Воля к цельности
Б. Эйхенбаум, О прозе. О поэзии. Сборник статей, Л., «Художественная литература», 1986, 456 с. (I); Б. Эйхенбаум, О литературе. Работы разных лет, М., «Советский писатель», 1987, 544 с. (II).
Заглавие рецензии подсказано отрывком из письма молодого Эйхенбаума, напечатанным в предисловии к сборнику «О литературе». В 1912 году появилась статья Андрея Белого «О журавлях и синицах», и конкретно-полемическая, и жестко принципиальная в определении пути культуры нового, XX века. «Мы приучили себя к ценностям, порознь взятым. Мы приучили себя к определенному словесному выражению в искусстве, в философии, в религии, в мистике. В этом – правда… Но указанные формы творчества, разграничение их есть результат систематики в уже реально созданном. Появись среди нас новая грань, не совпадающая с нами же проведенными гранями, она предстала бы нам как смешенье и хаос. Новая речь – всегда косноязычная речь». Эта мысль была Эйхенбауму известна: статья Белого и цитируется по его исследованию «Анна Ахматова» (I, стр. 378 – 379). Письмо 1913 года – «Я считаю признаком нашей современности – волю к цельности» – лишь тезис, так или иначе развивающийся практически во всех трудах ученого.
Нельзя сказать, что современными филологами – и не только историками русской литературы – Борис Михайлович Эйхенбаум позабыт. О нем может знать и просто внимательный читатель: силуэт Эйхенбаума нет-нет да мелькнет в мемуаристике, иной раз массовый журнал опубликует его письма1. Но Эйхенбаум и наследие Эйхенбаума – все же не одно и то же. Обаятельный облик ученого, подлинного интеллигента вполне очевиден, но так ли очевидны для нас его литературоведческие и, шире, историко-культурные выводы, обеспеченные многими десятилетиями кропотливого труда?!
В самом деле, когда Г. Бялый назвал вступительную статью к книге «О прозе. О поэзии» лаконично «Б. М. Эйхенбаум – историк литературы», он указал как на особенности состава статей, так и на достаточно общее наше представление об их авторе. Между тем и этот сборник выходит далеко за пределы привычных рамок. Это не только хрестоматийная, но сохраняющая мощный теоретический заряд статья «Как сделана «Шинель» Гоголя». Не только исследование «Анна Ахматова» (1923), главная героиня которого еще только в начале своего крестного пути к славе. Нечто отличное от классической истории литературы ждет нас в статье «О Маяковском», а статью «Творчество Ю. Тынянова» Эйхенбаум начинает словами: «Говорить о творческом пути писателя-современника – это не совсем то, что говорить о писателе прошлых времен… Настоящей исторической перспективы еще нет – и нельзя поэтому «пророчествовать назад», как это делает любой историк» (I, стр. 186).
Тем не менее дерзает «пророчествовать» – и в этом, и во многих других случаях, не обязательно монографически, иногда репликой а propos, как, например, в статье к 100-летию со дня рождения Лескова можно прочесть в связи с «художественным филологизмом», «языковой «чрезмерностью» автора «Левши» следующее: «Филологизм этот, начавшийся Шишковым и борьбой «шишковистов» с «карамзинистами», имеет свою длинную и очень сложную историю, идущую через весь девятнадцатый век и переходящую в двадцатый (Хлебников). Борьба эта была совсем не академической – она соотносилась и часто сливалась с процессом становления русского литературного языка» (I, стр. 240). Это сказано, подчеркну, в 1931 году, но, положа руку на сердце, что для нас и теперь Хлебников: мутант на ниве отечественной словесности или ее живой и животворный плод?
Сегодня, когда предстоит воплотить в книги целевую комплексную научно-исследовательскую программу «XX век: русская литература в контексте отечественной и мировой культуры» («Литературная газета», 17 февраля 1988 года), и подобные мимолетные замечания выдающегося литературоведа должны учитываться в грядущих изысканиях.
Дело в том, что Эйхенбаум проделал простую, но в высшей степени плодотворную вещь. Она тем более проста, что связана с азами марксистского искусствознания. Но в который раз мы бедны собственным богатством… А Эйхенбаум не стал, подобно тому, что делалось сплошь и рядом, размежевывать критику и литературоведение, откладывать инструментарий историко-литературной науки «на потом». Глубоко прочувствованный и продуманный принцип историзма оказывается живой водой для сложнейших аналитических построений ученого.
Это с окончательной очевидностью ясно из второй рецензируемой книги. Не менее блистателен, чем работы «Молодой Толстой» и «Лермонтов», раздел, где собраны статьи и рецензии, посвященные в основном современной Эйхенбауму литературе. Но и это еще не все. Во вступительной статье М. Чудаковой и Е. Тоддеса (ее вариант был опубликован в N 1 за 1987 год «Вопросов литературы»), в их и А. Чудакова обширных, но, между прочим, не оставляющих впечатления исчерпанности комментариях мы прочтем множество глубоких сентенций Эйхенбаума, извлеченных из его архива, из фонда 1527 в ЦГАЛИ, где, к слову, помимо ждущих типографского станка рукописей, хранится коллекция газетных вырезок – красноречивое свидетельство непредвзятости методики ученого.
