожидает очередная «новая серьезность». А значит, и компенсирующая ее «новая несерьезность» – с оживлением всех имеющихся в литературном арсенале забав и резвостей. Включая и игровые псевдонимы. Возможно.

За последние четыре года в России были переведены романы «Метла системы» (1987) и «Бесконечная шутка» (1996), рассказы и эссе американского писателя Дэвида Фостера Уоллеса. Думаю, недолго ждать появления на русском и его последнего романа «Бледный король», который остался недописанным. 

Почему именно сейчас? Возможно, это очередной аналог хайпового заграничного шоу, которым решили накормить российского зрителя читателя?

В маркетинговой стратегии Уоллес так и подается — самый главный писатель США рубежа тысячелетий. Надо обязательно покупать и читать (в книжном роман стоил 1600 рублей). Когда первый тираж «Бесконечной шутки» раскупили, то некоторые предприимчивые читатели стали продавать книгу в интернете по 7–9 тысяч рублей. Бесконечное безумие общества потребления. Но это не упрек отечественному книгоизданию – культ нового «Улисса» появился в тех же США еще до выхода «Бесконечной шутки», поскольку публиковались отрывки, а с ними возникали ожидания. 

Творческое наследие писателя невелико: два с половиной романа, несколько эссе и сборников новелл. Значение для российского читателя неочевидно. Тем более в Россию сначала пришел его культовый статус, а потом уже тексты. 

Однако популярность не тот фактор, который должен отталкивать, – она все-таки на чем-то основывается.

Так зачем нам Дэвид Фостер Уоллес?

В центре романа «Бесконечная шутка» находится человек, текст обращен к нему, к самой человеческой жизни. Ни многостраничные описания происходящего в голове наркомана после отмены тяжелых наркотиков, прячущегося в общественном туалете, ни подробностей игры в теннис не вызывают отторжения или скуки. Нужно привыкнуть к этому медленному, детальному стилю, который постоянно меняется от эпизода к эпизоду, то ускоряясь, то замедляясь, и говорит разными голосами. Читатель может получить настоящее удовольствие от художественного слова и формы, потому что это очень увлекательная книга, которая удерживает твое внимание деталями, героями, сюжетами.

Уоллес — это стиль и форма. Даже на физическом уровне, когда ты просто берешь книгу в руки. Идея многостраничного романа сама по себе большой проект, который можно считать косвенным противопоставлением постмодернизму (изначально писатель планировал сделать роман на 600 страниц объемнее (1700), но в издательстве его убедили в необходимости сокращений).

Уоллес предоставляет широкий простор для интерпретаций и аллюзий. У него присутствует тотальная игра постмодернизма со всем и вся, коллажность, перевод нашей реальности в систему знаков и так далее. Мегавселенная нарративов Уоллеса похожа на мегавселенную Томаса Пинчона: они оба пытаются расширять границы, и это требует огромного количества персонажей, характеров. Но он не следует за Пинчоном, а использует его наработки в качестве приемов. Поэтому книгу часто можно найти в списках лучших постмодернистских романов, хотя на самом деле она стремится преодолеть его. Уоллес много берет у постмодернизма, но подходит к нему с человеческим лицом, не отрицая его, а используя в качестве одного из инструментов. А в том, что «книгу-убийцу постмодерна» в англоязычной критике называют одной из лучших книг направления, есть особая ирония… 

В моем субъективном представлении один из главных героев книги и есть постмодернизм, а второй – метамодернизм. Хэл Инканденца, вундеркинд, спортсмен, с выдающимися лингвистическими способностями, скатывается в безумие (чем не аналог постмодернизма?), а Дональд «Дон» Гейтли, грабитель и наркоман, долгое время находившийся на самом дне, попадает в реабилитационный центр и все-таки находит свой путь к свету и новой жизни (чем не метамодернизм?). 

Структура книги сама по себе метафора метамодернистских колебаний: ты постоянно должен обращаться к примечаниям в конце книги и возвращаться обратно, осциллировать между противоположностями. Из этого же возникает метафора игры в теннис, причем ты сам выбираешь – ловишь ли подачи от автора или становишься мячиком для игры… Шутка «Бесконечной шутки» в том, что действительно не хочется, чтобы она заканчивалась.

Но, мне кажется, роман к нам опоздал. Слишком поздно его перевели. Спустя несколько десятилетий после выхода он смотрится запоздалым приветом из прошлого. У нас за это время выросла своя литература, обращенная к человеку (Роман Сенчин, Дмитрий Данилов, Кирилл Рябов, Андрей Рубанов, Александр Пелевин и другие). Впрочем, это не отменяет того, что перед нами большая литература.

Ведь хотя Уоллес к нам и опоздал, культ постмодернизма продолжается. Он напоминает жуткие семейные фотографии из прошлого, когда родственники наряжали трупы и делали с ними снимки на память. Если из литературы постмодернизм уходит, то в других областях нашей жизни существует по инерции. Весной-летом 2022 года мы могли наблюдать за постмодернистской игрой мировых массмедиа, политическим маразмом одних стран и предрассудками других, виртуальным безумием и тем, как утвердившаяся у нас за несколько десятилетий «западная» цивилизация вдруг из части повседневного быта превратилась в нечто враждебное. «Заокеанское общество развлечения», подсадившее значительную часть населения планеты на свой контент, показывается Уоллесом в романе со многих ракурсов. Это политическая сатира, где в одно государство объединяются Канада, США и Мексика (Объединенные Американские Нации, или ОНАН), а правит этим всем президент Джентл, страдающий обсессивно-компульсивным расстройством. Это корпорации, выкупающие названия года, так появляется Год Шоколадного Батончика «Дав», Год Чудесной Курочки «Пердю» и так далее. Это невозможное количество аббревиатур. Это зависимости, поглощающие личность. Но дело тут не только в сатире. Уоллес пишет о том, как остаться человеком в этом стремительно меняющимся мире технологий, фейков, огромного потока информации, новых соблазнов. Он говорит о нас и поэтому остается актуальным, а многовекторность его метавселенной способствует медленному устареванию. Дэвид Фостер Уоллес нам нужен для того, чтобы в очередной раз погрузиться в пространство большой литературы – и понять что-то о нас самих.

