Выпуск №3, 2022

Заметки, записки, посты

О смене литературных эпох. Об интеллигенции, защищающей границы своего класса. О том, как правильно кэнселить русскую литературу by Галина Юзефович. Об интеллектуальном «бизнесе» и границах допустимого для критика. О «лицензированном» убожестве журнала Poetica. О появлении новой военной прозы и попытке предугадать некоторые возможные линии ее развития, а также о многом другом.

Галина Юзефович написала большую статью, как правильно кэнселить русскую литературу. И раньше было понятно, что суть работы Юзефович вовсе не в разговоре о книгах, а теперь и подавно. Подумаешь, литература. Тем более русская. Главное ­ – сформировать у читателей правильную повестку.

Использование литературы с целью формирования идеологической повестки в постсоветской России было налажено не хуже – а может, даже и лучше, – чем в советской. Ибо велось под прикрытием свободы и прав человека. Идут, например, открытые дебаты премии «Нос», и председатель жюри Анна Наринская сообщает, что в этом году на Западе актуальна постколониальная тема. И в нашем лонге есть постколониальный роман! – радуются жюристы и берут его в шорт. Не беда, что у России не было колоний, а бывшие союзные республики жили лучше, чем Тверская область. Главное, за Западом поспеть. А на Западе то эмпатию носят, то феминизм, то ЛГБТ – дел невпроворот.

Но в премиальные списки попадают книги, хоть как-то уже прозвучавшие. Так что не менее важный участок идеологического фронта – новинки. На которые и была поставлена Юзефович – мягкий транслятор нужных идей.

В «Дневном дозоре» Лукьяненко, Васильева есть эпизод откармливания ведьмы, потерявшей силу в бою. Ее отправляют в Артек – на детский энергетический бульончик – ибо переварить поток энергии взрослого ей пока трудно, может вытошнить. Галина Юзефович и нужна для того, чтобы читателей не вытошнило от жесткача прямой агитации. Она умело разбавляет повесточку эмоцией, пересказом, оммажиком – и идеологический бульончик готов.

Как это делается, рассмотрим на примере статьи Юзефович «Кэнселинг русской культуры: заметки по поводу».

Сначала в статье обрисовывается «объективное» положение дел: идет отмена русской культуры в мире, и с этим мы вряд ли что можем поделать. Они там всегда правы, а уж из-за СВО стали правы вдвойне – заняв позицию жертвы. Единственное, на что мы можем надеяться, что когда-нибудь они нас простят, – говорит Юзефович.  

Это экспозиция. Теперь тезис:

Нет, мало ждать! Надо стараться исправиться самим, и для этого тоже кэнселить русскую культуру. Ибо разве можно «всем сегодня думать и говорить о культуре, которая нас вскормила и при этом, как кажется многим, не уберегла Россию от вторжения в Украину, от Бучи, от уничтожения мирных городов».

В гипнотическом языке М. Эриксона такой ход называется пресуппозиция. Когда сознание слушающего фиксируют на чем-то несущественном, а важную информацию проводят фоном – в обход критики и оценки напрямую в подсознание. В приведенной выше фразе: «…культура, которая нас вскормила и при этом, как кажется многим, не уберегла Россию от вторжения…» – отвлекающим сознание фактором выступает бессмысленная вводная конструкция «как кажется многим». Что здесь может «казаться»? Культура нас вскормила? Вскормила (кто-то кушал плохо, но это другой разговор). СВО идет? Идет. «Не уберегла», выражаясь языком Юзефович? Не уберегла. Нечему тут «казаться». Но пока сознание, пробуксовывая, пытается расшифровать бессмыслицу, фоном проводится мысль, которую напрямую не скажешь, но которая Юзефович как раз и нужна: на войне гибнут люди, и виновата в этом – русская культура.

Тезис озвучен. Теперь антитезис:

Юзефович принимается «защищать» плохую русскую культуру. Снова фоном проходит – и закрепляется – утверждение, что русская культура плохая. «Простая реакция, понятное дело, состоит в том, чтобы в ужасе отшатнуться от Пушкина и особенно Лермонтова (офицер, империалист, милитарист!) <…> Мне этот подход видится в корне неправильным <…> Нет, ни Пушкин, ни Вяземский, ни Катенин, ни Баратынский, ни Толстой, ни Гумилев не виноваты в происходящем сегодня с нами».

Зачем Юзефович перечисляет столько русских писателей? Затем, что частица «не» подсознанием не считывается. Юзефович специально собрала как можно больше русских писателей, чтобы ненавязчиво внушить – да, да, они все милитаристы.

После тезиса и антитезиса – синтез.

Русская культура плохая, мы должны ее отменить, но так, чтобы не было мучительно стыдно.  «Но что-то же надо закэнселить, правда? Правда. На мой взгляд, закэнселить нужно наше родное (и, насколько я могу судить, специфически русское), проросшее в нас на протяжении ста пятидесяти по меньшей мере лет убеждение, что классики – это вечные современники».

То есть отменяем не русскую литературу вообще, а всю предыдущую русскую литературу. Современную, которая косплеит западную, оставляем.

