№9, 1988/Жизнь. Искусство. Критика

Страж человеческого в человеке (Литература и противоречия действительности)

Читавшие перекидывались

замечаниями и предавались

размышлениям.

(Из романа.)

Именно так – замечая и размышляя – состарившиеся друзья Живаго перелистывали после войны тетрадь его писаний, «половину которой они знали наизусть». Именно так и даже только так – в форме замечаний и размышлений – и возможен, кажется, сам разговор о ней, ее существу соответствующий.

Действительно, ведь и над произведением самого Б. Л. Пастернака следует скорее размышлять, а не столько постигать его. Естественно отношение к этому роману как к дневнику, где интересны отдельные высказывания, те или иные наблюдения, разрозненные мысли, некоторые замыслы и намерения. Роман Пастернака именно – интересен. Не более того, но и не менее. И это потому, кстати, что значимо в нем – не целое, а – частности; не весь он сплошь, как живое и неделимое явление художественной правды, а – лишь фрагментарно, как материал для раздумий, как отдельные свидетельства авторской искренности. Ко многому в нем читателю поэтому приходится относиться не безусловно, а – условно, имея в виду одно лишь авторское намерение, а не само его реальное осуществление в романе.

Живаго как-то записал в дневнике: «Произведения говорят многим: темами, положениями, сюжетами, героями… Но больше всего говорят они присутствием содержавшегося в них искусства… примесь искусства перевешивает значение всего остального и оказывается сутью, душой и основой изображенного» (здесь и далее подчеркнуто мною. – П. Г.).

Согласитесь, что какое-то тайное сознание неудовлетворенности собой и некоторое желание оправдаться перед читателем здесь несомненно: ведь подлинно художественное произведение говорит всем, а не «многим» только, к тому же искусство (если это действительно искусство) не «перевешивает» в нем «все остальное» (что, собственно, «остальное»?), а проникает и возвышает – все, не оставляя в стороне ничего.

И все дело в том, что и произведение Б. Пастернака говорит именно «многим», но не всем, и говорит условно, а не безусловно.

Живаго прав: искусство никогда не было «предметом или стороною формы», но ведь оно едва ли может считаться и только, как он пишет,»частью» содержания, чем-то «узким и сосредоточенным».

Это уже скорее искусственность, чем искусство…

Как будто нам уж невозможно

Писать поэмы о другом,

Как только о себе самом.

А. С. Пушкин

Д. С. Лихачев предлагает видеть в произведении Пастернака не роман, а – «роман – лирическое стихотворение»; не прозаическое, а – «поэтическое (разрядка моя. – П. Г.) отношение к действительности»; «род автобиографии». Он и дополнительно поясняет: «автор пишет о самом себе», «он придумывает себе судьбу, в которой можно было бы наиболее полно раскрыть перед читателем свою внутреннюю жизнь», перед нами «лирическая исповедь самого Бориса Леонидовича», «стихи Живаго – это стихи Пастернака», у них «один автор и один общий лирический герой».

Возражать на это странно, хотя бы просто потому, что черты, отмеченные Д. С. Лихачевым как свидетельство оригинальных особенностей романа Б. Пастернака, присущи, вообще говоря, любому удачному художественному произведению, равно прозаическому или поэтическому.

Другими словами, исследователь просто-напросто утверждает, что перед нами в конце концов удачное художественное произведение. Вот только воспринимать его почему-то – для такой оценки – следует по-особенному, не традиционно, так как при обычном восприятии оно – это Дмитрию Сергеевичу очевидно – окажется «бледным, невыразительным, а его стихотворения… неоправданным довеском, как бы не по делу и искусственным», объяснения же событий – только «приправой».

Так каґк же его следует воспринимать? И возможно ли вообще такое искусственно-особенное восприятие?

Относиться к роману Пастернака, оказывается, надо так же, как и к его «историческим поэмам», таким, например, как «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт».

Может быть, нам пришлось бы спорить и с этим утверждением, не опровергни его сам Пастернак – просто фактом своего романа.

