«Я стою на почве реальности…». Составление, вступительная статья и перевод с сербскохорватского Александра Романенко
Много лет назад один из крупнейших европейских романистов XX века Иво Андрич думал о создании книги, которая называлась бы «Мечтания и помыслы». Книга эта представлялась ему настолько реальной, внутренне близкой и необходимой, что по временам, «в хорошие и высокие мгновения», ему далее казалось, будто она уже написана, опубликована и что лишь благодаря какой-то случайности ее нет среди десятка «серых» (как он сам их оценивал) томов его сочинений.
«В этой книге была бы выражена хоть часть того мира, который живет в нас, но который мы никогда не открываем ни в своих книгах, ни в своих разговорах с ближними». Писатель сетовал, что замысел этот не осуществился и что все так и осталось в мире «мечтаний и помыслов».
Прошли годы. Многое из того, что Андрич намеревался вложить в ту книгу, и даже, наверное, больше, нашло место в другой книге. Она создавалась более пяти десятилетий и увидела свет лишь после смерти своего автора, составив четырнадцатый том его нового собрания сочинений, которое вышло двумя изданиями в течение 1976 – 1977 годов благодаря объединенным усилиям пяти крупных издательств Югославии.
Эта другая книга и есть «Знаки вдоль дороги» – «календарь» наблюдений, размышлений, зарисовок, набросков, «сердца горестных замет», совсем недавно открывшая современникам огромный, смятенный и напряженный внутренний мир писателя, который многим, даже сравнительно близко знавшим его людям, казался олицетворением сосредоточенности, цельности, воплощением счастливо нашедшего и выразившего себя художника.
Сам Андрич напечатал лишь малую часть своих записей, публикуя их, как теперь стало очевидно, скупо и экономно в виде скромных тематических циклов в газетах и журналах. Из югославской периодики они и были извлечены в свое время для нашего советского читателя1.
Работе над книгой «Знаки вдоль дороги», подготовке ее к печати Андрич посвятил последние годы жизни, не успев, однако, завершить ее так, как ему желалось. В нынешнем своем виде записи разных лет и разных периодов условно разбиты редакторами на пять тематических циклов: «Тревоги, порожденные веком», «Писателю» (откуда в основном взяты публикуемые фрагменты), «Картины, явления, настроения», «Бессонница», «Вечный календарь родного языка». «Если первая часть книги, – замечают составители, – представляет метафизику Андрича, то вторая – прежде всего его поэтика».
«Знаки вдоль дороги» не мемуары и не дневник, ибо «дневник, – по глубокому убеждению писателя, – есть попытка обойти стороной смерть и исчезновение и в бесконечность продлить жизнь духовно и физически усталого и обессиленного человека. Мемуары – еще хуже».
Одна из позднейших записей гласит: «Я страстный и внимательный читатель дневников, личных записок и воспоминаний разных времен и народов. Я прочитал их, наверное, сотни. Их авторы постоянно считают, что они правы, что они суть и всегда были лучше, благороднее и умнее своего окружения. Не припомню исключения в этом плане. Только у одних это мнение выражено откровенно, а у других – обиняками или замаскировано принципиальными рассуждениями. Это и понятно. Те, кто не таков, дневников не пишут и мемуаров не публикуют». И писатель ловит самого себя на слове: а что руководит им, когда он составляет свои заметки?
Андрич осуждал любое проявление фальши и лицемерия и в жизни, и в литературе, не позволяя себе ни в чем ни малейшей скидки. Поэтому его записи сохранили всю силу неподдельного человеческого документа, в них звучит живой голос современника, бывшего свидетелем многих бурных событий нашего века. И в то же время отсутствует желание post factum, с высоты якобы объективной истины, оценивать или интерпретировать события истории, освещать их собственным внутренним светом. Пожалуй, именно это придает большинству записей законченность и стройность, делая их художественно завершенными, подчас даже сюжетными, имеющими самостоятельную ценность, новеллами-миниатюрами.
