У них и у нас
Хиллис Миллер протестует против диктата теории – литературнойтеории – над «прочтением»текста. Нам бы его заботы. Наша главная беда в диктате идеологии над анализом, верней – идеологической конъюнктуры. Перестройка нас от этой беды не избавила, может, даже наоборот: взвинтив динамику общественных процессов, придала конъюнктурному «быстрому реагированию»особую выразительность. К примеру, многие, наверно, помнят, что в конце позапрошлого года, когда имя Солженицына было уже печатно «упоминаемо»и честные оценки его творчества и общественной деятельности стали нет-нет да и встречаться на страницах периодики, процесс восстановления его в гражданских и писательских правах (не завершившийся и по сей день) вдруг ощутимо застопорился, причем тормозящий импульс, как водится, исходил сверху. Хотя, конечно, не поручусь, что, скажем, иные ответственные литературные деятели не проявляли собственной инициативы. (Сам слышал, как на всесоюзной конференции «Мемориала»(29 – 30/X 1988), по замыслу – учредительной, но не ставшей ею, охлаждая ораторов, горячо ратовавших за скорейшее возвращение нам и к нам Солженицына, выдвигавших его в сопредседатели совета «Мемориала»и т. д., тогдашний первый зам. главного редактора «Литгазеты»не постеснялся заявить переполненному залу, что имеются-де серьезные данные о том, что Солженицын в свое время был осведомителем органов.) И вот что в тот момент, когда конъюнктура вокруг Солженицына заколебалась, можно было прочесть в статье, начинавшейся специальным рассуждением о возникновении у нас литературы, посвященной тюремно-лагерной проблематике, о ее дальнейшей эволюции, периодизации и т. п.:
«Есть определенная закономерность в том, с какой последовательностью предстают перед нами произведения разных лет, сходные в одном – в своей причастности к теме репрессий.
Шестидесятые годы поведали нам о внезапных арестах 1937 года, недоумении, непонимании, ужасе старых партийцев, оказавшихся жертвами системы, которую они с таким энтузиазмом создавали.
Публикации восьмидесятых поначалу, казалось, договари-
вали то, что было недоговорено в первую хрущевскую оттепель, но очень скоро выяснилось: уже невозможно писать о трагедии 1937 года, игнорируя трагедию крестьянства, трагедию депортируемых народов, истребление интеллигенции, репрессии против духовенства и верующих.
Не сразу, но литература предъявила нам героя, отнюдь не захваченного энтузиазмом строительства новой жизни», например – в романе Б. Ямпольского «Московская улица»;»следующей стадией явилась тема сопротивления – тут уместно вспомнить повесть А. Жигулина «Черные камни»и т. д. («Литературная газета», 26 октября 1988 года).
Спрашивается: а был ли Иван Денисович, может, Ивана Денисовича-то и не было? В «шестидесятых годах»места ему демонстративно не находится: он же не «старый партиец», ужасавшийся «внезапным арестам 1937 года». А в «публикации восьмидесятых»как «героя, отнюдь не захваченного энтузиазмом строительства новой жизни», которого «литература предъявила нам» «не сразу», мы бы Ивана Денисовича сами не поместили. Мы же знаем, вся страна, весь мир знает, что «литература», причастная «к теме репрессий»,»предъявила»нам Ивана Денисовича именно в «шестидесятые годы»и именно «сразу», что с ним такая литература у нас и родилась. И автор литгазетовской статьи, конечно, знает, что мы и весь мир об этом знаем, и тем не менее, педантично расставляя произведения на «тему репрессий»по хронологическим полочкам и «стадиям», не просто грешит неадекватным»прочтением»конкретного текста, а умышленно пропускает Ивана Денисовича, искажая всю историко-литературно-общественную фактографию.
Умышленно – потому что в приведенном выше историческом экскурсе никто из мало-мальски квалифицированных критиков не опустил бы «Одного дня Ивана Денисовича»просто по забывчивости.
Теперьоб этом произведении и его создателе пишут так:
«Свидетели триумфального вхождения Солженицына в литературу – и те, кто способствовал публикации рассказа никому не известного автора под названием «Щ-854», и те, кто вырывал из рук одиннадцатый номер «Нового мира»за 1962 год с повестью «Один день Ивана Денисовича», читал по ночам, потрясенный, обсуждал прочитанное, – восприняли его как писателя, голосом которого заговорила незнакомая лагерная страна. Сказать правду о сталинизме – в этом видели его миссию.Но что же многим другим мешало сказатьправду? Что, они не подозревали об Архипелаге и потребовался Солженицын со своим специфическим жизненным опытом, чтобы…?»и т. д. («Новый мир», 1990, N 1, с. 241 – 242).
Коль скоро Алла Латынина, автор статьи «Солженицын и мы», откуда взяты эти строки, в январе 1990 года прекрасно понимала все значение давней новомирской повести, в которой голосом писателя впервые «заговорила незнакомая лагерная страна», она, надо полагать, понимала ее значение и в октябре 1988 года, будучи автором и того обзорного размышления – с чего начиналась и как развивалась у нас литература, причастная к «теме репрессий», – которое я ранее процитировал (из статьи «Противостояние»в указанном номере «Литгазеты», где критик сотрудничает). Остается лишь обратить к А. Латыниной вопросы, задаваемые ею «многим другим»(слегка перефразировав, но сохраняя ееразрядку): что, позапрошлой осенью она «не подозревала»о существовании Солженицына с его «специфическим жизненным»и литературным «опытом»? что же ей самой «мешало сказатьправду»?
Вернемся к литературной теории.
Хиллис Миллер оспаривает ее «триумф», заведомо ставятекствышетеории,текст всегда более прав, чем теория: он – первичен, она – вторична.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.