№4, 2013/Теория литературы

Заметки о биографическом жанре

Первые книги в серии «ЖЗЛ» я прочитал, когда учился в школе. Это были биографии Сальвадора Альенде и Эрнесто Че Гевары, написанные неким И. Лаврецким. Я зачитывался ими как самым увлекательным романом на свете, и прошло много лет, прежде чем я узнал, что на самом деле Лаврецкий — псевдоним известного советского разведчика и историка Иосифа Григулевича, который однажды и сам станет героем этой серии в своем подлинном качестве. Хотя насколько подлинной может быть история жизни профессионального плута и авантюриста?

Главный урок в этом сюжете для меня в том, что верить нельзя никому и ничему, особенно если речь идет о литературе документальной. Биография есть несомненно самый фантастический жанр на свете — и чем замечательнее ее герой, тем выше процент фантастики. Великие люди не просто проживают свои жизни, они за редким исключением озабочены тем, как их судьбы отразятся в зеркалах будущего, и иногда кажется, что иные из них охотнее живут ради этого отражения, нежели для своего настоящего. Они создают мемуары, ведут дневники, пишут письма, сочиняют автобиографическую прозу и на каждом шагу — сознательно или бессознательно, намеренно или нет, — но искажают подлинную картину; и в этом смысле идеальная биография должна стремиться к тому, чтобы подобные наслоения бережно снять и увидеть… кочерыжку, ибо именно в этой лжи, в этих листьях и заключено обаяние и содержание любой судьбы. Жизнь художника есть миф, жизнь русского художника Серебряного века — миф в квадрате, жизнь того, кто попал в советское время — миф в кубе, вопрос — что за этим мифом стоит. В любой биографии есть узловые места, контрапункты, ощутимые моменты артикуляции, на которых и стоит сосредотачиваться, чтобы попытаться понять своего героя.

Л. Сараскина как-то заметила, что биография художника есть самое совершенное его произведение. В случае с Солженицыным — это несомненно так. А с Платоновым? А с Булгаковым? Или с Шаламовым? Солженицын — скорее исключение. Или даже не исключение, а счастливое меньшинство. Победитель. Большинство же русских писателей ХХ века победителями не назовешь, однако их судьбы интересны не только сами по себе, но и как некое общее поле, где каждому достался свой надел.

Кто еще оказался «гением жизни»? Из моих героев — Пришвин, разумеется. В каком-то смысле — Алексей Толстой, хотя у него была своя ахиллесова пята. Ну а кроме того — Пастернак и, наверное, с некоторыми оговорками — Ахматова. Но — не Цветаева, не Мандельштам, не Грин, не Есенин, не Клюев, не Маяковский, не Блок, даже не Шолохов. Тут проходит какая-то грань, что-то определяемое не столько внешними обстоятельствами, сколько душевными качествами, характером, судьбой… Вот почему эти вещи так важны.

Пришвину, например, не повезло с судьбой. Какое уж там везение — один Розанов, выгнавший его из гимназии, чего стоит! Или Гиппиус с Мережковским, не желавшие признавать его талант, как не признавали его ни Блок, ни Белый, ни тот же Розанов. Но в Пришвине счастливо сошлись черты характера и обстоятельства времени и места. Он поздно пришел в литературу, мыкался, искал себя, совершал нелепые поступки, громил публичный дом, отсидел год в тюрьме за революционную пропаганду, был мучительно робок с женщинами, пропадал на охоте, связался с сектантами, а потом как-то все это преобразилось, и все несчастья обернулись счастьем, — даром, что ли, он потом с полным основанием заметил, что счастье — это измерение жизни в ширину, а несчастье — в глубину. У него случилась практически идеальная жизнь, то самое жизнетворчество, которым грезили символисты, стреляясь, уводя друг у друга женщин… Оказалось же, что по-настоящему прожил роман как жизнь тот, кого они и за писателя-то не считали. Так, за географа, охотника. А Пришвин был гений. Не литературы, а жизни; ну так это еще ценнее.

Разве что под конец бес честолюбия к нему привязался — иначе я не могу объяснить себе эту историю с «Осударевой дорогой», которую О. Волков назвал лакейской стряпней, а меж тем Пришвин душу в нее вложил. Однако не это в нем главное. Он, по собственному выражению, спасал сказку во времена разгрома и — спас.

В 1946 году он помог Платонову. От Пришвина зависело, дадут ли опальному автору «Семьи Иванова», только что изничтоженной Ермиловым, возможность заниматься литературной обработкой народных сказок. У Пришвина могла быть на Платонова обида, потому что еще до войны Платонов написал очень жесткую рецензию на пришвинскую повесть «Неодетая весна». Пришвин был чрезвычайно обидчивым человеком, и больше того — о Платонове он говорил, что этот писатель «несомненно является врагом моей личности» (что правда!), однако тут то ли забыл об этом обстоятельстве, то ли не придал ему значения или же обиду превозмог, а только написал краткий, но очень выразительный отзыв в пользу Платонова. Которого это не просто поддержало — спасло.

