Легкая кавалерия/Выпуск №4, 2019

Алексей Саломатин

О вдохновении, а не терапевтическом зуде письма

Понадобилось как-то уточнить цитату из «Поэтического искусства» Буало.

Довольно быстро отыскав нужный фрагмент, неожиданно поймал себя на том, что не спешу откладывать книгу. Зачитался.

Дело не в особом сочувствии тезисам французского классициста, но после длительного мониторинга современной литературной периодики внятные мысли, изложенные дисциплинированным александрийским стихом, показались даже не глотком свежего воздуха — я словно основательно проветрил изрядно накуренную голову.

Кажется, тогда я впервые сформулировал для себя самого, почему классицизм так мне близок: это искусство душевного здоровья, внутренней полноты и строгого достоинства.

Вульгарный романтизм, которым русская словесность инфицирована уже два века кряду, благополучно возвел на пьедестал не исключительную личность в исключительных обстоятельствах, а инфантильного невротика, с упоением профессионального калеки потрясающего своими комплексами, маниями и фобиями. Мании и фобии с течением времени становятся все экзотичнее, а повод к лирическому высказыванию — все смехотворнее.

Открой автор века XVIII наугад несколько журнальных подборок века XXI, он решил бы, что от первого лица заговорили персонажи сатир и эпиграмм. Всерьез заламывать руки по оплакиваемым на страницах журналов пустякам он бы не то что постыдился, ему бы это и в голову не пришло.

Поэты испокон времен идут рука об руку со страданием. И зачастую таким, что и не снилось нынешним стихослагателям. Но пронзительные строки Василия Петрова, обращенные к умершему сыну, или захлебывающаяся мольба затравленного Мандельштама о читателе, советчике, враче — это не истерика, а трезвый взгляд на свое отчаяние извне, из пространства внеположной ему гармонии, куда уносит (выносит?) поэта подлинное вдохновение.

Вдохновение, а не терапевтический зуд письма.

Сознание художника — на том стоял и стоять буду — сознание религиозное.

Боже сохрани от проповедей. Дело в функционировании.

Творческое мышление основано на синтезе, и его носитель не может существовать в аналитически разъятом мире частностей, стремясь если не претворить хаос в космос, то хотя бы разглядеть за первым второй. Отсюда — и пресловутое сопряжение далековатого, и тщание склеить позвонки столетий, и жажда облечь в отчетливую оду даже предсмертный стон. Осознавая мир как единое и неделимое целое, художник рано или поздно приходит к идее всепроникающего синтеза всего и вся, некоего абсолюта, бесконечного пространства и предвечного времени. Воплощена же эта идея может быть как в образе творца-демиурга, так и в сциентистской утопии — например, у Заболоцкого.

Религиозное сознание не только не требует религиозного мировоззрения, но и довольно мирно уживается даже с атеизмом. «Я не могу найти выражение лучше чем «религия» для обозначения веры в рациональную природу реальности, по крайней мере, той ее части, которая доступна человеческому сознанию. Там, где отсутствует это чувство, наука вырождается в бесплотную эмпирию«,iА. Эйнштейн. Письмо Морису Соловину от 1 января 1951 года // А. Эйнштейн. Собрание научных трудов в четырех томах. Т. IV. М.: Наука, 1967. С. 564. — писал известный категоричностью антиклерикальных взглядов Эйнштейн.

В конце концов, с точки зрения сознания триединство Бога и двуединство волны и частицы не столь различны меж собой — и то и другое в ведении не разума, а веры.

А вот чего религиозное сознание требует, так это способности принять себя как часть универсума. Не центр вселенной и не пуп земли. Об этом, собственно, «Дума» Тарковского. Не о комплексе исключительности, а о сопричастности и ответственности. В том числе — и перед культурой. Потому что стихотворение это — еще и о поэзии: строки «А кто служил добру, летит вниз головой / В их омут царственный и смерти не боится» окликают Фета с Ходасевичем (счастлив, кто падает с седьмого этажа вниз головой с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху…).

Впрочем, для эгоцентрика, пестующего детскую болезнь романтизма, целостность, ответственность и традиция — лишь звук пустой. О каких одах может идти речь, когда весь мир воспринимается через призму неизбывной жалости к себе и неизжитых подростковых обид? Я, я, я…

Вот и тянется по журнальным страницам бесконечный протокол душевных терзаний, не только не претендующий на обобщение или выход за пределы себя самого, но и не подразумевающий не то что творческого — технического задания. Околопостмодернистский потоковый верлибр или монолог «подборисовика» о безрадостной юности на районе настолько укоренились в литературном бессознательном, что превращают акт письма в своего рода караоке.

Но более всего удручает анемичность этих темных и вялых лирических дневников, приличных скорее жеманным гимназисткам, нежели их взрослым и вполне благополучным авторам.

А вот куда как достойный сострадания Буало, недуг которого из суеверия, присущего всем пишущим, я даже поминать остерегусь, находил в себе силы создавать полнокровные вещи, задор которых ощущается даже сквозь время и переводы.

Потому что поэтическое искусство заключается в преодолении. Себя, инерции шаблона, разорванности бытия.

Все прочее — история болезни.