Не пропустите новый номер Подписаться
№9, 1966/История русской литературы

Своеобразие чеховского реализма

Объясняя «судьбу человеческую» социально и исторически-конкретно, реалистическая литература XIX века на вопрос, где причина падений и поражений человека, отвечает: в условиях, в обстоятельствах его жизни. «…Низости и преступления не лежат в природе человека и не могут быть уделом естественного развития» 1. Тем самым ответственность за «разрушение личности» возлагалась на среду, на уродливо и бесчеловечно устроенное общество.

Для Чехова, повествующего о человеке, истерзанном, подавленном, загубленном обыденщиной, жестокой и пошлой прозой ежедневного обихода, коллизия «живая душа – мертвящие будни» имеет решающее значение. Чехов стремится сделать очевидным противоречие между сущим и должным, между реальной данностью буржуазного общества в России конца XIX века – и представлением о достойных человека «трудах и днях». На основе этого противоречия и развивается та антитеза настоящего и будущего, которая столь отчетливо выступает в последних произведениях писателя.

Но если первопричина зла лежит вне человека, из этого не следует, что художник-реалист должен отказываться от оценки позиции героя и его духовной и практической деятельности. Напротив, субъективный момент входит в реалистическое истолкование характера, позволяя тонко разграничивать различные типы социальной психологии и социального поведения.

В рамках общего воззрения – «теории среды» – наблюдается сложная и подвижная расстановка идейных акцентов.

В реалистической сатире герой не только создание порочной среды, но и ее прямое олицетворение, ее агент, ее сознательный и ревностный адвокат. Одну из частей своей книги «Господа ташкентцы» Щедрин озаглавил так: «Ташкентцы приготовительного класса». Четыре «параллели», составляющие эту часть, объясняют, где и каким образом «приготовляются» будущие «ташкентцы» – ловкие буржуазные дельцы, беззастенчивые карьеристы, жестокие «охранители» и каратели. Приобщение к нравам «ташкентской цивилизации» начинается в семье, продолжается в каком-нибудь «заведении»; родители вкупе с учителями последовательно растлевают ум и душу ребенка; его природным склонностям дается такое развитие, что он со временем превращается в хищника новейшей формации. Щедрин ставит нас у истоков явления, стремясь обнажить механизм воздействия окружающей обстановки на формирование социальной психологии.

Но едкое обличение уклада жизни и системы воспитания – лишь одна грань щедринской сатиры. Не менее ядовитыми красками сатирик рисует и самих воспитываемых. Юные отпрыски с таким усердием, с таким рвением усваивают заповеди «ташкентства», что нет оснований о детях говорить в ином тоне, нежели об отцах. Если старшие «приготавливают» младших, то и младшие сами себя деятельно готовят к вступлению на стезю стяжания и насилия. Сатирическое полотно Щедрина едино: ученики стоят своих учителей, характеры достойны породившей их среды.

Сатире как таковой родственны сатирические аспекты психологического романа. Таково у Толстого изображение Каренина. Как тип Каренин сложился в атмосфере холодной чиновничьей канцелярии и казенной службы. Россия бюрократическая, Россия официальная создала его по своему образу и подобию. Но Толстому важно поставить акцент и на субъективных усилиях Каренина быть Карениным, на сознательном и намеренном подавлении внутреннего голоса во имя формального порядка и внешней благопристойности. После того как Анна призналась мужу в своей неверности, Каренин, перебрав все возможные варианты ответного «образа действий», остановился на решении «удержать ее при себе, скрыв от света случившееся и употребив все зависящие меры для прекращения связи…». И хотя в глубине души он знал, что «из всей этой попытки исправления ничего не выйдет, кроме лжи», он заставил себя «принять» придуманное решение и полностью удовлетвориться им. Каренин словно дал самому себе жесткое казенное предписание, которое должно было отменить естественную боль и тревогу. И когда позже умирающая Анна вызвала его к себе, он соответственно подготовился к свиданию: «Входя в сени, Алексей Александрович как бы достал из дальнего угла своего мозга решение и оправился с ним. Там значилось: «Если обман, то презрение спокойное, и уехать. Если правда, то соблюсти приличия». В час испытаний, перед лицом смерти, «соблюсти приличия» Каренин не смог: он отдался непосредственному чувству прощения и поступил так, как подсказало ему это чувство. Но стоило кризису миновать, стоило Каренину войти в привычную колею, чтобы непосредственное в нем снова оказалось в подчинении у «каренинского», только на сей раз в «дальний угол» мозга было положено не простое предписание, а предначертание свыше, мистическое указание. И «опять в душе Алексея Александровича восстановилось то спокойствие и та высота, благодаря которым он мог забывать о том, чего не хотел помнить». Все время думая о человеке, Толстой замечает: «…он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение».