Вот мы и добрались до нерва постсоветского либерализма – боязни преемственности. Главное, что наша «элита» делала последние тридцать лет, это старалась отменить прошлое, остановить историю, лишить нас корней, памяти и родины.  Ради того, чтобы славянские рабы (slave) работали на благо «мира», о котором шла речь в начале статьи, и не мешали ему своей русскостью. Национальный образ русского – Илья Муромец, который не слушался князя Владимира и лез везде со своим понятиями справедливости и чести. Эта русскость западный мир раздражает. И Юзефович старается ее отменить:

«Это очень комфортное ощущение и большой соблазн – протяни руку в прошлое и обопрешься там на надежную руку условного Пушкина, Толстого, Тургенева. Но, как многие комфортные ощущения, это представляется мне очень вредным, опасным и преимущественно ложным».

Надо же, Галина Юзефович, которая всегда ратовала за комфорт ­и писала о комфортных книжках, тут сообщает, что «комфортные ощущения» от чтения Пушкина и Толстого – это очень вредно, опасно и ложно. И, вообще, перечитывать классику – крайне досадная русская черта.

Дальше Юзефович начинает говорить правильные вещи: что литература и язык меняются, что понимать Другого надо исходя из него самого и контекста эпохи. Не поспоришь. Этому ведь и учат литературоведов. Правда, Юзефович почему-то считает, что этому учит только она и ее коллега по ВШЭ: «Мы с моей драгоценной коллегой Татьяной Трофимовой преподаем русскую литературу <…> не совсем так, как это принято <…> мы занудно погружаем студентов в исторический, экономический, социальный и культурный контекст». Ну ладно, может, ей приятно думать, что «так не принято» во всех остальных вузах страны, оставим человеку его заблуждения. Тем более дальше идет самое яркое и самое верное место этого текста – утверждение, что надо учиться ценить различия. Да, с конца ХХ века наука говорит о том, что будущее – за умением принимать различия.

И вот, когда читатель согласился с верной мыслью и доверчиво раскрылся – надо добивать: «…сосредоточимся на «отдирании» Пушкина от себя (или, если угодно, себя от Пушкина), на осознании разделяющей нас дистанции. А главное, – и это, мне кажется, важнее всего – на воспитании в себе способности любить что-то, не уподобленное нам самим. Что-то чуждое – и прекрасное именно в силу этой самой чуждости».

В обертке того, что надо понимать и ценить различия, – совсем иная мысль: любите не себя, а чуждое.

Но для того чтобы ценить Другого, нужно уважать и ценить себя. А уважать и ценить себя – значит знать свою культуру, своих предков, свои корни, свою историю – все, на чем мы выросли и стоим, что дает энергию для будущего.

Только если я принимаю и ценю себя, я могу уважать Другого. Только когда знаю себя – вижу живую границу контакта. Если же я себя не знаю, то не знаю, и где мои границы. И вместо контакта будет поглощающий образ Прекрасного Чуждого, от которого я стану зависим, – и он эту зависимость использует. Наши младенцы, лепечущие «я выше национальности, я гражданин мира», в упор не замечают, что Запад, вопреки транслируемой (для нас) наднациональной повесточке, жестко отстаивает свои национальные интересы, ценит национальную культуру и бережет историю пуще зеницы ока.

А закончить хотелось бы хорошим, словами Ольги Токарчук – не такой уж, кстати, любительницы России, – которая на встрече с читателями во Вроцлаве сказала (перевод Т. Шахматовой): «Мое отношение довольно сильно изменилось от начала войны и до сегодняшнего момента, когда доходит очередная информация о блокировании российской культуры и о том, что с ней творят. Поэтому я до крови буду защищать литературу, буду защищать Чехова, Толстого, Гоголя».

И мы будем. И защищать, и любить.

В «Искусстве кино» опубликованы эссе Неи Зоркой об аэропортовской интеллигенции. Хорошо прорисовано. Ненависть народа к интеллигенции интерпретирована как проекция интеллигенцией своей ненависти к народу. Бревно в своем глазу — вещь неудобная, но все-таки помогает увидеть соломинку в глазу брата. Страх и ненависть (или, как переводили в «Иностранке» за 1980 год, «кошмар и блевотина») в Переделкине вполне обоснованы. Но Зоркая берет моральный тон и все запутывает.

Я не отделяю себя от интеллигенции. Интеллигенция — имя гордое, знаменитое. Я — деклассированный интеллигент. Мне не нравится, когда слово «интеллигент» и «интеллигенция» употребляются в ругательном смысле.

Попытаемся разобраться в ситуации sine ira et studio. Какие объективные предпосылки вынуждали интеллигенцию вести себя так, как она вела себя?

а) Технические науки — для нападения, гуманитарные — для обороны. На этом основании культура, наша «светская религия», недофинансировалась. Это оскорбляло гуманитариев, и — подчеркнем — ослабляло обороноспособность страны. Если страна не хочет кормить свои диванные войска, она будет кормить чужие диванные войска.

б) Этим продолжают заниматься с крестьянским практицизмом наши «новые наивные кшатрии». Хочешь развратить элиты, преподавай им только право и экономику, заметил Алексей Любжин. Без языков право и экономика дают бюрократию и цинизм. Для человека, воспитанного правом и экономикой, рынок — окончательная эманация Мирового Духа, а язык — доносы и пропаганда.

в) Солженицын пустил словцо «образованщина». За исключением вершин (Гаспаров-Аверинцев), интеллигенция была действительно второсортной по сравнению с дореволюционными и западноевропейскими аналогами: «образованщина» — оттого, что плохо образована, lucus a non lucendo. 

г) Интеллигенция вышла из народа и образовала новое потребительское сословие, шляхту. «Производство формы общения» по Марксу превратилось в «потолковать о производстве» по Гоголю. О производстве в чин.