Выведя «Доктора Живаго» из-под мнимого удара, Д. С. Лихачев ставит его под другой – сокрушительный…

«Живаго – выразитель сокровенного Пастернака»…

Вот этого, например?

«Гордон и Дудоров… расшибались проповедями и наставлениями об Юрия Андреевича. Ему насквозь были ясны пружины их пафоса, шаткость их участия, механизм их рассуждений. Однако не мог же он сказать им: «Дорогие друзья, о как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали».

Разве Пастернак не отстранился – как автор – от этого? и разве не обозначил для читателя своего отстранения?

Нет, нельзя согласиться с соображениями Д. С. Лихачева: «прозаическое» и «поэтическое» для него – просто эвфемизмы для «неудачного» и «удачного» в романе Пастернака. Это просто вежливо-предупредительная защита романа, но, скажем прямо, защита неловкая. Лучше было бы честно признать: да, есть в романе и достоинства, но есть, увы, и недостатки.

«Роман – лирическое стихотворение» – это определение должно означать просто высшую похвалу художественным достоинствам романа, свидетельствовать о его гармоническом единстве, а вовсе не ставить знак равенства между героем и автором.

Константин Левин тоже alter ego Л. Толстого. И разве отсутствие стихотворений в тексте лишает толстовский роман «поэтического отношения» к действительности?..

Правда, «Анна Каренина» от начала до конца проникнута нравственно-волевым пафосом, в отличие от «Доктора Живаго», как воспринимает его Д. С. Лихачев. Но никак не могу понять, почему одно – воля, нравственность (и главного героя, и автора) непременно должны исключать другое – способность лирического отношения к событиям? Насколько было известно, они до сих пор друг друга предполагали…

Статья Д. С. Лихачева – для меня – приросла к роману. И я читал его, к ней мысленно возвращаясь и сверяя.

Д. С. Лихачев вывел из-под критического обстрела роман. Вернее, хотел вывести. Ведь чего же греха таить, роман как роман Пастернаку и действительно не во всем удался. Но тогда, может быть, удался в совершенстве роман – как «род автобиографии»?

Отчасти да. Но только отчасти.

И еще: а так ли уж необходимо, чтобы всегда и непременно для успеха произведения была в наличии художественная удача? Ведь и в поражении тоже есть свое – не менее значимое – величие, свой – не менее важный – урок…

Талант есть высшая честность души,

не допускающая ни малейшей лжи.

М. О. Меньшиков

Первое и основное, с чего хотелось бы начать и что следует оценить сразу, в полной мере и по достоинству, – честность: честный роман, честный, мужественный автор.

Что к этому добавить? Только то, что и оценки он требует соответствующей – предельно честной, не унижающей его обиняками, тактическими соображениями, стилистическими фигурами и философией, которая получает собственное (а не из романа) развитие, некое автономное движение только из самой себя. Именно поэтому – ею пользуясь – так легко критиковать роман, а еще легче и выгоднее – хвалить его, но ведь и то и другое – вне романа.

Мне припоминается в связи с этим – из обсуждения «Доктора Живаго» – такая характерная его оценка: мы так благодарны автору за правду, им высказанную, что прощаем ему художественное несовершенство романа.

Что же, мы-то прощаем. Только интересно было бы узнать, о какой, собственно, правде может в таком случае идти речь, если произведение художественно несовершенно? Ведь само это совершенство и есть, в сущности, единственный показатель достигнутой художником правды. Нет, уж лучше воздержаться от подобных «похвал»…

У романа Пастернака слишком много подлинных достоинств, чтобы была нужда хвалить его за мнимые.

И в первую очередь Пастернак дает нам урок честности, мужественного отношения к самим себе и своему делу.

Припомним: в письме симоновской редакции «Нового мира» (состава 1956 года) роман Б. Пастернака обвинялся в «неприятии социалистической революции», в «антинародном духе», в «апологии предательства»; было там и обвинение героя романа в «патологическом индивидуализме», в «зоологическом отщепенстве», в «ненависти к революции», в «готовности в трудную минуту изменить народу», пойти на «любые несправедливости» по отношению к нему; обвинялся герой и в «двурушничестве» и шкурничестве, в «иезуитстве», «многократном предательстве», в «высокомерии» и «низости»…

Самое жуткое, что обвинения этого письма были целиком поддержаны и новой редакционной коллегией «Нового мира» уже во главе с А. Т. Твардовским, которая сейчас, вспоминая о прошлом, представляет себя этаким образцом честности, Дополнения были такого порядка: в адрес Пастернака – ставшего на путь, «позорящий высокое звание советского писателя» и пренебрегшего элементарными требованиями «чести и совести советского литератора и гражданина»; в адрес романа – который «клеветнически изображает Октябрьскую революцию, народ, совершивший эту революцию, и строительство социализма в Советском Союзе…».

Кроме того, новая редакция сочла необходимым добавить, что это ее письмо еще «не выражает той меры негодования и презрения», которую вызывает у нее, «как и у всех советских писателей» (каков слог и каков размах! – П. Г.), «постыдная, антипатриотическая позиция Пастернака».

Это письмо, кстати, было подписано А. Т. Твардовским всего за полтора года до смерти Б. Л. Пастернака…

Пастернак способен многое – если не все – угадать, прочувствовать, постигнуть, интуитивно пережить, но очень мало способен – в романе – этот внутренний свой опыт и знания показать, так, чтобы это по-чувствовали, про-чувствовали, постигли и читатели тоже, чтобы им не пришлось об этом только узнавать – от автора через персонажи. Вот, например, падение Ларисы, растление ее Комаровским – ведь это одно из ключевых событий романа. Лара, после покушения на своего соблазнителя, так вспоминает о начале их отношений:

«На столе в номере ее ошеломил неимоверной величины арбуз, хлеб-соль Комаровского им на новоселье. Арбуз казался Ларе символом властности Комаровского и его богатства. Когда Виктор Ипполитович ударом ножа раскроил надвое звонко хряснувшее, темно-зеленое, круглое диво с ледяной, сахаристой сердцевиной, у Лары захватило дух от страха, но она не посмела отказаться. Она через силу глотала розовые душистые куски, которые от волнения становились у нее поперек горла.

И ведь эта робость перед дорогим кушаньем и ночною столицей потом так повторилась в ее робости перед Комаровским – главная разгадка всего происшедшего».

Но покажите же нам эту робость – действительную робость! – чтобы мы тоже поняли и согласились, уверились: да, именно здесь, и нигде более, «главная разгадка всего происшедшего». Но нет, читателя просто осведомляют об этом, ставят в известность… Арбуз, правда, великолепен…

Живаго как-то записал в дневнике, размышляя о том, что такое искусство: «Мне это ясно, как день, я это чувствую всеми своими фибрами, но как выразить и сформулировать эту мысль?»

«Ясно, как день», «всеми фибрами», «сформулировать» – кто об эґтом – эґтими словами – пишет? Поэт, к которому «на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты»?..

Чтоґ именно ясно ему, «как день», и что чувствует он «фибрами» – и должен художник уяснить и дать прочувствовать – «выразить» – своим читателям. И только тогда он – художник.

Кстати, перечитав дневник Юрия Андреевича, убеждаешься окончательно: основная неудача Пастернака в том, что Д. С. Лихачев решительно считает его достоинством. По существу дневник доктора Живаго принципиально неотличим от всего остального текста романа, который, оказывается – весь! – дневник… Хочется думать, что для Пастернака это был все же «незапланированный эффект».

Итак, – хвала тебе, Чума!

«Пир во время чумы».

А. С. Пушкин

«Живаго – это личность, как бы созданная для того, чтобы воспринимать эпоху, нисколько в нее не вмешиваясь», – пишет Д. С. Лихачев.

А возможно ли такое восприятие вообще, принципиально? Возможно ли действительно отказаться от оценки, от объяснений, от истолкований? – «…Не объясняет, а только показывает»?