Щедрин-сатирик прослеживает накапливание социально-порочных элементов в психике, в характере героя; его интересует превращение волчонка – маленького «ташкентца» – во взрослого волка – в «ташкентца» во всеоружии своего аппетита. Толстой-психолог делает предметом анализа внутреннее насилие – насилие лживой догмы, усвоенной сознанием, над живым, естественным побуждением и переживанием. Но и там и тут человек по собственному выбору идет навстречу «расчеловечивающим» обстоятельствам, и в этом – его личная вина, которую и доказывает и «наказывает» суд художника.

По-иному выглядит трактовка драматического героя, например, в цикле романов и повестей о «лишнем человеке».

«Лишнего человека» вызвали к жизни время и нравы, его непоправимое бессилие, его неприкаянность – социально обусловленные болезни. О Печорине Белинский писал: «Герой нашего времени должен быть таков. Его характер – или решительное бездействие, Или Пустая деятельность» 2. Вынеся в заглавие своего романа-исследования вопрос «Кто виноват?», Герцен стремится ответить на него с максимальной полнотой, обвиняя «по делу» Бельтова и николаевский «жестокий век» и крепостнический правопорядок в целом, и уклад русского дворянского быта в частности.

Реалистический сюжет демонстрирует объективные причины, делающие человека «лишним», ненужным. Но этим сюжетный замысел не исчерпывается. То попутно, то особо ставится акцент на «прямой чести», на субъективном бескорыстии героя, не позволяющем ему применяться к обстановке, приживаться и выслуживаться.

«Лишний человек» – недюжинная, «богатая натура». Это относится к Онегину и Печорину, к Бельтову и Рудину. В рассказе о них упор сделан на возможностях, оставшихся неосуществленными, на духовной энергии, растраченной впустую.

Внимание зрелого Чехова также привлекает человек, живущий интенсивной духовной жизнью. Но чеховский герой лишен ореола недюжинности, интеллектуальной и духовной исключительности. Более других талантлив «заслуженный профессор» из «Скучной истории», но перед читателем он предстает в том возрасте, когда все позади, а главное, в тот момент, когда он критически переоценивает свои ученые заслуги и всю свою профессорскую деятельность. Обвинение в адрес действительности строится у Чехова не на том, что силы богатой натуры остаются «без приложения», а на том, что для «среднего» человека закрыты простые человеческие радости: поэзия труда, любви, семьи.

Вина обстоятельств, вина неизбывной обыденщины у Чехова очевидна. Возникает вопрос, в чем же виноват сам человек – чеховский герой?

Типичный герой зрелого Чехова уступает натиску «мелочей жизни», натиску среды, внешнего окружения. Но при этом автор «Ионыча» и «Учителя словесности» настаивает: не злым умыслом, не корыстным намерением, а слабостью, податливостью героя объясняется его отступление, его врастание в среду, в привычный быт. Несопротивляемость духовного организма – таков его коренной порок. Про него не скажешь, что он сознательно принимает режим и распорядок ложной, мнимой жизни. Как раз наоборот: у Чехова суть дела в том, что человек невольно, неумышленно вовлекается в круговорот будней, исподволь разрушающий его сознание и чувство3. Нередко незаметно для самого себя он делается частицей того обихода, который заставляет его страдать, от которого он хотел бы бежать. Доктор Старцев из «Ионыча» чем больше узнает, тем яснее видит бездарность и убожество обывательского существования. Он уединяется, самоизолируется, обрывая внешние связи с мещанской средой. Но, несмотря на это, он врастает в нее, ибо пасует перед действительностью, поддается злу. Поневоле, но неотвратимо он идет к тому, чтобы стать мещанином. Аналогично, хотя и в иных условиях, складывается судьба заводчицы Анны Акимовны из рассказа «Бабье царство». Молодую женщину тяготит вынужденная праздность, ей стыдно кормиться и получать сотни тысяч от дела, которое она не любит и не понимает. Но сойти с этой колеи ей не суждено. И держит ее в плену не сам капитал, а уклад, им порождённый, даже просто ежедневный ритуал, обусловленный ее положением богатой заводчицы. Втянувшись в этот быт, не умея ему сопротивляться, Анна Акимовна перестает принадлежать себе; она не стала заводчицей практически, но она уже не может не быть заводчицей внутренне, эмоционально.

Примечательна вплетенная в сюжет история с праздничным подарком. Получив накануне праздника от своего приказчика «толстый денежный пакет» – полторы тысячи рублей, Анна Акимовна решает их кому-нибудь подарить. Она вольна как будто поступить, как надумала. Но именно и только как будто. Потому что в итоге она делает не то, что хочет, и вместо того, чтобы поддержать бедняка, одаривает богатого бездельника-адвоката. Барство сказалось в Анне Акимовне неумышленно, даже как-то неожиданно для нее самой. Но как раз в том, что она нехотя барыня, и состоит ее драма.