Кажется, составители (назову также О. Эйхенбаум, она готовила и том «О прозе. О поэзии») стремились, чтобы книга была похожа на ее автора. Это не одно только должное комментариям, излюбленному жанру Эйхенбаума, которому он отводил важнейшее место в системе литературоведческих жанров, называя их при этом очень по-домашнему: «комменташками». В конце концов, есть в книге и причина для огорчения: отсутствие именного указателя. (В сборнике «О прозе. О поэзии» именной указатель есть, но комментарии сведены до подстрочного минимума – не предвестье ли нынче провозглашенного упразднения редакции литературоведения и критики в издательстве «Художественная литература»?!) Но как интересны и неожиданно трогательны эти плотно заполненные фотографиями форзацы! С такой книгой и «творческие стимулы», и «литературная позиция», и «литературный быт» Эйхенбаума становятся и яснее, и поучительнее.
Посмотрите на известный фотопортрет Эйхенбаума 30-х годов. Его без усилий можно соотнести не с типом даже, со стереотипом «профессора», растиражированным нашим тогдашним искусством, отнюдь не чудесным образом выдававшим озадки классицизма за новейший шаг в художественном развитии человечества. И перечтите, например, рецензию этого уже без кавычек профессора на роман «Москва» Андрея Белого (1926).
«Почему же, наконец, не сказать: есть литература для читателя и есть литература для литературы?.. (Замечу, это напечатано в массовой «Красной газете». – С. Д.), «Социальный заказ» может быть и внутри литературы – и с читательским или «даже государственным» может он не совпасть. В литературе, если она дело живое, творческое (а это ведь, кажется, так?), должны быть свои открытия и свои эксперименты, неожиданные и не для всех сразу понятные. Надо отличать заказ от моды, от «потрафления»: литературу от «Ленинградодежды» (II, стр. 425). Что это, профессорский снобизм? Эйхенбаум предчувствует такую реакцию воспитуемого сознания, свидетельством тому – сама композиция рецензии. Но нельзя не обратить внимание и на то, что здесь у Эйхенбаума появится и реальный оппонент, а не протеистический «народ», – А. М. Горький. В статье «О прозе» (1933). Здесь мысль «наш читатель становится все более классово однороден» порождает вывод: «Он вправе требовать, чтоб писатель говорил с ним простыми словами богатейшего и гибкого языка…», а затем и почти лозунг: «Советский читатель не нуждается в мишуре дешевеньких прикрас, ему не нужна изысканная витиеватость словесного рисунка» и т. д. А для примера «ненужного» – книга Андрея Белого «Маски».
«Ему (Белому. – С. Д.) приписывается некоторыми литературоведами «музыкальность сказа», которая выражается им в таких формах, как, например: «Трески трестов о тресты под панцирем цифр; мир растрещина фронта, где армии – черни железного шлема – ор мора: в рой хлора, где дождиком бомб бьет в броню поездов бомбомет; и где в стали корсета одета – планета»2.
Интересно, что Эйхенбаум тоже щедро цитирует Белого: «Ропотень креп: кто-то крышу ломал; и – бамбанила: вывни ветров! Улыбнулося небо к закату: простором лазоревым; туча разинулась солнышком; день стал сиянским денечком: на миг искроигрием ледени бросились в нос все предметы…» Закрыв наконец кавычки, Эйхенбаум задает вопрос: сможет ли читатель сквозь «ропотень» и «ледень» добраться до фабулы? И вроде признает: «Он и до смысла слов не доберется». Но буквально через строчку выясняется, что не Эйхенбаума это мнение, а достойного лишь улыбки сожаления оппонента. Нет, восклицает Эйхенбаум, «роман А. Белого – событие огромной литературной важности, которое можно приравнять только к какому-нибудь научному открытию. Здесь А. Белый… смело вступает на путь, намеченный удивительной прозой Хлебникова. Это уже не просто «орнаментальная проза» – это совершенно особый словесный план, это своего рода выход за пределы словесных тональностей: нечто по основным принципам аналогичное новой музыке». И далее: «Роман А. Белого обращен к литературе – и этим он сразу страшно повышает наш сегодняшний уровень. Пусть читатель с негодованием отбросит эту книгу – он будет прав, но литературе этого жеста бояться нечего… можно ли понимать «социальный заказ» как заказ «читательский»? Или у литературы, как и у всякого другого искусства, есть свои исторические заказы…» (II, стр. 425 – 426).
Горький, напротив, считал прозу Белого для развития литературы вредной. Надо, правда, оговориться, что в данном случае литература представлена «сотнями молодых людей, которые готовятся к литературной работе», в том числе из поддержанного Горьким призыва ударников в литературу. Предприятие это, как известно, оказалось нежизнеспособным и вместе с тем для литературного процесса труднопреодолимым.
Ненадолго, но Горький, как видно, потерял ощущение истории, потерял эту самую «волю к цельности», которую с упорством спартанца укреплял в себе Эйхенбаум. В сущности, Горький стал создавать проблему там, где достаточно было оглянуться на собственную творческую практику.
Проблема была не в том, читать или не читать Белого молодым литераторам и вообще советским читателям. Книга по самому своему устройству предполагает общение с человеком весьма интимное, почти сакральное. Если уж книгу издали, все равно какое-то количество экземпляров ее читать будут, какое-то – нет. Проблема была в том, чтобы книги, разные книги все-таки издавали, чтобы не превратить отечественную (и, конечно, мировую) словесность в хрестоматию, в катехизис. Чтобы кропотливо создававшаяся веками культура не оказалась неудобной частью пресловутого «парохода современности». Не раскалывать культуру, а укреплять ее перед угрозой ожидаемых и неожиданных катаклизмов, – этому принципу Эйхенбаум не изменял никогда.
Наверное, поэтому ему органически чужда, в общем, обычная в нашем деле форма полемики, когда по бревнышку раскатывается цитадель противника, а сил на построение своей собственной уже и не остается. Перед лицом истории, даже когда ты пишешь о самой жгучей современности, такие усилия бессмысленны.
Не проще и в случаях, когда на месте разрушений все же удается воздвигнуть что-то кумирообразное. Из недавних споров: З. Паперный назвал науку о Маяковском «едва ли не самой фальшивой ветвью советского литературоведения»3. Фальшь эта копилась десятилетиями, и поэтому нельзя забывать: еще в 1940 году Эйхенбаум, во всеоружии своего историко-литературного опыта, попытался эту ветвь оздоровить. Да, не получилось. Но и сегодня, когда на пьедестале Маяковского появляется то деготь, то мед, не мешает вспомнить: «Маяковский – вовсе не «гражданский» поэт в узком смысле слова: он созидатель новой поэтической личности, нового поэтического «я», ведущего к Пушкину и Некрасову и снимающего их историческую противоположность, которая была положена в основу деления на «гражданскую» и «чистую» поэзию» (I, стр. 442).
Из этой небольшой статьи, почти заметки, помимо полезного прочего, можно и понять, чего пока что не хватает нашей историко-литературной науке, посвященной советскому периоду, писателям Советской эпохи. Не хватает, очевидно, свободы от всяческих внелитературных установок, столь же конъюнктурных, сколь и статичных, не способных к развитию, вроде навязшего в зубах «был и остается лучшим, талантливейшим» и т. д.
Да и внутрилитературные установки требуют испытания «на разрыв». Через несколько лет, в победном 45-м, когда подводились не только военные итоги, но и духовное состояние советского общества требовало обновления культурных перспектив, Эйхенбаум с непривычной для него жесткостью (конечно, это не значит, что ее у него, человека с принципами, вовсе не было) выступает с критикой историко-литературных инициатив ученого, близкого ему, во всяком случае, в этических основах, – Г. Гуковского.
«Гуковский думает, что для полного успеха нам не хватает, главным образом, «плановости»: «повернуть науку лицом к интегральным проблемам» и «договориться о плане исследований, о плане серии капитальных трудов, посвященных отдельным писателям, эпохам, «стилям», общим концепциям развития русской литературы и литературы вообще»… Стоит это сделать (и сделать это можно, как думает Гуковский, при помощи административных и организационных мер) – и все пойдет прекрасно».
Эйхенбаум не просто спорит. «…Дело все это гораздо сложнее и тоньше. Ведь сами по себе эти «интегральные проблемы» не существуют, как не существует сама по себе и литературная наука. Их постановка возникает из научной работы, из наблюдений над материалом, из самой действительности». Эйхенбаум предлагает собственную программу даже не оздоровления литературоведения, а введения его в общекультурную сферу. «Новое решение всех «интегральных проблем» (стиль, направление и пр.) зависит от того, как понимать художественное мышление и его продукт». «…Литературоведение должно сейчас сблизиться с критикой и с современной литературой. Их разобщение вредно отзывается особенно на критике…» (II, стр. 456, 457). И еще об одном напоминает Эйхенбаум. Он напоминает о том, что, помимо запланированных работ, организованного изыскательства, свершается повседневный, кропотливый, не рассчитанный на скорое вознаграждение труд подвижников от науки. «У каждого из нас лежат в столах рукописи, своевременное появление которых помогло бы нам договориться и договорить гораздо легче, чем печальные дискуссии без печатных работ, вслепую. Кажется, что человек замолчал, забыл, не задумался, не понял и отвернулся от «интегральных проблем», а у него написано 25 – 30 печатных листов, в которых он обо всем подумал и обо всем говорит, вплоть до этих проблем» (II, стр. 457). Между прочим, один из частных выводов, проистекающих из этих строчек, надо отнести к наследию самого Эйхенбаума. Последние публикации из него весьма красноречивы. Эйхенбаум, энциклопедически образованный ученый, выдающийся стилист, доказавший возможность художественности литературоведения, и, конечно, мыслитель с даром созидания, необходим сегодня. Своими монографиями, статьями, рецензиями, комментариями… А значит, необходимы новые, более щедрые его издания.