Они никогда не встречались при жизни, но у обоих был общий ученик — молодой поэт Виктор Боков. Тоже счастливец, тоже жизнетворец, проживший почти сто лет — он родился в 1914-м, а умер в 2009-м, — боец Красной Армии, узник ГУЛАГа, автор любимых народом песен — Боков оставил такие скудные воспоминания, что даже обидно становится. У Платонова, человека в общем-то очень нелюдимого, особенно к концу жизни, не было более близкого друга и собеседника, чем Боков. Не Федот Сучков, не Нагибин, не Липкин, не Гроссман, не Эрдман, не Миндлин, даже не Шолохов, а Виктор Боков. И Пришвин не кому-нибудь, а именно Бокову передавал совет, завещанный ему Розановым: поближе к лесам, подальше от редакций. Но Боков не счел нужным об этом ни подробно рассказывать, ни писать. Так, крохи какие-то… Но, может быть, и это правильно?

Хотя, с другой стороны, я думаю, почему ничего автобиографического, мемуарного не написал Леонов? Тоже ведь 95 лет жизни — и каких лет! А он свои последние не годы, а десятилетия угрохал в «Пирамиду», чтобы спасти человечество от катастрофы (прочитайте его предисловие к роману). «Пирамида», может быть, и хороша по-своему, и по ней можно диссертации защищать, но леоновские мемуары были бы несравненно интересней. Сколько человек видел, знал, помнил… Сегодня это все более становится очевидным: действительность важнее вымысла. Время романов, время беллетристики уходит — в цене подлинная жизнь и свидетельства о ней. Как в старости люди больше склонны читать документальную литературу, так и сегодня это поветрие касается всех. Или человечество стареет?

У М. Пришвина была «Осударева дорога», а у М. Булгакова был «Батум». На первый взгляд, параллель напрашивается — обоих черт попутал написать на «злобу дня». И все же у Булгакова это совсем другая история. Его «Батум» не был ни компромиссом, ни уступкой, ни гибелью и сдачей русского интеллигента. Это был жест отчаяния.

Вот я говорю, что ничему нельзя верить — ни дневникам, ни письмам, ни мемуарам (причем именно в такой последовательности — по степени нарастания недостоверности); и действительно — нельзя. Скажем, Ахматова ругала Георгия Иванова за «Петербургские зимы», но сама сколько всякой напраслины на людей возводила. На того же Алексея Толстого — что, якобы, это по его вине погиб Мандельштам, погибла дочь Кузьминой-Караваевой Гаяна, что он был антисемитом и пр., и пр. А ведь это все далеко не так. Просто в какой-то момент она Толстого, его напора — особенно в Ташкенте, где он присылал ей корзины с фруктами, — испугалась, дорожа собственной репутацией, и принялась его «топить».

А еще Анна Андреевна очень справедливо заметила, что за прямую речь в воспоминаниях надо применять уголовное наказание. Все это правильно, но иной раз попадаются такие свидетельства, что сердцем чуешь — правда! В записных книжках Фаины Раневской есть запись, где она приводит слова Елены Сергеевны Булгаковой, что Миша иногда по ночам просыпался и плакал: «Леночка, почему меня не печатают? Ведь я такой талантливый!» В истинность этих слов невозможно не поверить, хоть это и цитата, переданная через третьи руки. Но я чувствую, что это было именно так, и в этих словах — ключ к «Батуму». Булгаков не мог примириться с тем, что его заживо похоронили, и «Батум» был его криком — я жив! Он был уверен, что уж эту вещь не смогут не заметить, а когда 14 августа пришла телеграмма «бухгалтеру», что поездка на юг отменяется, механизм смертельной болезни, заложенный в каждом человеке, заработал с огромной скоростью…

Поразительно, однако, как созданное писателем иногда оказывается шире и глубже его собственных представлений о жизни. В одном из булгаковских рассказов 20-х годов был такой эпизод:

— Вы бухгалтер?

— Боже меня сохрани…

— А зачем вы в Тифлис едете? Отвечай быстро, не задумываясь, — скороговоркой проговорил маленький.

— Для постановки моей революционной пьесы, — скороговоркой ответил я.

Маленький открыл рот и отшатнулся и весь вспыхнул в луче.

— Пьесы сочиняете?

— Да. Приходится.

— Ишь ты. Хорошую пьесу написали?

В тоне его было что-то, что могло тронуть любое сердце, но только не мое. Повторяю, я заслуживаю каторги.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2013

Цитировать

Варламов, А.Н. Заметки о биографическом жанре / А.Н. Варламов // Вопросы литературы. - 2013 - №4. - C. 25-39
Копировать