Легкая кавалерия/Выпуск №6, 2022

Константин Шакарян

О ярлыках и линейках в разговоре о поэзии

В день рождения Глеба Горбовского (1931–2019) портал журнала «Prosodia» отметился публикацией стихотворения поэта «Человек за моею спиною…» и, как принято в этом издании, небольшой статьи-комментария к нему. 

Надо признать, что в самом этом замечательно задуманном и достаточно хорошо исполняемом издании, претендующем на большой охват истории русской поэзии, все же, увы, нередко попадаются материалы неглубокие, содержащие сведения и факты, наспех выхваченные из различных контекстов. Эти последние торчат, как нитки, из статей в разные стороны.

Увы, последний материал о Глебе Горбовском стал в ряд, подтверждающий эти неутешительные наблюдения. Но дело здесь, как сможем убедиться, не в одном только недостаточно глубоком знании предмета, чем грешат иные авторы материалов.

Автор статьи, Сергей Медведев, пишет о знаменитой книге Горбовского «Тишина» (1968), объявленной когда-то «патологическим явлением в литературе» и пущенной под нож: «Книга выглядела несоветской. А граница между несоветским и антисоветским почти неуловима».

Тут же сказано о трех стихотворениях, которые цензура выкинула с самого начала, при подготовке книги к печати: «Распята сухая дорога…», «Торчат сараи по обочинам», «Жена».

И все бы, казалось, хорошо и содержательно, когда бы не концовка статьи, где говорится о том, что «после «Тишины» Горбовский выпустил еще порядка сорока книг стихов и прозы для взрослых и детей (надо признать, не столь ярких, как «Тишина», более «советских»)». Стоп-стоп-стоп! Ведь вот, скажем, в книгу «Долина» 1975 года вошли два из трех стихотворений, не пропущенных цензурой даже в крамольную «Тишину». А затем, наряду с «несоветскими» стихами из «Тишины», они не раз перепечатывались в других «советских» книгах 1970–1980-х годов, в том числе в таких важных сборниках Горбовского, как «Избранное» (1981), «Отражения» (1986) и др. Таким образом получается, что не только «граница между несоветским и антисоветским почти неуловима», но, на поверку, неуловима и грань между несоветским, антисоветским и… советским. Как же иначе объяснить и примирить все вышеописанное? И какие книги Горбовского считать более «советскими»: «Тишину», куда не вошли упомянутые стихи, или, скажем, ту же «Долину» и «Отражения», в которых были напечатаны и эти, и другие тогдашние стихи, но вокруг которых уже не разгорелось вторичного скандала?

Знаменательна путаница и на смысловом, лексическом уровне: как, скажем, могут книги, выходившие вслед за «Тишиной», быть «более советскими», чем сама «несоветская» «Тишина»? Тогда уж, по простой словесной логике, они могут быть либо более, либо менее «несоветскими», а сама «Тишина» должна, казалось бы, уже и вовсе рассматриваться вне категории «советскости», привязки к которой ее лишает автор. Но, к сожалению, шагнуть за пределы стереотипных формул и определений в разговоре о поэзии прошлого века нам все еще очень редко удается. 

Я зацепился за всю эту терминологию потому, что, как кажется, уже давно пора поднять вопрос о ее решительном пересмотре, если не отмене. В самом деле: чем искать «неуловимые границы» между заранее заготовленными определениями, проходя по истории литературы как по минному полю, не лучше ли охватить благодарным взглядом родную поэзию, уговорившись писать и говорить либо о ней, о поэзии, либо о ее отсутствии в тех или иных текстах? 

Ведь, к большому сожалению, выходит так, что с 1990-х годов и до сих пор мы прибегаем к термину «советскость» в тех случаях, когда хотим принизить значение рассматриваемого поэта или отдельных его работ, порой бросая таким образом непроницаемую тень на целый период его творчества, а то и на весь творческий путь. Раз выработанный ярлык работает безотказно. Однако «неуловимость» границ и водоразделов, вся зыбкость и смазанность подобного подхода к поэзии должны бы стать очевидными уже для всех. Мы вправе говорить о глубинной «советскости» (что также нельзя не взять в кавычки, как весьма условное обозначение) – краеугольном камне мировоззрения, своего рода закваске личности таких больших поэтов, как Я. Смеляков, Б. Слуцкий, Л. Мартынов или В. Луговской. Но точно так же, как мы говорим сегодня о «реализме Толстого» или «реализме Бунина», различая их, необходимо различать и «советскость» тех крупных художников, к творчеству которых слово это действительно применимо. К примеру, «советскость» Ильи Сельвинского, отстаивающего с 1920-х годов свободу творческого ви́дения окружающего, верящего, что коммунизм и есть платформа для подлинного, размашистого выявления творческих сил («Нет, никогда не бывало еще / Шире плана для роли поэта!»), нельзя уравнивать и даже просто смешивать с «советскостью» Маяковского, бросающегося «с небес поэзии» в коммунизм, где приходится – с горькой гордостью – «смирять себя, становясь на горло собственной песне». Здесь – узел многолетней полемики двух поэтов, равно преданных идеям своего века и уверенных в силе и общественной значимости поэтического слова, – полемики, не завершившейся и ранней гибелью одного из них. «Советскость» Пастернака 1920–1930-х годов была иного рода, это была попытка доверчивого слияния с творящейся на глазах историей, восходящей еще к воспетой им революции 1905 года. Источник, живущий в поэте, начал усыхать уже в начале 1930-х, и неслучайно затем почти целое десятилетие в печати не появлялось стихов за подписью Пастернака. Нужно было обрести новую «мировоззренческую почву под ногами» (Г. Горбовский), новую веру, питающую стих, – так, после многолетнего молчания и трудной поэтической речи военных лет, над поздней поэзией Пастернака забрезжил новый рассвет («Всю ночь читал я Твой Завет / И как от обморока ожил…»).

Разговор о «советскости» того или иного автора не может быть ничем иным, как только чуждым крайностей вдумчивым разговором о поэзии и времени, в которое эта поэзия создавалась, их неразрывной связи. И уж конечно, это разговор принципиально иного уровня, нежели то, что поныне упорно, а порою и бессознательно предлагают нам под видом суда времени и истории литературы отечественные ярлыкотворцы и их вольные и невольные последователи-подражатели. 

Тут-то и проходит единственная реальная грань, про которую нужно помнить всем пишущим о русской поэзии советского периода: как важно уметь вдумчиво соотнести поэзию и время, так опасно и бесплодно хвататься здесь за формальную привязку ко времени. Дело ведь идет о поэзии, о мировоззрении художника, отраженном в стихах, а не об издательстве «Советский писатель», выпускающем эти стихи. Далеко не во всем, что было выпущено этим и другими советскими издательствами, можно увидеть черты подлинной, выстраданной «советскости» – ставшей фактом поэзии (равно как и «советскости» поверхностной, барабанно-пустой, к поэзии отношения не имеющей). Существует целый ряд формально «советских» поэтов, по сути своей не принадлежащих к советской мировоззренческой ветви русской поэзии, – так, к примеру, не всех поэтов, родившихся в 1930-е и начавших печататься в 1960-е, мы можем назвать шестидесятниками. Одной хронологической привязки оказывается маловато.

Пускай все еще «почти неуловима» граница подлинного разговора о поэзии и окололитературных рассуждений с идеологической примесью. Ключевое слово тут: «почти». Такого рода «неуловимость» легко считывается и выводится на поверхность при встрече с читательскими знанием и любовью. Важно лишь взрастить в себе эти знания – не давая ввести себя в заблуждение любыми, пусть даже самыми соблазнительными бирками и клеймами, к которым все мы так привыкли за давностью лет. Но надо, надо по капле выдавливать из себя рабскую зависимость от линейного мышления в разговоре о литературе. Лишь при этом условии станет подлинно возможен сам такой разговор.