Андрич принадлежал к поколению, на долю которого выпало быть участниками грандиозных социальных переворотов XX века. Первая запись, с которой, собственно, и начинаются «Знаки вдоль дороги», сделана в феврале 1916 года. Зеница, маленький заброшенный городок в Боснии, куда двадцатичетырёхлетнего Андрича доставили в качестве государственного преступника, участника «зловещего» заговора «Молодой Боснии», и где он отбывал часть своего наказания. «Течет третий год мировой войны. Огромный лагерь; деревянные бараки; в нем более шестисот военнообязанных последнего призыва боснийско-герцеговинского третьего полка, негодных к армии и армейской службе, но задержанных на работах. Сейчас они ремонтируют дороги или сажают репу на полях вокруг Зеницы. В лагере хронический голод и общее оскудение во всем. Стужа и подавленность».
Этой заметке предшествует другая, сделанная Андричем в последние годы: «По случаю вьетнамского Нового года установилось перемирие между Вьетнамом и американцами как в Южной, так и в Северном Вьетнаме: прекращены и американские бомбардировки Северного Вьетнама. Дни праздника теперь миновали, и в газетах, как и по радио, вчера опубликовано следующее сообщение: «Перемирие, установленное в связи с вьетнамским Новым годом, истекает сегодня ночью. Война во Вьетнаме будет продолжена утром с 7 часов». Может быть, когда-нибудь такое сообщение будет непонятно людям и покажется невероятным. Поэтому не худо выделить его из кучи газетных новостей и записать хотя бы в эту ветхую записную книжку, коль скоро его нельзя отлить в металле или высечь на мраморе. Только чтобы знать, хотя бы лишь здесь и настолько».
А вот что он пишет в начале 40-х годов, на пороге событий, принесших неисчислимые беды народам многих стран, в том числе и его народу: «С наступлением тьмы в меня вкралась мысль о близости какой-то беды и несчастья. Мысль эта потонула во сне, победившем меня в течение ночи, но не исчезла в нем. На рассвете нового дня, с первым предрассветным лучом увидел я воплощение этой мысли: на краю моего горизонта, гадко опершись на локоть, точно жаждущий крови пьяница, поджидало меня мрачное лицо войны. Слепая, бесчеловечная, разрушительная и смертоносная война. Я сразу ее узнал, ибо помню ее и знаю, думается мне, испокон веков, с тех пор, как знаю и помню себя».
Волею судеб Андричу, как редко кому, довелось вблизи наблюдать европейский фашизм на всех стадиях развития – от зарождения в Италии в 20-е годы (недавно белградские газеты перепечатали блестящие по силе мысли и прозрения статьи Андрича конца 20-х годов об итальянских чернорубашечниках), затем видеть первый звериный его оскал в Испании и Португалии в годы 30-е, наконец, быть свидетелем краха фашистской диктатуры в Германии в 40-е.
Антифашизм Андрича был выношенным, глубоким, последовательным, именно поэтому с самого начала оккупации Югославии он отверг какое бы то ни было сотрудничество с гитлеровцами и их сербскими пособниками. В сентябре 1942 года в ответ на предложение напечатать его сочинения он писал: «Сегодня для меня это невозможно, поскольку в нынешних исключительных обстоятельствах я не хочу и не могу участвовать ни в каких публикациях, ни своими новыми, ни прежде уже напечатанными произведениями». Андрич не мог уйти к партизанам, но он был вместе со своим народом и вместе с ним встречал свободу. Вот как он описывает советских бойцов, совместно с бойцами югославской Народной армии освободивших Белград в октябре 1944 года: «…Светловолосые и спокойные парни в касках, в серых советских шинелях, проходят вперемежку с нашими партизанами, юными, загорелыми и рано созревшими бойцами… Они рассеянно улыбаются, но продолжают неудержимо двигаться вперед с винтовками наперевес…» 2.
И сам Андрич последовательно и убежденно боролся за осуществление идеалов своей молодости и всей своей жизни. Он принимал участие во Вроцлавском конгрессе деятелей культуры, был делегатом Всемирного конгресса сторонников мира в Париже. Посланцем социалистической Югославии он посетил многие страны мира, и след этих его путешествий сохранили страницы книги «Знаки вдоль дороги»…
В одну из горьких минут жизни Андрич сделал такую запись: «Я мог бы взять девизом название одного канадского корабля: «I’m alone» 3. Но я один и без девиза». Спустя некоторое время, продолжая эту мысль и споря с невидимым собеседником и определяя уже не просто свое настроение, но творческое кредо, он записал: «…Мое одиночество – это не тишина и неподвижность, не тьма и не обморок; это вопль и крик радости всех человеческих судеб и жизненных запросов, от рождения мира и по сей день, это вихревое кружение бесконечных солнц, в сравнении с которыми то, что нас согревает, всего лишь игрушка, это гул миллионов колоколов вселенной, в которых вместо языков – планеты. И эту вселенную без конца и названия пронзает сверху донизу, точно ось, стрела света – мое сознание».
И возвращаясь к теме, без решения которой невозможен никакой писательский труд, искушенный и мудрый художник записывает снова и снова: «Если бы у меня было одно лишь зернышко того врожденного равнодушия, которое проявляют подчас люди вокруг меня по отношению ко многим вещам, из-за которых днем я часто не могу радоваться и спокойно работать, а ночью, лишившийся сна и несчастный, иногда испытываю страх и страдаю». Такова позиции «олимпийца» Андрича, которого близорукие критики упрекали в чрезмерном и ненужном увлечении историей, в уходе от действительности, даже бегстве от нее. Отвечая на подобные упреки, Андрич в своей Нобелевской речи (1961) сказал: «…Разве в прошлом, как и в современности, мы не сталкиваемся с одинаковыми явлениями и одинаковыми проблемами?.. И по ту сторону черты, которая произвольно отделяет прошлое от современности, писатель находит ту самую человеческую судьбу, которую он должен разглядеть и как можно лучше понять, отождествиться с ней, и своим дыханием и своей кровью согреть ее, пока она не станет живой тканью повествования… и сделать это как можно лучше, проще и убедительнее».
Нет смысла называть или пытаться перечислить здесь темы, которых касается в своей записной тетради художник. Это и собственное творчество (эстетику Андрича еще предстоит осмысливать), и книги, искусство, природа, но прежде всего люди. Все это, разумеется, подчеркнуто личностное, субъективное в отношении к окружающему и к самому себе. Конечно, и это следует иметь в виду, на записях лежит печать времени, когда они делались, настроений автора – порой мимолетных. Однако в субъективизме и даже противоречивости Андрича отражается творческое, духовное и дружеское доверие к читателю, к своей эпохе. И в этом источник той притягательной силы, которой полна эта книга, ее покоряющая своевременность. Она, несомненно, будет интересна нашему читателю, ибо творческий и человеческий опыт этого большого художника поучителен.
ИЗ КНИГИ «ЗНАКИ ВДОЛЬ ДОРОГИ»
Писатель должен быть молчалив, как молчалива его книга на полке. Он должен заставить людей читать свои книги, если хочет, чтобы люди что-либо узнали о его личности. А потом – он должен оставить их обманутыми и разочарованными, поскольку они ничего не узнают из того, что желали узнать. Пусть это будет им наказанием за их нездоровое любопытство.