д) Поэтому аэропортовская спесь объективна и направлена на защиту сословных привилегий. Как сказал один из героев Горького, «измена интересам своего сословия — это, в сущности, государственная измена».

Почему английский шпион Берия ликвидировал тов. Сталина? Сталин как раз собирался ввести в школах латынь. Тогда б СССР стоял aere perennius.

В 1954 году Гранин и Паустовский высадились в Афинах. Это был первый писательский тур вокруг Европы. Гранин побежал снимать Афины новеньким фотоаппаратом, а Паустовский (астма и хромота) присел за столиком. Гранин потом не смог определить принадлежность половины снимков, а Паустовский встретил американку из Ростова. И официант оказался с Афона, знал русский язык, хотя Паустовский по Одессе мог немного знать новогреческий.

Гранин пишет: «Афины у меня остались прежде всего из рассказов Паустовского». «Сам я их не видел, снимал, а не видел, все внимание ушло на выбор освещения, экспозиции. Были Афины или не были? Скорее, что не были, все слилось в потную беготню». Словесность победила визуальное. Но это была пиррова победа. Скоро «все будет одно сплошное телевидение».

Рассмотрим динамику образованности с XVIII века.

а) Переписка (Белинский писывал друзьям целые тетради) сжалась до наклеек в мессенджерах.

б) Салоны эволюционировали сперва в кружки, а потом в соцсети, где человек не узнает сам себя.

в) Книги, при Эразме бывшие только «древними», сменились сперва журналами, потом газетами (чеховский Чебутыкин читал только газеты, и еще у него были запои), наконец — непрерывным глистом новостной ленты. Лента новостей погружает в миф («то, что всегда есть, но чего никогда не было») не потому, что там якобы врут, — а потому, что она перемалывает в фарш ваше личное время. Возникают хипстеры, которые творят, потребляя, и, профанируя мандельштамовский «список кораблей», компонуют списки непрочитанного и плейлисты непереваренного: «Сальное, но, к несчастию, верное сравнение: духовная пища, которую мы пожираем без разбора, не обращается в нашу плоть и кровь, но в чистое, беспримесное экскрементум», – пророчески писал старик Белинский.

Австралийские аборигены якобы не могут смотреть кино из-за того, что видят пробелы между кадрами. Полагаю, дело в другом. Они настолько быстро и глубоко вникают в отдельный кадр, что кадры становятся сверхинформативными и перестают монтироваться. Несет ли свободу free flow of information? Нет. Люди теряют левополушарность, лучше различают сорта говна и разучиваются читать. В перспективе теряют язык вообще, не только латынь и древнегреческий.

Кто был самым успешным интеллигентом мировой истории? В. И. Ульянов-Ленин. В анкете он писал себя «литератор», что значит «интеллигент» по-немецки. Слово «интеллигенция» придумал не Боборыкин, а Готлиб Фихте. С тех пор как, по свидетельству Чеслава Милоша, восточноевропейская молодежь переключилась с французских «книжек в желтой обложке» на изучение английского, с 1937 года значение слова «интеллигенция» также ориентируется не на немецкое Intelligenz, а на английское intelligence — «разведка, шпионаж, стукачество».

В фильме «Андалузский пес» есть знаменитая сцена разреза глаз. Глаз — это интеллигенция, буржуазии глаза в целом не нужны (что демонстрирует современная пропаганда). Буржуазия видит не глазами, а непосредственно мозгом (дискурс, groupthink). Любопытно проследить, как портилось зрение человека при переходе от охоты к земледелию, от земледелия — к чтению и писанию бумажек, от чтения — к залипанию в сети. И поэтому надлежит ей именоваться не интеллигенцией, а «сенсацией», всеобщим чувствилищем. Основной тон современной интеллигенции — не понимающий, а сентиментальный (в духе «я рыдалъ»).

У дореволюционной интеллигенции — травма отчужденности от народа, остроумно пишет Илья Будрайтскис, потому что она происходила из правящих классов. У советской интеллигенции — травма неразличимости от народа, поскольку она «вышла из народа». У современной — травма отсутствия и народа, и правящих классов, которым она была бы нужна. Поэтому интеллигенция окукливается в «класс-в-себе». Ее главным занятием становится — так же как у гопников «дежурить на раене» — блюсти границы своего класса, свой классовый стиль.

Итак, интеллигенция разлагалась на:

а) интеллигенцию в английском смысле intelligence «шпионаж, разведка, стукачество»;

б) на интеллигенцию «лармуаянтную», по слову Аверинцева, — интеллигенцию сентиментальную;

в) шоу-бизнес: «музыканты рыпят, штукари показывают штуки» (с) Николай Станкевич.

Внутри отдельного интеллигента идет борьба антропологической и гуманитарной культуры. Большая их часть — еще застали деревню, и вообще антропологическая культура (то, что передается без слов) вещь упрямая. Потом они причастились гуманистической и научной культуры. Антропологическая культура — то, что хорошие гуманисты сдерживают, что проявляется оговорками по Фрейду. Интеллигент не «расстегивается», а скрывает свои мысли с помощью слов — пресловутый «китман» Милоша. Плюс, наших гуманитариев в 1930-е годы, согласно Ахматовой, отучили вести дневники, а гуманитарий не может мыслить без бумаги и ручки — «академик Виноградов не поважал устной филологии».

В итоге, и антропологическую, и научную, и гуманитарную культуры перемолола культура массовая.

Наша жизнь исковеркана из-за сдвига мотива на цель, а не на движение (процесс). К науке присобачивают наукометрию, и она начинает ориентироваться на индекс цитирования.

Знания школьников меряются баллами — знания испаряются, остаются баллы. Журналистика ориентируется на лайки-просмотры — миллионы мух довольны. Читатели ориентируются на количество прочитанных книг, кооптируются в книжные марафоны — количество прочитанного растет, качество исчезает.

Любители ходьбы ориентируются на шагомер. Количество шагов растет, но тело не радует — не успевает разогреться.

Техника ускоряет, гуманитаристика замедляет. Техника убивает время. Традиция изготавливает вещие вещи, искривляет пространство и делает время. Тарковский говорил: люди приходят в кино за временем. Остановиться подумать, zastanowić się, как это прекрасно выражено по-польски. Медленное чтение, медленные медиа, медленное кино.

Две вещи угрожают миру — порядок и беспорядок, однако же интеллигент Ленин разрушил Российскую Империю, интеллигент Солженицын разрушил СССР, задача современной интеллигенции — разрушить Архипелаг ГУГЛ. Разрушить сеть так же трудно, как паутину пулей, но есть неплохой задел:

а) дачная культура, которая у нас держится еще с Кия, Щека и Хорива;

б) медленное чтение, «медленная мысль» Бахтина и «медленное движение» в целом.

Прежде чем вернуть эту землю себе, надо вернуть себе время: Take your time, чтобы учиться, учиться и еще раз учиться.

Жить медленно, ходить пешком, читать книги и копать картошку.

Вместо того чтоб учиться, интеллигенция «блюдет классовый стиль». При этом в кратчайшие сроки достигается положение, когда на имитацию работы затрачивается больше, чем если бы эта работа была просто выполнена. Чем большее количество человеко-часов интеллигенция затрачивает на охрану границ своего класса и свою классовую идентичность, тем меньше она занята непосредственно своим делом: культурой и просвещением, хотя бы самих себя.

Едва успел тихо и незаметно, на третьем выпуске, почить никакого толкового следа по себе не оставивший журнал «Парадигма», как энергичное племя «актуальных» стихотворцев уже готово предоставить на суд публики (читай – самим себе, ибо кому-то еще это вряд ли будет интересно) новый мультимедийный проект – журнал Poetica.

Концепция проекта (помимо сетевого журнала обещаны ютуб-канал и книжная серия) уложилась в два примечательных абзаца, представленных на соответствующем сайте в разделе «О проекте». Чтение презабавное.

Вот безымянные редакторы (забывшие, видимо, подписаться) заявляют: «POETICA (о, капслок – древнейшее, изощреннейшее средство убеждения. – прим. К. К.) — журнал, сфокусированный на смысловых, визуальных и эстетических открытиях, которые происходят в поле современной актуальной поэзии, оживляя монотонную репрессивность языка». Ну, опять двадцать пять: «политическое», заместив собой «поэтическое», призвано создавать видимость присутствия изначально отсутствующей поэзии. Нобелевский лауреат Иосиф Бродский, например, не брезговал служить «инструментом языка», а нынешние «поэтики» предпочитают верлибрически постанывать под его «гнетом», визгливо постулируя свою «индивидуальность», вплоть до полного неразличения таковой. У Бродского в трагедии, как известно, «гибнет не герой, гибнет хор». Здесь гибнет солист (читай – поэтическая личность), а хор «угнетенных», напротив, торжествует, в своем похоронном торжестве напоминая хор образцово-показательных северокорейских детей – выступающих для иностранцев под фонограмму, что звучит из колонок западного производства (читай – текстов разнообразных англоязычных «активистов»). Элементарное неумение справляться с языком, преодолевать сопротивление материала, выдаваемое за «репрессивность», провоцирует у новоявленных страдальцев стремление выразить презрение к оболганному ими же русскому языку в идеально подходящей для этого форме «актуального» верлибра.

Разумеется, такое презрение нужно завесить истлевшей ветошью залежалой «новизны»: «Нам важно все новое, что происходит в литературе, а больше всего: к чему движется (и придет) поэзия, — что можно предугадать в пишущихся здесь и сейчас текстах». Все бы хорошо, если бы «новое» в данной терминологии и риторике не оказалось просто вывороченным наизнанку дряхлым и кондовым соцреализмом в худшем его изводе. Об этом – далее.

Для пущей убедительности привлекаются красивые иноязычные слова: «Полное название проекта — Licenza poetica <…> На первый взгляд licenza poetica считывается как «лицензированная поэзия» — в значении: настоящая; однако в прямом переводе с итальянского это словосочетание означает «поэтическая вольность»». Красоту итальянского языка оспаривать глупо, тем более что только для дутого украшательства он здесь и применен. Однако тут уже возникает сомнение в когнитивных способностях авторов сего микроманифеста. Потому как наиболее очевидное значение словосочетания «лицензированная поэзия» – поэзия, одобренная «сверху», официальная, пущенная в массовый оборот, «безопасная», то есть те стихи, которые Мандельштам, противопоставляя «ворованному воздуху» поэзии, называл «мразью». С велеречиво продекларированным выше вниманием к неподцензурной и маргинальной поэзии словосочетание «лицензированная поэзия» соотносится очень плохо. Зато с упомянутым авторитарным дискурсом, стремлением «назначать поэтов» и смехотворными претензиями на системообразующую роль в современной поэзии и разнообразными комическими проявлениями «воли к власти» в «поле литературы» – совпадает практически идеально. Таким образом, отвергаемый на словах «репрессивный дискурс» на деле продуцируется ударными темпами. Теоретики терпят фиаско: «репрессивный язык» наглядно отомстил за небрежное и невежливое обращение с ним, высказав совсем не то, что входило в намерения говорящих, а нечто совершенно противоположное этим намерениям – правду.

(Вообще, уморительны все эти помпезные, претенциозные наименования – учебник «Поэзия», премия «Поэзия», журнал «Поэтика». Как будто лавры Аристотеля покоя не дают, да способности не дотягивают, ей-богу).

Дальше – больше: «Мы совмещаем эту дихотомию: карнавальную вольность, но одновременно — свободу, которая сейчас все чаще утрачивается, а потому особенно необходима; и подлинность, находящую отражение в каждом опубликованном на портале тексте». Если заменить «подлинность» на «поддельность», с данным тезисом можно даже согласиться. Но вообще-то «поэтическая вольность» – понятие, введенное Горацием для точечной (подчеркиваю) эстетической мотивировки отступлений от правил грамматики и стихосложения, нарушений их. Ничего «карнавального» (ставшего приметой уже Возрожденческой культуры, о чем нам замечательно поведал Бахтин) древнеримский поэт под «вольностью» в виду не имел. Но что поделать, если у новоявленных ревизоров от поэзии в мыслях царит «легкость необыкновенная»?

На поэтический контент первого номера можно спокойно экстраполировать заглавие подборки одного из его авторов, Ивана Соколова, – «Амбулаторные стихи». Каких-либо следов живой поэтической энергии среди однообразных словесных «гомункулусов», источающих миазмы художественной беспомощности (за относительным вычетом подборки Виталия Пуханова, где пробивается рифма, а с ней и кое-какая жизнь), искать практически не приходится. Но о сортах стихотворной мертвечины поговорим в следующий раз. На сегодня, пожалуй, хватит.


Для начала уточню, что я отнюдь не являюсь военным экспертом. Как прежде не был вирусологом, политологом или прогнозистом криптовалют. Дальнейшие мои размышления касаются именно возможного развития литературы – точнее, одного из ее направлений, которое из-за политических событий может стать самым ярким и актуальным. Речь пойдет о военной литературе, прежде всего о прозе.

Чем вообще обусловлено ее появление? Конечно, пережитой войной как испытанием, близостью смерти, потерями, сломом быта, переоценкой и переосмыслением всей прошлой жизни. Из радости побед и боли поражений рождается большая литература. С войны возвращаются люди, которые становятся значимыми писателями. Не обязательно самыми значимыми, но без них национальная культура была бы не только неполна, но и могла бы не найти камертон для конкретной эпохи. Однако надо признать, не каждая война оставляет по себе по-настоящему важные книги. Почему так?

Для ответа вкратце проанализируем влияние на литературу ратного опыта последних двухсот лет российской истории. Крымская война во многом сформировала Льва Толстого, дала ему не только жизненный опыт для «Севастопольских рассказов», но и моральное право замахнуться на «Войну и мир». С Русско-турецкой войны 1877–1878 годов вернулся и – несмотря на недолгую жизнь – успел оставить по себе благодарную память Всеволод Гаршин. Русско-японская 1904–1905 годов не только раскрыла новые грани таланта Леонида Андреева и Викентия Вересаева, но и дала импульс созданию таких масштабных полотен, как «Цусима» А. Новикова-Прибоя и «Порт-Артур» А. Степанова.  А после Гражданской войны проявились дарования Шолохова, Булгакова, Газданова, Фадеева, Лавренева. Целая плеяда окопных, лейтенантских, блокадных авторов вышла из шинелей ВОВ. После Афганистана – О. Ермаков, М. Евстафьев, В. Николаев, А. Козлачков. После Чеченских войн – А. Бушковский, К. Алексеев, А. Карасев, отчасти Г. Садулаев.

При этом сама война может быть проиграна на поле боя или же по комплексу иных политических факторов (как, например, упомянутые Крымская, Русско-японская 1904–1905 годов, Афганская или Первая чеченская) либо, наоборот, стать победоносной (как упомянутые выше Русско-турецкая, Великая Отечественная или молниеносная Советско-японская 1945 года). То есть победа или поражение не становились определяющими для глубокого писательского высказывания.

Не появляются же значимые книги по двум главным причинам. Первая – масштабы войны или специальной операции носят очень ограниченный характер, в них активно участвует не так уж много людей; они отбираются по профессиональным качествам, в число которых не входит литературный талант. Более того, он, как правило, этим качествам противопоказан. Достаточно вспомнить Корею, Вьетнам, Анголу и т. д. Какие произведения, написанные на русском, мы читали о тамошних событиях? Вряд ли кто-то вспомнит хотя бы несколько, несмотря на активное (а порой – и героическое) участие в них «добровольцев» и военных советников из СССР.

Вторая уважительная причина – творческий цейтнот, когда вслед за одним военным событием практически немедленно (в течение двух-трех лет) следуют другие, еще более грандиозные. Литература требует времени на проживание и осмысление, а этого-то времени у авторов не оказывается. Так Первая мировая война в России не стала самостоятельным трагическим и травматическим опытом, каким осталась для немцев, американцев, англичан и французов, а фактически сразу перешла в еще более кровопролитную Гражданскую, где линия фронта зачастую проходила внутри семей. Так же и масштабные локальные войны на Халхин-Голе и в Финляндии померкли с началом Великой Отечественной.