В том-то и дело, что Пастернак очень мало и неумело показывает. Он, как правило, рассказывает (зачастую вместо персонажа), оповещает. Да, и еще вот это – «не вмешиваясь». Д. С. Лихачев поясняет, что Ю. А. Живаго так положено – «по международным конвенциям», он, дескать, лицо «официально нейтральное»: военврач. Оттого, мол, и не вмешивается. Но позвольте, а познает-то он, думает и чувствует по каким «конвенциям»?.. А поступать по каким таким «конвенциям» он обязан?

Как заявили однажды строители «котлована» у А. Платонова одинокому «искателю истины»: «Ты же не работаешь, ты не переживаешь вещества существования, откуда же ты вспомнишь мысль!»

Старая истина: как живешь, так и познаешь, то есть самим способом существования своего познаешь. Знать истину – жить по истине.

И еще: нет свидетельств самих по себе, вне человека, есть не свидетельства, а люди, которые свидетельствуют.

Оценка, осмысление, истолкование настолько органичны и естественны для живого человека, что именно отсутствие их и есть самая вопиющая искусственность, безжизненность. Да это, кстати, и Живаго прекрасно знает:

«…Из блокнотного накапливания большого количества бессмыслицы никогда не может получиться смысла… фактов нет, пока человек не внес в них чего-то своего, какой-то доли вольничающего человеческого гения, какой-то сказки».

«У него (Живаго. – П. Г.) нет воли…» – с похвалою (все же с похвалою) пишет Д. С. Лихачев. Именно это, мол, позволяет ему воспринимать происходящее во всей его полноте, так как воля-де ведет к однозначным решениям, к заслону от мира, избавляет от сомнений.

Удивительное это убеждение, что воля – некая помеха познанию, откровенности, лиричности. И зачем к тому же приравнена она к «однозначности выбора»? Ведь подлинная воля означает прежде всего мужество нравственной ориентации, являясь – в единстве с другими духовными силами – необходимым условием познания мира.

Правда, Д. С. Лихачев затем уточняет, что «Живаго безволен далеко не во всех смыслах, а только в одном – в своем ощущении громадности совершающихся помимо его воли событий, в которых его носит и метет по всей земле».

Но ведь потому и «носит», потому и «метет»: не помимо воли, а именно благодаря ее отсутствию.

И совершенно последовательно поэтому одним из итогов безвольных и невольных блужданий Живаго Д. С. Лихачев считает «очистительное сознание неизбежности (разрядка моя. – П. Г.) совершающегося». Разумеется, как живешь, так и познаешь…

«Революции нельзя избежать. В ее события нельзя вмешаться… нельзя поворотить. Неизбежность их, неотвратимость…» Бессилен что-либо изменить в них и супермен воли – Антипов – Стрельников и т. п., – убеждает Д. С. Лихачев.

Замечательно, что не согласен с этими «неизбежностями» в первую очередь тот, от чьего имени они якобы и утверждаются.

Вчитаемся:

«…Снег повалил густо-густо и стала разыгрываться метель, та метель, которая в открытом поле с визгом стелется по земле, а в городе мечется в тесном тупике, как заблудившаяся.

Что-то сходное творилось в нравственном мире и в физическом, вблизи и вдали, на земле и в воздухе. Где-то, островками, раздавались последние залпы сломленного сопротивления. Где-то на горизонте пузырями вскакивали и лопались слабые зарева залитых пожаров. И такие же кольца и воронки гнала и завивала метель, дымясь под ногами у Юрия Андреевича…»

Может показаться, что Д. С. Лихачев прав: главная действующая сила в романе и впрямь – «стихия революции», а основным образом-символом этой революционной стихии является в нем – метель. «…Именно метель с ее бесчисленными снежинками и пронизывающим холодом как бы из межзвездного пространства», – пишет он.

Цитировать

Дзюба, И. Страж человеческого в человеке (Литература и противоречия действительности) / И. Дзюба // Вопросы литературы. - 1988 - №9. - C. 12-53
Копировать