И я, автор исторических рассказов и романов, тесно связанный с минувшими временами, все-таки нахожу, что люди слишком обращены к прошлому. Причины? Во-первых, большинство людей не обладает ни достаточной силой, ни выдержкой, чтобы исследовать и увидеть будущее; во-вторых, современность вся в движении, противоречиях и переменах. И лишь прошлое, хотя бы внешне устоявшееся и неподвижное, позволяет нам в своих темных глубинах разместить большую часть своих желаний, взглядов, страстей и раскаяний. И мы, по необходимости, этим широко пользуемся. Однако я чувствую, что это нехорошо, неверно. Следовало бы тверже стоять на земле современности и чаще и смелее устремляться в будущее. Но это означало бы то же самое, что созидать нового человека, ибо будущее принадлежит ему.
Что не болит – не жизнь, что не проходит – не счастье.
Лишь испытанные болезни могут быть описаны и художественно изображены.
Наибольший эффект достигается в поэзии тогда, когда поэту удается ошеломить читателя чем-то общеизвестным.
Для того чтобы создать произведение искусства, необходима огромная работа воображения. И усилие это не следует оценивать только по тому, что достигнуто и исполнено, но и по тому, что осталось неисполненным и отставленным в процессе работы и что для нас, читателей и зрителей, навсегда останется неизвестным. Задумавшись обо всем этом, невольно спрашиваешь, как писатель может такое выдержать. Как в руках у него не разорвется оружие, которым он пользуется, и не убьет его самого вместо того, чтобы быть послушным его воле. Но, видно, те, что заняты столь опасным делом, защищены именно тем, что существуют внутри событий, в самом сердце опасности.
По существу мы желаем только одного: правды. Освободиться от гула слов и пробиться сквозь схему картин, чтобы прийти к истине, обнаженной, простой, хотя бы и смертоносной. После всех жалких историй, позади самого молчания передохнут на жестком и темном ложе, не видеть, не дышать, не жить, но последней вспышкой сознания охватить правду – единственное достоинство.
Погасите повествование и воображение, как чадящую лампу. Светает.
Конец ноября, слабый ветер, ясное небо и яркое солнце. Одно из тех утр, когда можно долго сидеть и хорошо работать. Передо мной возникают образы и явления, расцветают эпохи, раскрывается взаимосвязь общества и событий, проясняются причины, становятся ясными судьбы отдельных личностей и истории рода. Происходит нечто похожее на чудо: бумага оживает, вещи говорят, люди не обманывают ни себя, ни других. А в ушах моих тяжелыми пчелами гудят слова, бесчисленные, верные и точные слова, совершенно выражающие то, что я вижу и постигаю.
И тогда я все вдруг отбрасываю, встаю и ухожу с холодным молчанием в душе и пустотой перед глазами.
Собственно говоря, я всегда желал одного: суметь описать все, что вижу, и все, что чувствую, суметь выразить.
Все чаще случается мне забывать прекрасную картину или свежую мысль, которые ночью возникают в сознании. Раньше это было исключено. По нескольку дней мог я носить в памяти каждую деталь, ничего не перенося на бумагу.
Ничего нет прекраснее, глубже и безнадежнее народной мудрости в старинных изречениях и стихах! Она – свирепая фата-моргана нашего сознания; мы не слышим ее и не понимаем, пока не поступим противно тому, чему она учит, но тогда она сразу возникает, чтобы вместе с нами беззвучно рыдать над тем, что мы глупо и безвозвратно утратили.
Я думаю, что мне никогда, даже приблизительно, не удастся выразить красоту, которую содержат обыкновенные поступки, мелкие события и маленькие радости повседневности, увиденные через одну большую заботу или печаль, которая в данный момент заслоняет нам мир.
Радости жизни сквозь неоглядные заботы и усилия выглядят упоительными и совершенно прекрасными. И если бы потом, когда заботы отхлынут и усилия ослабеют, «мы могли узреть их теми же глазами, мы были бы полностью вознаграждены за все. Но мы не можем.
Я никого не могу ненавидеть, кроме тех, кто ненавидит других людей, и еще иногда тех, кто презирает искусство.
Любая мысль только оттого, что она одинока, и упряма, и любопытна, не может еще быть ни оригинальной, ни точней.
Частенько происходит следующее: когда я живу и наслаждаюсь жизнью, мое произведение спит мертвым сном и лишь изредка бредит во сне; а когда я страдаю, не живя, оживает и растет мое произведение, вырастая из моего страдания, точно из землицы черной.
Если мы не знаем значения какого-нибудь слова или оно нам не ясно, вовсе не значит, что оно его не имеет; точно так же, как одно слово может означать иное и говорить больше, чем то, что мы о нем знаем.
Куда идут люди со своими мыслями о себе и о жизни, со своим восприятием мира и его явлений? Так я спрашиваю себя, разглядывая в Париже выставки современных художников. Это, думается мне, больший прыжок, чем тот, что имел место при переходе от застывшей парсуны к портрету и от плоского рельефа к освобожденному образу во всех измерениях.
Мертвый художник имеет большое преимущество перед живым, которое заключается в том, что люди без колебаний одаряют его своим доверием. Из всех возможных намерений, которыми он мог руководствоваться в своем творчестве, или в одном из своих произведений, или в какой-либо части своего произведения, люди всегда выбирают самое лучшее, самое благородное и для него самое благоприятное. При жизни художника нередко происходит обратное.
Отключив телефон, чтобы спокойно работать, я не чувствую себя ни хорошо, ни уютно. Кажется, будто я нечто упустил, кого-то обидел и что покой, который я обрел таким образом, неестествен, это не тот истинный и здоровый покой, необходимый для работы. Нечто похожее бывает, когда я принимаю снотворное и сплю, но знаю (и во сне знаю), что мой сон – не то, чем должен быть сон в жизни здорового человека.
И тогда я снова включаю телефон и, отрываемый звонками, работаю более рассеянно и с паузами, но лучше.
Нужно остерегаться рифмованных истин и с недоверием принимать и их, и тех, кто их создает или слишком часто употребляет.
На любой книге, представляющей собой добротное произведение искусства, можно было бы написать: «Взято от жизни, моей и вашей».
В своих сочинениях он тщательно и недвусмысленно выносил на свет божий частицу истины и все свое ничтожество целиком.
Когда мы перестаем играть, когда под грузом лёт исчезает у нас потребность в игре и вера в подлинность и «реальность» игры («Старому псу игра не в охоту», – говорит пословица), тогда каждый из нас попадает в густой, дремучий лес, из второго нужно выбраться и проложить себе путь на белый свет и к свободе. Иногда жизнь целиком уходит у нас на это. На этом бездорожье, которое по существу является нашей «серьезной» и сознательной жизнью, нам оказывается тем легче и прекраснее, чем больше в нас еще осталось стремления к игре и способности ей время от времени полностью отдаваться и выходить из «нее освеженными «готовыми к дальнейшим поискам.
У этого человека было живое и высокое представление о художественном произведении, которое должно было б отразить явления мира такими, какими он их видел и ощущал. С ранней юности он и пытался это осуществить. Он подходил к этому делу с уверенностью и сознанием ребенка богатых родителей, не колеблясь и ни на один миг не задумываясь над тем, сможет ли добиться результатов в начатом. Вереницей следовали стихи, рассказы, главы легко задуманного и быстро осуществленного романа. Он публиковал их, не интересуясь особенно их художественной ценностью и тем приемом, какой они встречали у читателя. Для него это не казалось обязательным подтверждением. То обстоятельство, что он осознанно создавал и отчетливо видел их в самом себе, казалось ему достаточным оправданием их существования и художественных достоинств. Он не замечал, что все им написанное существует гораздо больше как антитеза тому, что делали другие писатели, с другими взглядами, с помощью других изобразительных средств, и гораздо меньше или почти никак как художественное произведение само по себе. Свою позицию и свои взгляды он считал цельным художественным произведением. Одаренный ясным умом, живым и быстрым полемическим духом, он долго не мог уразуметь того, что и самый последний читатель давно понял. Когда же в конце концов он и сам стал осознавать, что труд его не есть творческий, а произведения не суть художественные, он начал бежать этого сознания, все глубже погружаясь в полемику и иронию.
Сильное стремление к иронии и окарикатуриванию людских поступков, что мы замечаем у иных писателей (и неписателей), в значительной степени объясняется недостатком воображения и неспособностью этих людей приставить себя в положении тех, кого они осмеивают и изображают.
Там, где гладкая поверхность вертикальной стены перестает быть ровной и медленно превращается в первые предчувствия округлого свода, там строительный опыт человека превзошел самого себя и перестал являть собою простое накладывание камня на камень. Там начался смелый подвиг человеческого духа. Эти места в руинах старинных зданий я никогда не могу видеть без волнения. Это места, с которых разум человека и его искусство вышли в новый, более совершенный и богатый мир, в жизнь высшего порядка и высших потребностей.
Своду и арке старинных зданий радуется глаз, ибо в них он предчувствует попытку освобождения от власти законов естества и начало взлета и подъема, которыми людская надежда смело отодвигает конец в беспредельность.
Жить нелегко и муравью в муравейнике, и птице на ветке, а тем более человеку-художнику в этом суровом и сложном мире.
Или вы, может быть, думаете, будто легко и весело жить с десятком книг, которые ты когда-то написал, точно с десятью призраками, или с одной или двумя, которые, возможно, еще напишешь, а может быть, и нет, но которые сосут у тебя кровь и закрывают горизонт?
Я не принадлежу к людям, которые не любят работать; в глазах ленивцев я выгляжу даже и весьма усердным человеком. (Хотя мне самому лучше известно, как на самом деле все обстоит.) Нет, я не из тех, кто теряет дни в безделье, но моей работе свойствен один тяжелый недостаток. Я не умею распределять дела по степени их важности и, судя по всему, никогда этому не научусь. Для делового письма или краткого ответа на какую-нибудь неважную анкету мне требуются те же усилия, та же трата времени, сил и нервов, как и для пяти страничек рассказа, над которым я работаю уже месяцами. Любое, даже самое незначительное, событие уводит меня от того,
что является моим основным занятием, поскольку у меня нет достаточно силы и решимости остаться с ним и воспротивиться тому, что второстепенно. Таким образом, мне то и дело приходится главное приносить в жертву тому, что второстепенно Временами меня грызет совесть из-за этого, но дело ничуть не улучшается, ибо у людей, подобных мне, угрызения совести, сколь бы ни были они болезненными, не всегда достаточно искренни и глубоки и, что самое главное, не влекут за собой твердых решений и подлинных перемен к лучшему.
Я понимаю, что так не годится, но повторяю одну и ту же ошибку и неизменно ем себя поедом из-за нее. И все это вместе очень мне вредит.
Иногда я отчетливо вижу обширные области светлых человеческих качеств и отношений, которые не только не затронуты в том, что я сам написал в жизни, но редко и слабо посещаемы нашими писателями вообще. Области большой, терпеливой и неэгоистичной любви. Области дружбы, товарищества, которое не считает жертв и не ожидает ни наград, ни признаний. И не помышляет о них. А все это существует в окружающей нас жизни, и со всем этим мы встречаемся, и это наблюдаем очень часто… Писатели, однако, почти, как правило, обращаются к иной, темной стороне жизни, повествуют о ней и ее изображают.
Таким образом, все мы остаемся в долгу перед лучшими и более прекрасными сторонами в жизни человека и общества.
- »Иностранная литература», 1972, N 10; 1975, N 11; Иво Андрич, Избранное, «Художественная литература», М. 1976. [↩]
- «Литературная газета», 17 ноября 1976 года.[↩]
- Я один (англ.).[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.