О недавних и нынешних событиях на Донбассе писали и пишут отнюдь не дебютанты, а, наоборот, весьма опытные и признанные авторы, такие как Захар Прилепин или Борис Евсеев, Марина Ахмедова или Сергей Самсонов. Другие талантливые авторы, как правило, проявляются эпизодически – небольшими рассказами или очерками в коллективных сборниках. И здесь могу отметить покойных одессита Алексея Ивакина и херсонца Юрия Ковальчука, ныне популярного военкора с весьма авантюрной биографией Владлена Татарского, совсем юных писательниц-луганчанок Екатерину Щербу и Фаину Савенкову. Доступные нам тексты с украинской стороны, как правило, не стремятся объективно показать ситуацию и несут явный отпечаток пропаганды. Опять-таки, вполне возможно, что уже существуют или пишутся прямо сейчас высокохудожественные и достоверные романы, глубоко раскрывающие эту тему. Например, по отзывам ряда писателей, одной из таких событийных книг может стать совсем недавно вышедший из печати роман Александра Можаева «За чертой» (кстати, и этот автор тоже отнюдь не дебютант). Однако лично я таковых романов пока не читал (по крайней мере, в целостном и завершенном варианте) и самыми яркими страницами «летописи Донбасса» пока остаются публицистика и – в меньшей мере – поэзия.

Итак, стоит ли нам ожидать настоящую прозу, посвященную текущим событиям? Да, стоит, более того, она практически неизбежно должна будет появиться. Вероятнее всего, литературная атака начнется параллельно с трех направлений. Первое: от кого-либо из нынешних российских военных, участников СВО (по численности они уже сопоставимы с контингентом в Афганистане), а также вооруженных сил ЛДНР. Второе: от мирных жителей, корреспондентов, волонтеров и других участников-некомбатантов. И третье: это творчество представителей украинской стороны (в зависимости от исхода – возможно, уже в эмиграции). Почти уверен, что донбасская проза не будет оптимистичной по тематике и тональности и вскроет массу внутренних проблем российского общества – в критической ситуации они всегда становятся очевиднее. Вот таковы мои предварительные прогнозы. Которые вполне могут сбыться, если только не случится чего-то, что надолго затмит текущие события в памяти современников, историков или других разумных существ, которые когда-нибудь заинтересуются судьбой человеческой цивилизации.

В последние годы темой-жупелом стал спор о профессиональном и непрофессиональном критическом высказывании. Его породило распространение книжного блогерства как в печатно-электронном, так и в аудиовизуальном виде – Буктьюб и т. п. Именно этот формат во всем его техническом многообразии считается непрофессиональным.

В такой оценке есть рациональное зерно. Блогеры зачастую сводят разговор о прочитанной книге либо к рекламе, либо к банальному «нра / не нра». Для расширения аудитории говорят на примитивном или шутовском языке. Далеко не всегда являются светочами интеллекта и впервые открывают для себя то, что более начитанным людям давным-давно известно. С улыбкой умиления они рассказывают о своих недавних озарениях – стихах Афанасия Фета или повестях Льва Толстого (такие тексты присылали мне среди заявок на семинар критики СПМ). Читая это, не знаешь, радоваться или огорчаться…

До недавних пор я вступалась за Буктьюб и иже с ним. Мне казалось: если человек читает книги и хочет поделиться впечатлением, он способствует популяризации культуры, пусть даже порой в нелепой форме. Начав с этого малого, можно подняться на высоты литературного познания – как из «низких» жанров прорастают «высокие», что подметил еще Юрий Тынянов… А видеоформат – ну так ведь в XXI веке живем!.. Может, вскоре вообще мыслеформами будем общаться!..

Я ошибалась. Точнее, не предусмотрела всех недостатков повального книгоблогерства. Понять о нем то, чего я и не подозревала, помог некий товарищ, ведущий канала «Поток книг Александра Славуцкого» на Яндекс-дзен.

По справедливости, его дзен-канал должен называться «Поток книг с бору по сосенке». Но сей прискорбный факт открывался мне поэтапно.

Писатель Сергей Литвинов, половинка популярного дуэта Анны и Сергея Литвиновых, в конце прошлого года выпустил сольный сборник рассказов в жанре альтернативной истории «Смерть отменяется». Кто-то принес в социальную сеть Литвинова ссылку на отзыв, размещенный в дзен-канале Славуцкого под названием «Исторический скепсис Сергея Литвинова в его книге «Смерть отменяется»». Автор книги первым отметил выходящее далеко за рамки совпадения тождество отзыва в канале Славуцкого с моей рецензией «Ответственность за чертой» («Литгазета», 9 февраля 2022 года). В дзен-канале я обнаружила весьма вульгарный копипаст моего текста – не только тезиса об «историческом скепсисе», но и большинства абзацев дословно или с мелкими изменениями. О чем и заявила в администрацию Яндекс-дзена. Адрес для принесения письменных жалоб прислал мне Сергей Литвинов, так как его сестра Анна Литвинова уже не раз подавала на официальный мейл Дзена заявления по поводу нарушения авторских прав. Просто запомним это. Как и то, что в Дзене разработана онлайн-форма для заливания претензий на «копипаст» с аргументацией и юридическими основаниями.