Моя жена по каждому вопросу имеет два мнения, и оба окончательные…

В. Шкловский

В предыдущем выпуске «Легкой кавалерии» (2022 № 3) Михаил Хлебников задался вопросом, «как происходит смена культурных эпох, по каким признакам мы можем судить о произошедшем переходе?» Под общим вопросом подразумевался конкретный: наступила ли новая – после постмодернизма – эпоха, если отсутствует «один из главных маркеров – обнуление предыдущей», когда «все, что было значимым и ценным, объявляется устаревшим и даже опасным».

В свежем номере журнала «Традиции и авангард» (2022 № 2) на этот вопрос отвечает Андрей Тимофеев, размышляя о пришедшем после постмодернизма метамодернизме как «модели «многополярного» мира, в котором полифонично сосуществуют несколько «точек серьезности»». Метамодернизм отменяет не предыдущую эпоху, а парадигму отрицания отрицания: «Весь опыт прошлого, в том числе постмодернизма (постирония, постправда и т. д.), также признается законным и входит в «новый мир» как его важная, но не определяющая часть (как, собственно, и входит осмысленный опыт в жизнь любого человека)».

Итак, обнуления нет, а новая культурная эпоха – ровесница XXI века – есть. «…Переход от постмодернизма к метамодернизму произошел в начале 2000-х годов».

Постмодернизм «закончился» в 2002 году, когда Линда Хатчеон в эпилоге ко второму изданию «Политики постмодернизма» написала: «Пора наконец сказать это, пора признать: все кончено. Постмодерна больше нет». 

В русской литературе его закат случился тогда же: 

А. Тимофеевский, 1997: «чувствительность лучше бесчувствия», «пафос выше иронии»,

И. Шайтанов, 1998: «Если в 1997 году слова об исчерпанности нашего постмодернизма принимались за слишком смелый и неуместный парадокс, то год спустя эта смелость сделалась общедоступной: кто ж этого не знает?»

Вс. Некрасов, 1999: «постмодернизм антиконструктивен и неперспективен», 

М. Эпштейн, 2001: «…мы живем в самом начале неизвестной цивилизации; притронулись к каким-то неведомым источникам силы, энергии, знания»,

Вл. Новиков, 2005: «…мы выходим из стадиальной полосы постмодернизма, который и по сути своей не гениален, а уж в отечественном изводе оказался просто убог и провинциален». 

То есть в конце девяностых – начале нулевых у нас обсуждали то, о чем станет думать Л. Тернер, автор «Манифеста метамодерниста»: «…дискурс о сущности метамодернизма будет охватывать процесс возрождения искренности, надежды, романтизма, влечения и возврата к общим концепциям и универсальным истинам«.

Почему тогда разговор о новой эпохе, которая учит «быть ироничными и искренними одновременно», мы начинаем только сейчас? (Если точнее, в психологии и философии он идет со второй половины 2010-х годов, в литературе за точку отсчета можно взять статью В. Тюпы 2017 года «Метакреативизм & постмодернизм».) 

Ответ здесь не эстетический, а политический – постмодернизм был жизненно необходим неолиберализму. Теоретики метамодернизма Р. ван ден Аккер и Т. Вермюлен пишут: «Ключевой целью неолиберализма всегда было и остается отстаивание и продвижение интересов «самых богатых слоев общества». К числу главных его результатов можно отнести поразительные уровни доходов и финансовое неравенство, а также катастрофическое количество исчерпанных месторождений и выброшенного мусора. Стало совершенно очевидным, что неолиберальная доктрина на Западе (а затем и по всему миру) провалилась, если, разумеется, не считать пресловутого 1 процента населения». Теперь-то стало очевидным, да. А до того двадцать лет богатые богатели, бедные беднели, а человечество, закрыв глаза, приближалось к глобальной катастрофе – в комфортной зоне уже мертвого постмодерна.

Однако несмотря на героические усилия неолибералов по удержанию постмодернистской повестки, в русской литературе последних двадцати лет шли процессы, которые никак нельзя назвать постмодернистскими. 

В нулевые годы постмодернизму противопоставили себя «новый реализм» и «новая искренность». Под «новой искренностью» я имею в виду не приговский социокультурный конструкт и игру в триггеры-«включатели искренности» («В чем заключается проблема новой искренности? В том что она — не искренность…», Д. Пригов), а стремление к глубине аффекта, которое этим термином стало обозначаться. «Новый реализм» и «новая искренность» плечом к плечу преодолевали постмодернистскую деконструкцию ради реконструкции человечности. 

В десятые годы заметнее стали автофикшн и мифопроза. Западные теоретики считают автофикшн ведущим стилем метамодернизма. Но у Запада нет нашей мифопрозы, которая воплощает «возврат к общим концепциям и универсальным истинам». В их культурном пространстве эти тенденции пока остаются теорией: «Я не перестаю думать о том, возможно ли сегодня отыскать основания для нового типа повествования — универсального, целостного…» (О. Токарчук); «Главная всеобъемлющая интеллектуальная цель метамодернизма – попытаться составить обзор всего знания в космологическом контексте, метанарратив всего…» (Д. Герц, Э. Э. Фриис). А наша мифопроза – яркая и активно развивающаяся (А. Григоренко, И. Богатырева, А. Бушковский, Е. Некрасова, Д. Осокин, А. Иванов, А. Рубанов, Д. Бобылева) – заполняет эту концептуальную лакуну. Большой нарратив она находит в обращении к мифологическому описанию мира, универсальные истины – в концепции системной связи человека и природы, человека и космоса.

На протяжении всего постсоветского периода в нашей литературе то возникала, то угасала дискуссия о «неомодернизме». До 2012 года говорили о неомодернизме в поэзии. С середины 2010-х стали говорить о неомодернизме в прозе. Но без мощного поворота к модерну, объявленного метамодернизмом, неомодернизм был хилым, словно незаконнорожденным течением. Теперь его функция договорить модернизм на новом, современном, этапе и его эстетика, опирающаяся на коммуникативную парадигму художественности, обрели законность и вес. 

«Мета» – значит «после», «между» и «сверх». «Эпистемологически метамодернизм располагается «наряду» с (пост)модернизмом, онтологически «между» постмодернизмом и модернизмом и исторически «после» (пост)модернизма» (А. Павлов). Метамодернизм осциллирует между «энтузиазмом модернизма и постмодернистской насмешкой, между надеждой и меланхолией, между простодушием и осведомленностью, эмпатией и апатией, единством и множеством, цельностью и расщеплением, ясностью и неоднозначностью«. 

В научный дискурс термин вошел в начале 2010-х годов – и со второй их половины стал достаточно широко использоваться в философии, литературе, социологии, визуальных искусствах и т. д. В России первыми о метамодернистском повороте заговорили психологи. Не остались в стороне философы и лингвисты. Метамодернистское движение наблюдается в архитектуре, ремеслах, музыке и кино. Даже политика реализует себя в поле метамодерна, когда говорит о «формировании многополярного мира на основе принципа суверенного равенства государств» и «универсальной архитектуре равной безопасности и сотрудничества» (С. Лавров). Метамодернистский проект коррелирует с такими научными концепциями, как «теория поля» К. Левина, фонологическая концепция М. Панова, учение о нелинейности живых систем Г. Бейтсона и др. 

Главный принцип метамодернизма – осцилляция между противоположностями. Утверждение нового не через отрицание прежнего, а через включение противоположности в общее поле – и прорастание сквозь нее.  При этом метамодернизм не стремится – по-гегелевски – соединить оппозиции в новом третьем. Развивая структуралистскую логику бинаризма, борьбе бинарных оппозиций он предпочитает «бытие между» («metaxy»). «Метамодернизм тренирует нашу способность посредством антиномий мыслить мир целостно, во взаимной обусловленности противоречивых тенденций, концептуально «прошивать» разные, на первый взгляд несовместимые, идеи«. Метамодернистский текст работает на стыке дихотомий (автофикшн и мифопроза, женское и мужское письмо, неомодернизм и реализм, высокая и массовая литература), в зоне их границы-контакта. Совмещая в пределах одного высказывания как минимум две оптики (а обычно значительно больше), метамодернистский текст может быть прочитан несколькими одинаково имеющими право на существование способами.  Так произошло с романом Анны Козловой «Рюрик», когда рецензенты Нацбеста разошлись во мнениях по поводу не только месседжа, но и содержания этой книги – о чем она, каждый говорил по-своему. Так пишет Дмитрий Данилов и уже не удивляется, что в его текстах «каждый видит что-то свое — «патриоты» одно, «либералы» другое«. Так работает Кирилл Рябов, тексты которого существуют на стыке неомодернизма, гиперреализма, мифопрозы и автофикшн. Так устроена «новая массовая литература», где сквозь яркие узнаваемые формулы пробивается серьезное чувство: А. Пелевин, А. Долгарева и др. Как верно сказал на днях Алексей Вдовин, «постмодернистский по сути прием сегодня начинает работать не деконструируя реальность, а наоборот – связывая разные художественные пространства и времена, а культура становится той самой скрепой, связывающей рвущийся на части мир«.

Друг друга отражают зеркала, взаимно искажая отраженья — идеально сформулированный принцип современной культуры. Автор A написал статью, автор B на нее откликнулся, автор C в свою очередь подал реплику. На эссе Неи Зоркой об «аэропортовской интеллигенции» («Искусство кино») откликнулся Василий Ширяев («Легкая кавалерия», 2022, № 3). Текст Ширяева «Об интеллигенции» всколыхнул давно умолкнувшие чувства в следующем авторе. И пошли круги по воде… Рефлексивность культуры как симптом недостатка смыслов?

Собственно, разговор не Зоркой начат и не один год длится. Вспоминается дискуссия об интеллигенции в «Литературке» 1990-х годов. В числе высказавшихся — Булат Окуджава и Феликс Светов. Обсуждение крутилось вокруг идеи «общественное выше личного», и можно было сделать вывод: для интеллигента существует только приоритет общественного.

Ширяев опирается на этимологию: по-немецки «интеллигент» значит «литератор», по-английски — что-то около «разведчик, шпион, стукач» (интерпретация значений слов — авторская).

Есть еще латынь. Intelligens — понимающий, второе значение — сведущий (знаток). Intelligentia — представление, понимание (по словарю О. Петрученко).

Тогда интеллигент — пониматель, тот, кто хочет понять.

Если некто стремится понять нечто, он это слушает, пробует на вкус, трогает, разглядывает. Анализирует. Задает вопросы, выясняя все о когнитивном контрагенте. Сам он, пониматель-интеллигент, становится как бы человеком без свойств, кроме зрения, слуха etc, дающих чувственный материал для анализа. Он весь в Другом. Другой для него автоматически оказывается важнее.

Идеальный облик интеллигента образца позапрошлого столетия отвечал именно такому значению: негромкий, внимательный к другим, скорее слушающий, чем говорящий, не выносящий резких суждений, в очочках и мягкой толстовке, с бородкой (потом ее назовут «чеховской», а Чехов как раз — в массовом сознании — такому образу более всех остальных и соответствовал). В литературе XIX–XX веков описания жарких интеллигентских споров о будущем перемежались описаниями тихих одиночек с пристальным взглядом-слухом.

А что у нас сегодня с пониманием и заодно с таким типом личности? Где угодно, хоть в литературе, хоть в экономике?

Слушать, а не говорить? Внимательно относиться к собеседнику? Принимать его позицию как достойную, даже если она не совпадает с нашей?..

Как в старом анекдоте: Шуйского не вижу между тут. Может быть, плохо смотрю — mea culpa.

Где у нас рассадник, пардон, заповедник интеллигенции? В соцсетях, вестимо. Откроем любой диалог на любую тему. Чем заканчивается, всем известно. В какой-то момент кто-то пишет едкий комментарий, и пошло-поехало. Даже жанр такой появился — «срач в интернете» (чужое слово, потому в кавычках). Или еще: не нравится тебе, что человек говорит, — в бан его. Заткнуть. Лишить права высказаться.

