Легкая кавалерия/Выпуск №8, 2019

Глеб Шульпяков

О нелюбопытстве молодых поэтов

Есть у меня добрый знакомый — поэт из Мьянмы. Раз в неделю он делает рассылку по электронной почте. Как правило, он присылает стихотворение какого-нибудь современного поэта на английском языке. Мне почти всегда интересно читать эти стихи. Все они, как правило, очень неплохого поэтического уровня — и совершенно неизвестных мне авторов. Десятки, сотни классных поэтов из разных стран, чьи имена я впервые слышу.

На творческих семинарах я иногда спрашиваю, каких европейских или американских поэтов ХХ века вы любите. Ну, хотя бы каких вы знаете, уточняю в тишине. «Лорка!» — наконец раздается из зала. По частоте упоминаний Лорка на первом месте в моей скромной статистике. Я объясняю это тем, что «борца за свободу испанского народа» хорошо и много переводили при советской власти.

Но где Элиот или Йейтс, чье влияние на мировую поэзию в разы больше? Где Грейвз или Монтале? Не менее достойно представленные на русском вот уже более полувека? Где Элюар, Гинзберг, Оден, Хьюз, Тцара, Паунд, Пессоа, Кавафис, Фрост, Милош, Галчинский, Стивенс, Хини?

Тишина в зале.

То, как много великолепных поэтов пишут сейчас по всему свету, может привести начинающего стихотворца в уныние. Но то, что пугает, в реальности огромная удача. Поэзия — всегда сообщающиеся сосуды. Поэзия это всегда общее место. Чем больше поэтов ты читаешь, чем чаще живешь другим поэтом — тем лучше. Поэту необходимо жить с другим поэтом.

Ладно иностранные поэты — кого вы любите из русских поэтов? Есенин и Маяковский (первым делом). Пастернак, Бродский, Евтушенко (после паузы). Тексты, представленные на семинары, и даже те, что печатаются в периодике, — действительно, родом из школьной программы или навязаны масс-медиа. По поэтике, по образному ряду, по эмоциям и тропам — чаще всего это первая половина ХХ века, причем внятного обывателю есенинско-маяковского типа. Поэзия эмоций. Безмысленная поэзия. Где Ходасевич? Где Георгий Иванов? Где Хармс и Хлебников? «Нашедший подкову» Мандельштама? «Поэма без героя»?

Судя по стихам молодых поэтов — их не существовало.

Дело в не отсутствии специального образования, а в нелюбопытстве. Причина которого, возможно, в страхе увидеть собственную ничтожность. Между тем в свое время начинающие поэты сканировали советские антологии западной поэзии, чтобы услышать незнакомое, свободное, осмысленное — и так не похожее на наше — поэтическое слово. Евтушенко не любил никого, кроме себя, и это видно, а Бродский общался с Джоном Донном через века, ему для этого достаточно было одной-единственной английской книги.

Изоляция убивает не только экономику, она делает культуру провинциальной.

Не Умберто Эко, а Водолазкин. Не Пинчон, а Пелевин. «Литературу для бедных» производят целые литературные фабрики. Принцип сериала: каждый день новая серия. Когда я открываю эти романы, мне кажется, они написаны одним человеком. Быть провинциалом и на обочине — комфортно. Не нужно каждый раз вытаскивать себя за волосы. Но как быть в литературной провинции писателю, который ставит перед собой другие цели? Чем и как противостоять литературным дельцам и эстетической пошлости? Самообразованием. Открытостью внешнему миру, которая на самом деле только глубже погружает в себя. Есть интернет и открыты границы, что еще нужно? Побольше путешествовать, и в пространстве, и во времени, — поэт, с которым ты живешь, может оказаться в другом столетии. Побольше читать других, чужих и непохожих, искать у других незнакомое. Литература — это познавать, а не развлекаться и убивать время. Не думать, что пропустишь что-то важное, что отстанешь от литературного паровоза, — это не паровоз, а ярмарочная карусель, и она идет по кругу. Быть отщепенцем — нормальное состояние для пишущего в эпоху распада и пошлости.

Беда русской литературы в том, что пишушие у нас не думают, а думающие не пишут. Это сказал почти двести лет назад поэт Вяземский. Вряд ли с тех пор что-то изменилось. Нет более жалкого зрелища, чем какой-нибудь медийный писатель, когда он открывает рот в телевизоре. Как говорят герои Островского: «Этот недостаток скрыть довольно трудно».

По старой редакторской привычке я иногда правлю особенно неудачные места в стихах молодых стихотворцев. Однажды моя правка по неосмотрительности попала на глаза одному такому автору. Что тут началось! Кто осмелился вторгнуться в мой неповторимый мир? В мою уникальную индивидуальную манеру? Которая выражает всю сложность моего внутреннего мира? Со вкусом клубники и яблока? Третья упаковка со скидкой? Ведь ты этого достойна!

Интерес к другому человеку и чужой культуре — это основа развития общества, интерес к чужому слову — любой поэзии. В XVIII веке русский поэт не считался поэтом, если не знал иностранного языка настолько, чтобы переводить другого (современного или античного, не важно) поэта. XVIII век, Карл! Ни интеренета, ни мобильников, ни университетов. Ломоносов носит парик. Книгу везут на лошадях по почте месяц. И это при цензурных препонах. Однако все эти громоздкие и нечитабельные, как нам кажется, поэты прошлого — Кантемир, Сумароков, Костров, Фонвизин — прекрасно знали все, что выходило из-под пера их современников на французском, немецком или английском. Они шли в ногу с мировой современной практикой, ну или хотя бы старались. Золотой XIХ век просто подхватил и развил эту традицию. В стихах Вяземского, Батюшкова, Жуковского слышны отголоски всей поэзии от античности до Просвещения. В стихах Пушкина мировая поэзия вообще переплавляется в новое слово. Серебряный век — эхо европейской поэзии, и какое мощное! 20-е годы — еще один короткой век русской свободы, и литература снова вровень со всемирной. Фрагменты «Улисса» переводят всего несколько лет спустя после выхода романа. То же повторяется и в другой короткий век, в конце 80-х — начале 90-х. Один из самых больших читательских спросов в то время — у журнала «Иностранная литература». 1989 год, публикация «Улисса» как символ преодоленного отставания. Ну и что, что 60 лет запретов, гонений и цензуры. Русская литература — машина времени. В условиях свободного общества она может догнать общемировую, в этом я не сомневаюсь — я это видел.

Жаль, что век этот всегда короткий.