Вскоре пришло официальное письмо, что материал «Славуцкого» признан нарушением моих авторских прав и заблокирован. Наивная, я торжествовала победу, еще не зная, что попала в ситуацию бесконечности, называемую в народе «сказка про белого бычка». Славуцкий тем временем прислал мне приглашение в друзья в соцсети «ВКонтакте». Именно здесь он затем сделал мне внушение: не всякий, мол, ваш текст утащить можно, с некоторыми еще работы много остается, «не мне же их за вас переписывать?». Тут фольклорные выражения расцветают пышным букетом: «ему дай яичко, да еще и облупленное» и «простота хуже воровства». Как выяснилось, бывают случаи, когда первое трудно отличить от второго.

Прошло несколько дней – и рецензия на сборник рассказов Литвинова снова «всплыла» в «Потоке книг Александра Славуцкого» под заглавием «Прошлое менять бессмысленно. Будущее все равно не улучшить», совпадая с моей в самых важных моментах. Какие-то фразы были вырезаны по живому, отчего в тексте получилась абракадабра. Так Славуцкий уменьшил число дословных совпадений с моим текстом, из-за чего администрация Яндекс-дзена… отказалась признавать вторую версию нарушением авторских прав, несмотря на то, что я послала туда вместе с заявлением текст «от Славуцкого» с цветовыми указаниями прямых и косвенных заимствований. Как известно, за косвенные цитаты в контрольных работах студентов преподаватели дерут нещадно, если оные фразы не оформлены как отсылки к чужим словам. 

Проверив весь «Поток книг Александра Славуцкого», я нашла там еще одну свою рецензию «Преломление гедониста» на книгу повестей Валерия Попова «Мы не рабы» («Литгазета», 12 января 2022 года). Рецензии из «ЛГ», похоже, Славуцкий особенно любит – они короткие и популярные по форме. Мой материал о Попове ведущий дзен-канала тоже использовал дважды: в откровенно списанном виде (заблокирован) и переделанном (не заблокирован, хотя все равно списан, причем невнимательно – даже с глаголом «читала»).

Вывешенное «ВКонтакте» предупреждение насчет канала Славуцкого подтвердил поэт Евгений Лесин. Он тоже нашел там свой текст. Дальше у нас с Лесиным мнения разошлись: он счел, что надо быть выше заявлений в администрацию Дзена. Каждый остался при своем, но те, кто «выше этого», здорово облегчают Славуцким задачу…

Внятного разъяснения по механизму установления администрацией Яндекс-дзена факта нарушения авторских прав я так и не добилась. Попытки услышать их комментарии стали сказочкой про белого бычка. Почему Дзену не писана элементарная этика цитирования, которой учат на филфаках и семинарах критики: «как сказал тот-то, фамилия, наименование статьи/рецензии, издание, номер страницы, ссылка» (даже без номера страницы, если издание не академическое!)? Ответ на вопрос, почему нельзя обязать Славуцкого указать в «своем» отзыве мою фамилию, был казуистикой и предложением решать проблему лично с автором. В священной истории это звалось «умываю руки»…

В итоге у меня возникло подозрение, что все завязано на коммерческих интересах. А то вдруг я или другие авторы перефразированных отзывов потребуют от Славуцкого и от Дзена делиться доходами с просмотров его канала!.. Это лишь предположение, вычитанное между строк уходов от ответа, – о чем упорнее всего не хотят говорить, с тем, видимо, что-то не так. Но нам предлагают счесть за благо, что Яндекс-дзен стимулирует ведущих каналов тщательнее переписывать чужие тексты, прежде чем поставить в свои стримы.

Так Славуцкому удалось здорово поколебать мой оптимизм в отношении книжного блогерства. Дело не в монетизации, не в превращении книжной критики в рекламу. Нет ничего плохого в том, чтобы пытаться монетизировать то, что ты умеешь делать!.. Но, извините, ТЫ, а не Пушкин!.. Понятно, что канал должен пополняться регулярно, конвейером, но не в человеческих силах каждый день прочитывать и рецензировать по книге. А у Славуцкого в канале еще и интервью, и обзоры, и рейтинги, и писательские биографии… Открывается широкая волнующая тема: откуда это все?..

Нарушение авторских прав – не тот случай, когда понять – значит простить. Интеллектуальный «бизнес», в том числе книжное рецензирование и литературная журналистика, начинается с опоры на себя. И на свод заветов, которыми критика руководствуется со времен Белинского. «Не возжелай» не только жены, коня, осла и добра ближнего твоего, но и его мыслей. Коли ближний сказал лучше тебя (или раньше тебя), существуют правила цитирования и библиографического оформления. Думаете, Славуцкий, хвалящийся во вступительном слове к каналу: «Много лет я делаю книжные обзоры», – этой элементарщины не знает?.. Вряд ли. Но если вдруг впервые слышит, объясняю. Пользоваться чужими выводами как своими недопустимо для критика. А если в среде книжных блогеров царит иной подход – то, пожалуй, правы те мои коллеги, кто воспринимает его расцвет как предапокалипсис жанра, в котором мы работаем…

Иногда я участвую в обсуждении вопроса, который волнует почти каждого пишущего в нашей стране. Формулируется он просто и драматически: как найти своего читателя?

            Братья по перу делятся опытом и соображениями. Первого всегда меньше по сравнению со вторым. Кто-то рассказывает о встречах с потенциальными читателями в ходе рейдов по библиотекам, другие ссылаются на призовые места в крепких региональных литературных премиях. Некоторые с интересом посматривают на литературные площадки типа Autor.today. Но рано или поздно в ходе горького, непростого разговора звучит неизбежное: «Моя книга, ее качество говорят сами по себе. Этого достаточно – читатель оценит». После произнесенного все чувствуют некоторую приподнятость, торжественность в сочетании с неловкостью. Но для меня подобный пассаж почему-то рождает в сознании словосочетание «опрятная бедность». Объяснюсь.

            Недавно я с большим интересом прочитал три книги петербургского прозаика Виктора Точинова. Автор давно и достойно работает в литературе, пишет романы и повести в таком непростом для отечественного писателя жанре как фантастические ужасы. Это тем ценнее, что обычно у нас получается вариант с инверсией – ужасная фантастика. Но три книги, которые привлекли мое внимание, имеют несколько иную природу и относятся к категории литературных расследований. Две из них: «Остров без Сокровищ» и «Одиссея капитана Флинта, или Остров без сокровищ-2» посвящены разбору «Острова сокровищ» Стивенсона, третья – «Дороги авантюристов, или Загадочная яхта лорда Гленарвана» – препарирует «Детей капитана Гранта» Жюля Верна. Писатель предлагает остроумные и неожиданные версии всем известных событий, переворачивающие привычные с детства образы героев и негодяев, рисует собственные сюжетные линии поверх классических текстов.

            Самое показательное, что книги Точинова вызвали живейший интерес со стороны читателей. Они соглашались с интерпретатором или спорили с фальсификатором, посмевшим, поднявшим руку и т. д. Были и такие, кто, проявив изрядную эрудицию и наблюдательность, предложил собственные версии и трактовки. Я задумался. Книги Стивенсона и Верна написаны полтора века назад. И они известны уже семи–восьми молодым поколениям. Нет оснований полагать, что в ближайшей перспективе они исчезнут, канут в книжную Лету. Родители, желающие приобщать детей к слову, покупают свежее издание тех книг, которые они сами читали в детстве. А вот что делать современным детским авторам, пытающимся найти своего читателя? Что делать писателю как таковому?

            Нам хорошо знакомо понятие «постмодернизм». Как правило, оно употребляется в книжной речи рядом с другими красивыми словами: после коннотации и перед дискурсом. Что есть на практике? Как происходит смена культурных эпох? И по каким признакам мы можем судить о произошедшем переходе?

            Один из главных маркеров – обнуление предыдущей эпохи. Все, что было значимым и ценным, объявляется устаревшим и даже опасным. Средневековье начинается с отрицания античной культуры – языческой и греховной. Уже средневековый культурный код обнуляется Новым временем. На материале русской культуры это хорошо видно в формировании того, что мы называем «золотым веком». Если брать литературу, то она состоялась, утвердилась в сознании через отрицание русской литературы XVIII века. Чтобы Пушкин или Лермонтов приобрели статус классиков, нужно было вычеркнуть условного Сумарокова или Хераскова. Причем вычеркнуть буквально – из учебников и хрестоматий, освободив в них место для «новых классиков». Интересно, что в качестве «обнуления» использовалась ирония и осмеивание. Практически вся русская литература XVIII столетия символически отразилась в ставшей комической фигуре графа Хвостова – не просто графомане, но сгущенном образе литературы прошлого.

            Постмодернизм ничего не вычеркивает. Он может «низводить» и пародировать. Но для этого необходимо знакомство с первоисточниками. В этом отношении самый классический писатель современности – Владимир Георгиевич Сорокин. Без Тургенева и Чернышевского он просто никто. В том же ряду Акунин, Водолазкин, Татьяна Толстая.

            Но что это означает для рядового талантливого писателя наших дней? Между ним и читателем ряды книжных полок: магазинных и библиотечных. С каждым днем их все больше. Если представить, что в 00 часов все писатели прекращают свое служение слову, что изменится в жизни читателей? Ничего. Поклонники классического американского детектива, прочитав все романы Рекса Стаута, перейдут к освоению следующего недурного автора – Росса Макдональда. Эстеты могут по кругу перечитывать «Улисса», засыпать и просыпаться над Прустом.

            Другое дело, что нарисованная фантастическая картина фатальна для самой литературы. Остановка означает прекращение ее жизни. Писать книги и говорить о книгах необходимо. При этом приходится молчаливо принимать за данность, что читателем современный писатель прирастать не будет. Редкие флуктуации – Яхина, «Пятьдесят оттенков» и прочие Цыпкины – лишь подчеркивают общую негативную тенденцию. В этой ситуации у современных писателей есть очевидный и неправильный выход. Объявить себя последними хранителями ценностей и скорбно отвернуться от современников, потерявших связь с областью Духа. Специфика литературы в том, что это не балет и не опера. Она не может превратиться в элитарную забаву, доступную немногим избранным.

            На мой взгляд, одна из немногих возможных стратегий – наладить прямые контакты с аудиторией, знать в лицо, в прямом смысле слова, своего читателя. Не бояться этого. В одном из рассказов Роберта Шекли (еще 8 томов прекрасной прозы) поэт в мире будущего, странствуя по другим планетам, встретил своего единственного читателя. Подчеркну разницу: единственного, а не последнего. Когда-то этот рассказ считался фантастическим.