Бытовало такое слово «собакей» (у Даля не зафиксировано), и обозначало оно отчаянного, площадного ругателя. Дальний отзвук — в фамилии Собакевич и в глаголе «собачиться». Собакеев множество. Понимателей… даже слова такого нет, чистой воды симулякр.

Н-да, с этимологией не очень выходит. Попробуем с другой стороны, с исторической.

Явление интеллигенции как массовой общественной прослойки в сословном обществе России связано с разночинством и хождением в народ. Оппозиционные дворянству, разночинцы ощущали себя значительно ближе к темному, бесправному, безграмотному народу. Крепостными редко кто из них владел, запятнаны рабовладением не были. И наиболее пассионарная их часть отправилась народ спасать – в сиянии великой задачи.

Увы, проект провалился, и не только потому, что, согласно официальной версии, власть всячески препятствовала таким экскурсам. Принято стыдливо замалчивать, что народ тоже… того… не очень принял. Он действительно был темен и не понимал, что ему надобно света. «Подлиповцы» Решетникова или «Девки» Кочина пострашнее, чем зомби-апокалипсис. Примерно к концу 1860-х самоназначенные спасатели поняли, что идти к униженным и обиженным нужно другим путем.

Практика прекратилась… а идеал остался. Логика подсказывает, что с исторической точки зрения интеллигенция связана с народом и существует только в оппозиции с ним: если второй член убрать, смысла в существовании первого нет никакого. Посидеть-поговорить, покричать-поспорить можно всегда, совершенно не обязательно для этого как-то называться.

…и остался дискурс. Мемуары свидетельствуют: наследники народных защитников первой волны впоследствии научились-таки говорить с предметом своей любви, и лечить его, и учить. И в конце 1930-х зазвучало дальнее эхо: появилось множество образованных специалистов пролетарского или крестьянского происхождения.

Как у нас сегодня насчет связи интеллигенции с народом? Есть ли она? Если да, то в чем выражается? Идет ли интеллигент к обиженным и униженным, занят ли, допустим, просвещением? Ну, например, молодые поэты ездят в глубинку с чтением стихов, их принимают. Иногда сотрудники толстых журналов выезжают на встречи с читателями. Но ан масс, как говорил товарищ Выбегалло, люди, именующие себя интеллигентами, свой ареал распространения ограничивают неким символическим аналогом МКАДа.

А вообще, что же такое сегодня народ, второй член оппозиции? Каково содержание и объем понятия? С ликвидацией неграмотности и электрификацией, а затем и цифровизацией, и виртуализацией всей… ну, не всей, конечно… страны понятие народа стало нуждаться в новой редакции. Раньше было понятно: есть люди образованные, есть нет. У образованных книжная мудрость, у необразованных — или неписаная, или беспросветная доля взамен. Народ — не причастный к университетской культуре коллективный носитель страдания и неписаной мудрости и правды.

Сегодня для всех обязательны девять классов образования. Дальше каждый решает сам. Если человек не хочет читать про Наташу Ростову и смотреть на Жизель, никто не заставляет. Личный выбор. Спасать того, кто выбрал не думать, Грише Добросклонову не рекомендуется.

Тогда какие люди, каких отдельных групп могут именоваться народом, если противопоставление по вектору образованности и бытового комфорта не работает? Пахать на тракторе с программным управлением способен только специалист высочайшей квалификации, к тому же обладающий смекалкой: устройство может поломаться в поле, русский человек ремонтников ждать не любит, чинит сам. Или вот, например, smart house. Высокотехнологичное жилище. Построил себе один житель сельской глубинки такое хозяйство. Целиком умное — от ворот до курятника. Курятник запрограммировал так, что в 21:00 двери закрываются. Куры разочек опоздали, ночку под открытым небом провели, на следующий вечер все в 20:50 столпились у входа. Умные куры!..

Типовому кандидату наук до тракториста или сельского умельца — как до звезды небесной. Кто здесь получается темным?

И существуют ли такие люди или группы людей, которые к народу… не принадлежат? Опять-таки, по каким критериям? Можно ли всерьез, без истерии, перестать принадлежать к народу?.. Андрей Платонов говорил, что без него народ не полный, то есть или числил сам себя по этому ведомству, или вовсе различий не видел.

Платонов прав. Либо народ — все, либо никто. Тогда необходимость выделять понятие «интеллигенция» тем более отпадает.

Слова Ахматовой: «Я была тогда с моим народом…» – тянет произнести иначе: «Я была тогда моим народом«. Всего-то предлог убрать, а смысл изменится кардинально.

Кстати, с историко-литературной стороны и с обрисованным в начале статьи портретом интеллигента-понимателя получается не очень. Если взглянуть на журнальную полемику тех же 1860-х между представителями «чистого искусства» и «утилитарного направления», проследив ее продолжение в журналах за пару следующих десятилетий (статьи Николая Михайловского полистать), вчитаться в содержание текстов утилитаристов, проанализировать их слог, то окажется, что стилистически они чрезвычайно близки к нынешней интернет-полемике, и даже некоторые речевые приемы переняты как будто непосредственно от тогдашних светочей печатного слова. Ни тебе внимания к Другому, ни правил ведения словесных баталий. Обсценная лексика, правда, не использовалась. Да, действительно, время было другое. Но это не десять отличий, а одно.

В сухом остатке — собакейство, освященное полуторавековой традицией. Единственного критерия, конечно, маловато. Может быть, зайти с третьей стороны и рассмотреть идею либерализма как конституирующую для интеллигенции? Ведь в народ ходили во имя свободы!

Только и это слово тоже теперь иное значит, чем в михайловско-чеховские времена. В книге «Необходимость рефлексии» (2016) Ефим Гофман писал, что нынешний либерализм тоже не тот, что раньше, когда «интеллигенции казалось <…> что важнейшей общечеловеческой ценностью является свобода», а понятие «либерализм» «ощущалось родственным» таким понятиям, как «плюрализм» и «толерантность». Добавим еще пару понятий — терпимость и внимательность. Нынче же речь идет о единственном важном для либерализма праве – на частную собственность и ее неприкосновенность. И рыночная экономика, конечно, есть основа всего на свете.

Значит, личная свобода хранится на банковском счете? И чем он многозначнее, тем свободнее, то есть либеральнее, то есть интеллигентнее человек? С историческим смыслом эта трактовка не монтируется, а с этимологией от немецкого и английского — запросто. И зачем нужна интеллигенция, если свобода — только деньги? Для социального типа защитников финансового эквивалента ценностей (а то, что не оценивается, ничего не стоит) нужно другое слово, какое — пока не придумали.

Однако банковский счет хорош, пока есть рынок. Рынку же не нужны ни народ, ни интеллигенция, ни даже либерал. На рынке даже собакеем не обязательно быть. Какая уж тут свобода. Рынок против свободы, ему нужны продукт и потребитель. Налицо логический тупик, и народ, кажется, начинает потихоньку осознавать: рынком его интересы не исчерпываются. А вот в чем они, предстоит понять. И, может быть, на волне понимания родится интеллигенция ХХI века.

Книгу Максима Семеляка о Летове можно и нужно рассматривать как опыт памяти отдельного человека о другом человеке, который «отлично понимал, как работает его мифология». Все мы воспринимаем Летова из своего контекста и со своей точки зрения. Вообще: существует ли Летов вне потоков желания его проинтерпретировать?

Книга Семеляка — не о Летове, а о впечатлении, какое на него оказало творчество Летова. Воспоминания Семеляка перемежаются свидетельствами очевидцев: «был на таком-то концерте, напился, избили, нашел/потерял шапку» или «приобрел пластинку, выпил, прослушал, избили, отняли пластинку». Лучшей рецензией было бы собрать из книги все ритмично-кучерявые места в духе старой «Афиши»: «стоеросово-фешенебельные» — и роптать под гитару на мотив «Русского поля экспериментов».

Лучшая рецензия № 2 — добавить к книге предметно-именной указатель, ведь «Летов не любил неподписанные кассеты». Трудно было бы провести грань между именами и предметами — они сливаются в торговые марки. 

Первое прослушивание «Гражданской обороны» оставляло у адептов такое мощное впечатление, что оригинал потом невозможно было найти. Да мог ли и сам Егор найти себя? Наталья Чумакова (жена Егора) говорит: «Когда мы встретились, то эти его таблетки, с…б, были на исходе. Он к тому времени уже пил их постоянно, и эти простыни текстов к «Невыносимой легкости» и «Солнцевороту» — они как раз оттуда. Он закидывался, шел в лес и возвращался с миллионом исписанных бумажек. Потом таблетки кончились, канал доставки перестал работать, а он, соответственно, перестал писать. И начались пять лет ада. Я заучила эту шарманку наизусть: я все сделал, я больше никогда не смогу ничего написать, я не нужен, я бесполезен, все кончено…»

«Когда ты наконец нашел себя, главное, что хочется, — это потерять себя».

Икономия Летова была типичной либеральной экономикой периода первоначального накопления, а вот идеологическое обоснование — мамой не от того мальчика. 

«Много было сказано и написано про давление со стороны КГБ», но мало — что отец Летова был ответственным партработником, а сам Летов сильно шумел. Занимался «саунд-террором», как изящно выражается Семеляк. А по ключевому словечку «террор» уже можно кидать заяву в Гаагу.

Кстати, о Гааге. По современным понятиям все-таки несколько стыдновато, что Летов так уж сильно хотел в 1999 году — и поехал-таки — в Америку. Извиняет его, что гастроли он сорвал речью, что «за бомбежки Белграда придется ответить». Но умение сесть на оба стула видно без микроскопа.

Семеляк много написал о талантливом музыканте. Не меньше он написал о гениальном продаване. Что мы можем узнать из книги о классово-экономической стороне жизни Летова?

Егор Летов, сын ответственного партработника, зарабатывал спекуляцией винилом «на балке» (туче-толкучке), при этом хвастался тем, что (цитирую) «пока ты, Аркаша, джинсами фарцевал в своей Тюмени, мы с Кузьмой пельмени п…ли из магазина, потому что жрать было нечего». Как дикий предприниматель, Летов сохранял родимые пятна формаций à la Goulague. Вспоминает Игорь Жевтун, «Джефф»: «Он очень плохо относился к любым внешним контактам – и Кузьмы, и меня. Очень был недоволен, когда нам приходилось чем-то на стороне заниматься, пусть даже и нетворческой деятельностью». «Летов пару раз спьяну деловито проговаривался, что вот, к примеру, если подружиться с Зюгановым, тот, скорее всего, даст коммунистических денег на необходимую звукозаписывающую аппаратуру».

В книге Семеляка есть пара характерных баек. Одна байка кратко описывает игры обмена, символического и не очень.

Омский музыкант Иван Морг имел много винила, завидовал Летову и хотел в Америку. После гастролей в Америке в 1999 году (во время бомбежек Белграда) Кузьма Рябинов (сооснователь «Гражданской обороны») приходит к Моргу и красочно расписывает поездку. Морг начинает завидовать, девушка Морга Ольга начинает его мотивировать и — убивает ударом ножа. Менеджер «ГрОб» Сергей Попков выкупает у наследников морговский винил и передает Кузьме. Но винил «запилен», и Кузьма недоволен. «Морг» → «ГрОб».

Вторая байка описывает идеологическое окормление этих игр обмена.

Приходит Лимонов в ОГИ пообедать. Охрана (филологи из РГГУ и филологи из МГУ) начинают препираться: следует ли вывести Лимонова. По версии РГГУ Лимонов — «фашист», по версии МГУ — «великий русский писатель». Пока они препираются, Лимонов спокойно обедает, а его свита утаскивает ящик шампанского.

Удальцов «красный период» Летова именует «анархо-коммунистическим». Приведу ленинскую характеристику анархизма. «Миросозерцание анархистов есть вывороченное наизнанку буржуазное миросозерцание. Их индивидуалистические теории, их индивидуалистический идеал находятся в прямой противоположности к социализму. Их взгляды выражают не будущее буржуазного строя, идущего к обобществлению труда с неудержимой силой, а настоящее и даже прошлое этого строя, господство слепого случая над разрозненным, одиноким, мелким производителем. Их тактика, сводящаяся к отрицанию политической борьбы, разъединяет пролетариев и превращает их на деле в пассивных участников той или иной буржуазной политики…»

«Русским прорывом» Летов накликал революцию музыкальных носителей. Рухнул музыкальный бизнес, а Летов был фетишист: mp3 Чумакова разжимала и нарезала на болванки, а обложки распечатывала на принтере. Также Летов предлагал ей взять третьей девушку — мелкобуржуазного разнообразия для.

Музыка давала настроение, слова давали идею. Музыку можно обменять на музыку, на еду, на уважение, на деньги, на события. Можно разобрать ее на кусочки и собрать как швейную машинку из анекдота («получается автомат Калашникова» — тоже в своем роде «коллаж»). Можно, пока есть «канал доставки», менять музыку на таблетки, ходить в лес и с помощью таблеток разбирать-собирать самого себя — чтоб делать новую музыку. 

Почему «Гражданская оборона» не умела работать со средними частотами? Летов вырезал средние частоты, выражая самоликвидацию нерожденного среднего класса. Жесткий мелкобуржуазный люмпен-прагматизм, описанный еще у Салтыкова-Щедрина. Например, ты студент. Половина твоих товарищей бухает, а половина подсела на аниме. Ты не будь дурак будешь способствовать, чтоб часть из них спилась, а часть заболела неврозом на диванной почве. Потому что чем меньше народу, тем выше твои шансы на рынке труда. 

Что Летов умел делать руками? Класть кафель, клеить коллажи и резать мясо на мелкие кусочки. В Омской области мясо — это говядина, а говядина жестковата. С говядиной связана омская городская легенда «Мясо к фестивалю». В 1956 году к фестивалю молодежи и студентов в области было вырезано все поголовье крупного рогатого. В ответ колхозники с немецких хуторов (в Омске до сих пор много немцев) захватили пионерлагерь, убили пионеров и написали кровью на стене «Мясо к фестивалю». Неслучайно один из летовских проектов носил название «Адольф Гитлер». 

Интересно, попадалась ли Летову книжка его однофамильца Леттова-Форбека «Мои воспоминания о Восточной Африке», ее переводили у нас в 1927 году? Происхождение фамилии Летов характерно. В школе нас учили, что Грюнвальд — это славяне против немцев, но польские товарищи уверяют, что поляков на стороне Ордена воевало столько же, сколько и на стороне Ягайлы. И наоборот — было много немцев, которые воевали на стороне Литвы. Отсюда прозвище «Леттов».

Многие полезут в книгу Семеляка в поисках ловли блох. А я после Семеляка скачал себе сборник эссе Ласло Фельдени «Достоевский читает в Сибири Гегеля и плачет». Недаром Достоевский в «Преступлении и наказании» дважды предсказал «Гражданскую оборону». В начале книги, когда в Раскольникове «кровь кричит» и ему сквозь сон кажется, что на лестнице страшно бьют ногами квартирную хозяйку. И в финале, когда расконвоированный (или раскованный?) Раскольников в Омске слышит из-за Иртыша вольную песню киргиз-кайсака.

Пока нет академического ЖЗЛ «Егор Летов», лучший памятник Летову — это вернуть на Лубянку памятник Дзержинского. Оба — литовского происхождения, оба внешне похожи. Разницы никто не заметит.

А книга Семеляка прекрасная: такую книгу должен написать каждый, не обязательно о Летове. Вспомнить все! В противном случае, самих себя придется в магазине покупать.

В 2022 году вышел сборник стихов Дианы Никифоровой «Это то», Борис Кутенков написал к нему предисловие. В нем он препарирует содержание книги, анализирует стихи и создает у читателя ощущение значительности Никифоровой как поэта. Сначала я думал, а стоит ли писать об этой книге и взглядах Бориса на поэзию, однако сам автор предисловия в последнем абзаце развязал мне руки: «Несомненно, это книга вызовет критические споры…»

Он понимает, что будут споры. Хорошо.

Однако прежде чем мы перейдем к спорам, я должен предупредить: имеются основания для обвинений меня в небеспристрастности. Дело в том, что в свое время Борис написал отрицательную рецензию на мою книгу. Лично для меня отрицательная критика не обидна, ведь каждый человек имеет право на мнение и право его высказывать. А уж критику-то сам Бог велел критиковать то, что он считает достойным критики. Более того, именно отрицательная, а не положительная (хотя и она тоже) критика помогает автору развиваться, расти. За рецензию я не раз благодарил Бориса лично.

И я бы не стал писать здесь о той рецензии, но в ней содержится то, что пригодится нам при чтении книги Дианы Никифоровой. Цитирую:

Преобладание лирического «тумана» в ситуации победившего постпостмодернизма, когда атавизмом видится уже не существование поэзии с имманентно присущей ей тайной, с ассоциативно-метафорическим покровом, надличностной эмоцией, а идущая от сердца простота, закономерно приводит к своей противоположности: демократически внятному, акмеистически «смысловому» искусству, приметы которого вполне шаблонно декларированы Сергеем Баталовым: «В последние годы на страницах литературных журналов стали появляться стихи, словно бы родственные друг другу. Это небольшие — в четыре-пять строф — стихотворения, выполненные в традиционной силлабо-тонической форме, с предельно прозрачным смыслом, с обилием подчеркнуто бытовых реалий и некоторой недоговоренностью в завершении». Такая эстетическая позиция лучше верифицируема с «человеческой» точки зрения…

(Здесь я немного сократил.)

Возможность преподносить читателю напрямую зарифмованные чувства как бы избавляет поэта от необходимости эстетического риска, а «демократическому читателю» (пусть и утвердившемуся в статусе профессионала, но таких у нас много) позволяет особо не вдумываться: трудность самоидентификации для него находится в одном ряду с «имитационными» «книжностью», «сложностью», метафоричностью, якобы подменяющими чаемую им задачу поэзии — разговор от сердца к сердцу. Результаты этой постакмеистической ясности — когда стремление высказаться открыто то и дело оборачивается банальностью, а сознательной установке на вещность и биографическую достоверность отдается приоритет перед тайной искусства — не всегда оправдывают ожидания.

Да, это написано не для людей. Но, кажется, я разобрался, что здесь написано. Итак, очень плохо, когда:

— в стихах идет разговор от сердца к сердцу;

— стихи относительно просты, понятны, то есть когда в стихах нет нагромождения ассоциаций и накрученных метафор;

— когда в стихах есть бытовые реалии, предметность, биографизм;

— когда стихи писаны силлабо-тоникой и в точную рифму.

Стихи, отвечающие этим признакам, плохи тем, что их не нужно распутывать, они понятны читателю и часто банальны. Повторяю, так считает Борис Кутенков. (Я о своих стихах, как вы понимаете, другого мнения, но, как говорится, на вкус и цвет…)

А теперь обратимся к стихам Д. Никифоровой.

ночь тиха

ночь тиха, и плакать нельзя:

бог может услышать, как я ропщу.

снег сошел, и промерзла земля.

так тянет писать тебе, но не пишу.

потому что не смеет матерчатый рот

говорить на бумагу святые слова.

по небу ярким огнем самолет.

сначала казалось, что это звезда

стремглав несется в другие миры,

не нарушая земной тиши.

ночные чудесные глюки, они —

во имя прекрасной твоей души.

Что в этих стихах отвечает представлениям Бориса Кутенкова о поэзии? Рифмы: они здесь действительно плохие, как и завещал Борис. Остальное – нет. Ведется разговор от сердца к сердцу, сравнения донельзя банальны, силлабо-тоника, хоть и неумелая. Не это Борис Кутенков почитает за поэзию, не это. Но предисловие написал. Из-за плохих рифм что ли?

Надо сказать, что рифмы в вышеприведенном стихотворении плохи не от того, что автор хотел использовать именно плохие. По всему видно, что автор старается рифмовать точно, но у него не получается. Когда рифма лежит на поверхности, как, к примеру, тиши –души, он хватает ее. Когда же Никифорова пытается найти свою рифму, она рифмует: слова –звезда, миры – они. Использует и глагольные рифмы. А Кутенков, читая, наверное, ликует.

Но, может, другие стихи Никифоровой больше похожи на те, что Борис Кутенков считает поэзией (то есть на его собственные стихи)?

Не буду приводить стихотворения полностью, но вот несколько отрывков:

я маму держала за руку,

на голову падал снег.

снежинки просились за пазуху,

мой шарф отвечал им «нет».

<…>

я маму держала за руку,

на голову падал снег.

снег — он словно стихи мои,

а мама — родной человек.

я выбрала тебя за эту веру,

за серые, как мой любимый город, глаза.

за то, что до меня ты тоже,

ты тоже никого не целовал.

Знаете, что в первую очередь приходит в голову, когда читаешь сборник Дианы Никифоровой? Что это стихи очень молодой девушки, почти девочки. Лет семнадцати-восемнадцати. Ну а что может беспокоить в таком возрасте? Конечно, любовь (безответная; «любовь» — это вообще название одного из трех разделов сборника), мальчики и секс, боль, нравится она или не нравится (мальчикам).

Все это находим в книге Никифоровой.

Слово «мальчик» в разных вариациях, в единственном и множественном числе, встречается в сборнике множество раз. А есть еще «парни» и «ребята».

Сексу отведено много места. Это именно секс, а не занятие любовью. Тут тебе и «вписка-трахиска» с очень манерной сноской, объясняющей, что это такое, и поллюции, и даже «чтоб не быть затраханной в фарш / фашистом».

«нравлюсь — не нравлюсь» — так называется одно из стихотворений. Начинается так:

ты не говорил об этом словами.

но я чувствую-знаю,

что я тебе ближе, я тебе нравлюсь,

если не улыбаюсь.

Далее рассказывается, что у героини очень белые зубы и ее возлюбленный просит ее признаться, что они искусственные.

Да, много стихов о любви (разговора от сердца к сердцу, чего так в сердцах не любит, но на деле поддерживает Борис Кутенков). О любви тяжелой, о суке-любви. Одно стихотворение прямо так и называется: «сука-любовь». Вот его первая строфа:

если ночь на земле

может стать для тебя

десятью годами неволи

если мокрые ветки

как черные метки

тебе адресует тьма

если эту х**ню

непонятную чушь

называют люди любовью

то зачем тогда

мама зачем же ты мама

такую меня родила

Последняя строка этого стихотворения, нравящегося Борису, звучит не менее эпично: «чтоб ты сдох».

«Девочке» Диане 29 лет. Она уже не девочка, а молодая женщина. И никто, в том числе маститый Кутенков, ей до сих не разъяснил, что лучшие стихи о любви — те, где любовь не поименована.

Вообще, стихи Дианы Никифоровой — это очень современные стихи. Я имею в виду, что автор не чурается обсценной лексики. Может, и этим близка Кутенкову поэзия Никифоровой. На своей странице ВКонтакте, в комментариях и постах он любит поматериться. А Диана в своем сборнике кроме «х**ни», которую вы уже выше видели, использует словечки «бл*ть», «*бучий», «бл**ский», «*бу». Не сочтите меня за пуриста, пожалуйста, но пользоваться этим языковым средством Диана Никифорова однозначно не умеет. (Борис Кутенков же однозначно рекомендует ее стихи к прочтению.)

Это очень неумелые стихи. Поверьте мне, я честно, два раза, прочел всю книгу. Настоящего поэта отличает среди прочего точность обращения со словом, но этой точности, этого мастерства ювелира у Никифоровой нет.

мой сосед — талантливый парень,

и на пальцах, наверно, подушечки.

он играет, а я пропадаю.

припадаю к стене и слушаю.

Автор считает, что, если парень талантлив, у него на пальцах могут быть подушечки. То есть: а) если он не талантлив, подушечек нет; б) если подушечек нет, он не талантлив; в) все люди, у кого на пальцах есть подушечки (а это большинство жителей земли), талантливы. Спасибо, Диана, что признали мой талант!

Но мы же понимаем, что она неверно использовала слово. Что хотела сказать другое. Но не сказала. А Борис Кутенков ее хвалит.

Или вот. 

детский шампунь без слез,

с которого ты рыдаешь.

искусственный лепесток,

проросший в сухой земле.

протухшая манна небесная,

что свалится и отравит.

железные ставни петра

на европейском окне.

(«я»)

Здесь плохо все, но хуже всего этот прорастающий лепесток. Прорастают не лепестки, Диана!

Но глухота к словам есть и у Бориса. Или это слепота, слепота непонимания? Вот что про сук в стихотворении «урок» написала Никифорова:

на уроке закона божьего

посадили за последнюю парту.

сказали: мальчиков любишь,

а еще ругаешься матом.

сижу там, за бантами сук.

строю рожи (меня не видно).

вызывают к доске — шкрябаю

мелом слова. слитно.

И вот что в предисловии к сборнику написал Кутенков: «…тут и ревность изгоя к одноклассницам-хорошисткам, и сук, заслоняющий зрение». Ну нет там никакого сука, Борис…

Вообще автор сборника «Это то» рекордсмен по количеству стихотворных мест, просящихся в пародии. Ну, например.

и волосы тоже захотят от тебя уйти —

они уходят целыми коллективами.

ты — босс их, спрашиваешь: куда вы?

зачем вы сейчас от меня уходите?

почему вы не сделали этого раньше?

А больше всего эмоций вызвала во мне эпопея про ноги. Начинается она на странице 61.

вечер. горячая ванна. конец холодного дня.

я прикрываю пеной грудь и начала ног.

Вам так же неинтересно, где начинаются ноги у Дианы Никифоровой, как и мне? (Но очевидно же, что ноги у нее начинаются не там, где у всех, раз она заостряет на этом наше внимание, да?!) Эти строки напомнили мне шутку, что, если ноги у женщины от ушей, значит, уши у нее растут не на том месте.

Однако я уверен, никакой ножной патологии у Дианы Никифоровой нет (как и ушной). Ноги растут у нее как обычно, как у других людей. У меня растут примерно так же. И у всех, кого я знаю.

Принялся читать книгу дальше и на следующей же странице наткнулся на вот это:

обрезание

мы смотрели фильм,

там женщина страшно болела.

и ты мне зачем-то сказал,

что любил бы меня и без ног.

я пошла в парикмахерскую,

обрезала волосы

репетиция безногости.

Думаете, на этом эпопея с ногами закончилась? Нет. На странице 71 читаем:

я записалась на йогу, чтоб задирать свои ноги.

там стоит тишина: у будды болит голова.

я задираю ноги выше других на йоге.

какая крутая я! но парень ушел от меня.

На этом месте я поперхнулся кофе и разбудил кота! Значит, мальчик не стал ее любить не то что без ног, но и с ногами!

А Борис Кутенков продолжает любить!

Нет, я правда очень рад за Бориса Кутенкова, нашедшего стихи себе по вкусу!

Однако же искушенные читатели эти стихи читать и любить не станут. И возможно, на это и делал ставку Борис. Что никто не заметит факт написания им предисловия к плохой книге. Ну а если заметят, что тогда? На этот случай Борис должен был написать его так, чтобы понимающим сказать правду (что стихи никуда не годятся), а непонимающие чтобы ничего не поняли. То есть и нашим, и вашим.

Проверим. Вот в каких выражениях говорит о стихах Никифоровой Кутенков: «небрежные рифмы», «смазанные концовки», «молодежный сленг», «слова, девальвированные многократным употреблением», «не очень укладывается в ритмические границы». Это еще довольно прямо. А вот более завуалированно. «Преодоление лиризма». «Свободный или гетероморфный стих, оставляющий пространство для ухода в прозу».

Думаете, это все? Нет, не все. Предисловие довольно обширное, аж на восемь страниц! И вот, по словам Бориса, стихи Никифоровой — это «речь на грани невозможного», «на грани эстетического риска», «на грани психоделики». «Несоответствие привычному».

Борис, если рифмы корявые и концовки никуда не годятся, слова затасканные и много мата, если это не поэзия, то что же это? Может, фем-письмо или документалистика?

Честно говоря, я затрудняюсь отнести эти стихи к какому-то направлению — для меня это не фем-письмо, не документалистика <…> это, безусловно, не метареализм; и это не постакмеизм <…> Она выламывается из всех трендов.

Может, это все-таки дневник травмоговорения?

Было бы ошибкой считать эту книгу только дневником травмоговорения и описанием страхов.

При этом Кутенков пишет, что «здесь крайне много автобиографических маркеров трудного детства и юности, вбирающей «взрослый» опыт (примеры приводить не надо, они во всей книге)».

Борис, ты не забыл? Ранее ты писал, что автобиографизм в стихах — плохо!

Борис пишет, что эти стихи похожи на что угодно. На страшилки похожи, на письма похожи, на дневник похожи, на психотерапию похожи. Даже на криминальную хронику! Будто уговаривает сам себя, чтобы оправдаться, зачем ввязался в эту авантюру с предисловием. 

Не проговаривает напрямую Борис главного: что это не поэзия, а очень плохие стихи. Пытается заговорить себя, повторяя: «это не то», «это не то». А это именно то. Даже сама Диана назвала сборник: «Это то»!

Я кое-что заметил… Даже еще раз внимательно перечитал предисловие, в четвертый или пятый раз, чтобы проверить себя. И правда! Борис ни разу — ни разу — за восемь страниц предисловия не называет Диану Никифорову поэтом. «Никифорова», «автор», «авторка», «Диана». Но не поэт.

В эти тяжелые, мрачные времена давайте не забывать, что поэзию мы любим за поэзию, а критику за то, что она позволяет нам находить поэзию, отделять зерна от плевел. К сожалению, Борис Кутенков то ли об этом забыл, то ли нуждается в материальной помощи. Ведь есть же объективная причина, по которой он написал рекомендательное предисловие к сборнику не-поэзии, – не может не быть.

Как вы считаете, не предал ли Борис Кутенков призвание критика, когда написал это предисловие?

А может, все дело в началах ног?