В другом рассказе – «В родном углу» – девушка волею случая попадает в далекую степную усадьбу. Здоровая, умная, образованная, она естественно тянется к серьезной, осмысленной жизни. Ей, как и Анне Акимовне, совестно сидеть сложа руки; перед ней неотступно стоит вопрос: «Что же делать? Куда деваться?» Между тем, вовлеченная в размеренный усадебный обиход, Вера невольно вбирает в себя то, что ее отталкивает. Ее возмущает и пошлая, деспотичная тетя Даша, хозяйка усадьбы, и прожорливый дедушка, с его отвратительными крепостническими замашками. Но, пожив с год в «родном гнезде», Вера кричит на прислугу совсем как закоренелая крепостница: «Вон! Розог! Бейте ее!» Быт, вызывавший в ней протест, отложился в ее характере, в ее духовном существе – и опять-таки незаметно для нее самой. Случилось то, чего Вера так боялась: бесконечная степь – «спокойное зеленое чудовище» – поглотила ее, похоронив ее молодые мечты и желания.

В рассказах, рассмотренных выше, герою противостоит конкретный, точно обозначенный социальный уклад: мещанский в «Ионыче», помещичий в рассказе «В родном углу» и т. д. Связь психологического и социального здесь как бы обнажена. Однако так бывает не всегда. Нередко сюжет у Чехова организуется иначе: конкретная внешняя среда, формирующая героя, определяющая его характер, прямо не изображается (хотя и угадывается); центр тяжести лежит в самой структуре характера, в его внутренних закономерностях. Анатомия характера приобретает самостоятельный интерес. Пример тому – вещи конца 80-х – начала 90-х годов: «Именины», «Дуэль», «Жена». Вместе с тем и тут поставлен акцент на непроизвольности нравственно ущербного поведения, на бессилии человека справиться с самим собой.

Суворин, ознакомившись в рукописи с повестью «Дуэль», предложил дать ей другое название – «Ложь». На это Чехов ему ответил: «Для моей повести рекомендуемое Вами заглавие «Ложь» не годится. Оно уместно только там, где идет речь о сознательной лжи. Бессознательная ложь есть не ложь, а ошибка»4. Ответ, на наш взгляд, знаменательный.

Действительно, если исходить из непосредственного содержания повести, из фактических отношений между Лаевским и Надеждой Федоровной, наконец, из признаний самого Лаевского, предложение Суворина может показаться резонным. Мысленно возвращаясь к своему прошлому в ночь накануне дуэли, Лаевский не увидел в нем ничего, кроме обмана и лжи. «Гимназия? Университет? Но это обман. Он учился дурно и забыл то, чему его учили. Служение обществу? Это тоже обман, потому что на службе он ничего не делал, жалованье получал даром…» Сделав Надежду Федоровну своей любовницей, он вскоре «пресытился ею, возненавидел, но не хватило мужества бросить, и он старался все крепче опутать ее лганьем, как паутиной…». И так во всем: «Ложь, ложь, ложь…» В своем самоосуждении Лаевский идет до конца, и Чехов не останавливает его.

Однако было бы неверным считать, что исповедь Лаевского исчерпывает замысел повести. Образ героя сложнее суммы говорящих против него фактов. Чехов в приведенном выше письме настаивает, что перед нами – «бессознательная ложь», а это, по его мнению, качественно иное явление, нежели ложь сознательная. Для Чехова важно отсутствие у Лаевского злого умысла; Лаевский мелок, жалок, но не подл, не коварен. Ложное, ненормальное положение, в котором он оказался на Кавказе, мучительно тяготит его, он хотел бы бежать, хотел бы освободить и себя, и Надежду Федоровну. Лаевский не сам обдуманно и умышленно выбрал для себя ложь (как это было с Карениным), но ложь затянула его, сделала своим данником и слугой. И причина тому – его духовная беззащитность, его натура – «слабая, вялая, подчиненная». Автор «Дуэли» нисколько не преуменьшает вины своего героя, но настаивает на ее своеобразии. Можно добавить, что в самой повести безапелляционный приговор Лаевскому выносит его антагонист фон Корен и весь сюжет развернут таким образом, чтобы стала явной поспешность, прямолинейность, а значит, и несостоятельность этого приговора.

В «Дуэли» нет противостояния: герой и среда, герой и уклад. Ложь идет от жизни в целом;

  1. Н. А. Добролюбов, Собр. соч. в трех томах, т. 2, Гослитиздат, М. 1952, стр. 202.[]
  2. В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. XI, Изд. АН СССР, М. 1956, стр. 527. []
  3. О «невольной вине» героя см. в статьях А. Скафтымова, посвященных чеховской драматургии, в его книге «Статьи о русской литературе», Саратовское книжное изд-во, 1958, стр. 313 – 390. []
  4. А. П. Чехов, Полн. собр. соч. и писем, т. 15, Гослитиздат, М. 1949, стр. 240. []

Цитировать

Гурвич, И. Своеобразие чеховского реализма / И. Гурвич // Вопросы литературы. - 1966 - №9. - C. 149-165
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке