Сомнительная методология
В «Вопросах литературы» (1968, N 5) была опубликована статья В. Кожинова «К методологии истории русской литературы», которая вызвала споры среди литературоведов. В этом номере мы публикуем полемические отклики А. Дементьева и Д. Николаева на эту статью.
обойти молчанием статью В. Кожинова «К методологии историк русской литературы» невозможно. Достаточно сказать, что в этом небольшом сочинении решительно утверждается новый подход к литературе и общественному движению 30 – 40-х годов XIX века, новый взгляд на философию Чаадаева, новое понимание «Мертвых душ» Гоголя («эта поэма – наименее понятое и освоенное из всех великих классических творений русского искусства слова»). Это, естественно, бросает новый свет и на всю русскую литературу XIX века, на социально-исторические предпосылки ее развития, на ее художественный метод.
Размах и храбрость, с которыми В. Кожинов взялся за дело, пожалуй, даже заслуживают похвалы. Как же иначе можно отнестись к попытке более глубоко освоить выдающиеся достижения русской классической литературы и правильнее понять процесс ее развития? Однако В. Кожинов, по-видимому, в похвалах не нуждается. Судя по всему, он уверен в себе и не склонен считаться с мнениями других. Во всяком случае, в своей статье он весьма немилостиво обходится с авторами разных книг по истории русской литературы. У одного он находит «искажение фактов», у другого «ложное истолкование», у третьего «нелепость вывода», у четвертого подчинение «штампу» и т. д. Да и вся наука, занимающаяся изучением классической русской литературы, выглядит под пером В. Кожинова очень неприглядно: она подчинена устаревшим догмам и штампам, страдает серьезными методологическими ошибками и недостатками, пользуется «примитивной логикой», поверхностно понимает многие явления русской литературы.
Но, пожалуй, еще более безапелляционно судит В. Кожинов о русских революционных демократах, в русле идей которых, не его справедливому замечанию, развивалось у нас изучение истории русской литературы. Герцен, по словам В. Кожинова, дал совершенно ошибочную характеристику взглядов Чаадаева, сыграл большую роль в распространении догмы об упадке русской литературы в 30-е годы, допускал разные неточности в своих суждениях. Белинский, с точки зрения В. Кожинова, односторонне и необъективно оценивал «Мертвые души», исходя из требований «литературной политики» и «тактики». Чернышевский был «не вполне прав» в своей трактовке 40-х годов. Правда, В. Кожинов извиняет некоторые ошибки и промахи революционных демократов, но тем не менее взыскивает с них строго и неукоснительно.
Но все это – не самое важное: ученый, отстаивающий свои увлекательные новации и открытия, часто лишается способности объективно судить о прошлом и настоящем своей науки. Главное, конечно, в содержании статьи В. Кожинова, в доказательности его концепции и заключений. Об этом мы и поведем речь.
1
Прежде всего В. Кожинов ополчается на «ложное и даже странное» представление о 30-х годах прошлого века как о периоде упадка русской культуры и литературы, представление, которое будто бы получило самое широкое распространение в нашем литературоведении и приобрело характер догмы. По мнению же самого В. Кожинова, 30-е годы и в культуре и в литературе были периодом необычайного расцвета, грандиозных событий, временем, когда русская культура и литература одним рывком обретают великое мировое значение. В подтверждение он называет имена Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Боратынского, Тютчева, Кольцова, «глубоких мыслителей» Чаадаева, Владимира Одоевского, Ивана Киреевского, «великих творцов русского искусства» Глинки, Мочалова, Александра Иванова. Это, так сказать, первое и наиважнейшее открытие В. Кожинова.
Но кто же из наших литературоведов и в каких работах рассматривает период 30-х годов как период упадка культуры и литературы, позабыв о том, что в эти годы выступали Пушкин, Гоголь, Лермонтов и Кольцов? По сути дела, В. Кожинов называет только одну книгу А. Лебедева о Чаадаеве (1965), где он нашел слова о 30-х годах как о периоде «безвременья». Но и в книге А. Лебедева нет утверждений об упадке русской культуры и литературы; в ней говорится о политической реакции и в связи с этим о тяжелом положении «общества» и русской общественной мысли в годы, наступившие после поражения декабристов.
Большую роль в формировании мнения об упадке русской литературы в 30-е годы сыграл, по словам В. Кожинова, Герцен, особенно некоторые положения его книги «О развитии революционных идей в России». В статье говорится, что об этом «нельзя не вспомнить».
Правда, В. Кожинов предостерегает от одностороннего и потому неверного прочтения Герцена и даже старается оправдать автора «Былого и дум» в глазах читателей, – дескать, его «мрачная оценка» 30-х годов и неточности в их характеристике объясняются чисто личными и эмоциональными факторами («юношеские стремления, оборванные арестом и ссылкой») и оторванностью сосланного Герцена «от большой, зрелой литературы и мысли времени» (он якобы не знал даже, что в год появления «Философического письма» Чаадаева «состоялась премьера «Ревизора», были напечатаны «Капитанская дочка», «Скупой рыцарь», «Нос» и сборники стихотворений Кольцова и Полежаева, поставлены глинкинский «Сусанин» и «Гамлет» с Мочаловым, начал издаваться пушкинский «Современник», где, в частности, появились двадцать четыре тютчевских шедевра, вышла в свет «Воображаемая геометрия» Лобачевского…»). Но как ни оправдывай Герцена и ни объясняй его мнений о 30-х годах, все равно суть утверждений В. Кожинова от этого не меняется: именно от Герцена идет «мрачная оценка» 30-х годов как «темной ночи». К тому же, когда Герцен писал «О развитии революционных идей в России» и «Былое и думы», он уже наверное знал, когда состоялась премьера «Ревизора», был поставлен глинкинский «Сусанин» и начал издаваться пушкинский «Современник».
Но Герцен и не нуждается в извинениях и оправданиях, и «односторонне и потому неверно» прочитал его не кто иной, как В. Кожинов. Герцен вовсе не изображает 30-е годы периодом упадка русской культуры и литературы, и его «мрачная оценка» относится совсем не к русской культуре и литературе, а к «официальной России», к «наружному течению» русской жизни, к «фасаду» Российской империи. Его трактовка 30-х годов совершенно непохожа на «прочтение» В. Кожинова. В эпохе, наступившей в России после поражения декабристов, Герцен различает «два противоположных течения, – одно на поверхности, а другое в глубине». По словам Герцена, «с виду Россия продолжала стоять на месте, даже, казалось, шла назад, но, в сущности, все принимало новый облик, вопросы становились все сложнее, а решения менее простыми» 1. Поэтому в книге «О развитии революционных идей в России», как и в других своих произведениях, Герцен пишет не об упадке русской культуры и литературы в 30-х годах, а, напротив, об их новом подъеме. Он ссылается не только на «звонкую и широкую песню Пушкина» и творчество Гоголя, Лермонтова, Кольцова, на «Философическое письмо» Чаадаева, но и на поэзию Веневитинова и Полежаева, на критику Белинского, на журналы «Современник», «Московский телеграф» и «Телескоп», на большую положительную роль Московского университета, на революционные кружки московских студентов, на кружок Станкевича, а другие факты. Короче говоря, Герцен совсем не так оценивал русскую культуру и литературу 30-х годов, как это представляет В. Кожинов2.
Но все-таки в каких же работах нашего времени 30-е годы рассматриваются как период упадка русской культуры? В. Кожинов уверяет, что «во многих», но в каких – не указывает. Естественнее всего было обратиться к академическим трудам – к десятитомной истории русской литературы, изданной в 50-х годах в Ленинграде, и к трехтомной истории русской литературы, выпущенной лет пять назад в Москве. Если речь идет о концепции – по В. Кожинову, – широко распространенной и подчинившей себе чуть ли не все советское литературоведение, то не может быть, чтобы она не нашла то или иное выражение в этих авторитетных изданиях.
Однако ничего похожего на догму об упадке русской литературы в 30-е годы я в том и другом труде не нашел. Напротив. В десятитомной «Истории русской литературы» автор главы о прозе 30-х годов Н. Степанов утверждает, что «по сравнению с произведениями писателей 20-х годов проза 30-х годов явилась новым, более высоким этапом развития русской прозы. На 30-е годы падает в основном деятельность таких величайших корифеев русской прозы, как Пушкин и Гоголь. 30-е годы XIX века – время напряженной борьбы за реализм в русской прозе» (т. VI, стр. 520). Такого же мнения придерживается и автор главы о поэзии 30-х годов В. Орлов: «В 30-е годы в русской поэзии… развивались тенденции, знаменовавшие решительный поворот к реализму и народности… В самом конце «пушкинского периода», в 1837 году, стихами на смерть Пушкина с могучей силой заявил о себе гений Лермонтов» (т. VI, стр. 498).
Еще большей определенностью отличается взгляд на литературу 30-х годов, выраженный в трехтомнике истории русской литературы. И здесь он не имеет ничего общего с мнением об упадке литературы, и здесь в главе о литературе 30-х годов рассказывается о том, как «плечом к плечу с Пушкиным становится великий прозаик Гоголь», как «в первую же половину 30-х годов стремительно созревает поэтическое творчество Лермонтова», как «в 1835 году раздастся дотоле еще не слышанный в русской литературе свежий, молодой голос народного поэта-песенника Кольцова» (т. II, стр. 278). Авторы главы Д. Благой и А. Лаврецкий доказывают, что «основная закономерность в движении передовой литературы данного периода – переход от романтизма и через романтизм к новому реалистическому искусству», что «поражение дворянских революционеров еще острее, чем прежде, поставило перед наиболее передовыми писателями задачу освобождения от романтических иллюзий, всестороннего познания русской действительности, жизни народа, путей сближения с ним и, в теснейшей связи с этим, проблему демократизации самой литературы» (т. II, стр. 288).
Больше того, по мнению авторов трехтомника, подъем в 30-е годы переживает не только литература, но и все русское искусство, вся русская культура. «Во всех основных видах искусства – театре, музыке, живописи, – говорят они, – мы имеем в эту пору в основном подобное же движение через романтизм к реализму, к народности, создание первых великих национально-самобытных произведений, закладывающих основы дальнейшего развития русского классического искусства, что и в художественной литературе данного периода» (т. II, стр. 290 – 292). В связи с этим называются и Мочалов в «Гамлете», и «Иван Сусанин», и «Явление Христа народу», и кроме Мочалова – Щепкин, кроме Глинки -Верстовский и Алябьев, Варламов и Гурилев, кроме А. Иванова – К. Брюллов.
Так что же все это значит? Выходит, что В. Кожинов несправедливо обвиняет наших литературоведов в подчинении «догме» об упадке русской культуры и литературы в 30-е годы прошлого века и не существует никакой разницы в оценке и понимании 30-х годов между его «новаторской трактовкой» и точкой зрения, уже давно установившейся в советском литературоведении и ведущей свое начало от Герцена и Белинского? Совсем нет. Обвинения В. Кожинова действительно неосновательны и несправедливы, но различия между его «концепцией» и взглядами, сложившимися в советской науке, есть и имеют весьма существенный и принципиальный характер.
Попытаемся выявить главное.
Прежде всего советское литературоведение (вслед за Герценом и другими революционными демократами), характеризуя подъем литературы в 30-е годы, подчеркивает, что этот подъем происходил в борьбе русского народа и передовой интеллигенции с самодержавием и жестокой политической реакцией, с официальной идеологией и ее краеугольной формулой: «православие, самодержавие, народность», с продажностью и беспринципностью журнального триумвирата, с «ложновеличавой школой» в литературе. В. Кожинов не говорит обо всем этом ни слова. Вероятно, упустил из виду или забыл. Забыл, что 30-е годы были не только годами богатого и мощного движения русской культуры, но и временем, когда убили Пушкина, Лермонтова и Грибоедова, отдали в солдаты Полежаева, объявили сумасшедшим Чаадаева, отправили в ссылку Герцена и Огарева, исключили из университета Белинского, объявили гениями Кукольника и Бенедиктова.
Или, может быть, по его мнению, дело в данном случае шло лишь о судьбах отдельных людей и это не мешало русской культуре достичь мирового величия? Нечто подобное высказывается им в связи с рассуждением Чаадаева о совместимости расцвета культуры с деспотизмом. Или В. Кожинов разделяет мнение, однажды высказанное Чаадаевым, что деспотизм и «цензура Уварова и присных его» не являлись помехой для развития культуры, что «странное заблуждение считать безграничную свободу необходимым условием для развития умов»? Недаром же он называет эти (едва ли не иронические) строки Чаадаева «замечательным рассуждением».
В связи с этим странным представляется мне в статье В. Кожинова и еще одно место. Он приводит слова Герцена: «Николай… не виноват в пользе, им сделанной, но она сделалась. Юношеская самонадеянная мысль александровского времени смирилась, стала угрюмее и с тем вместе серьезнее…» – и предлагает обратить внимание на это, по его словам, «парадоксальное, казалось бы, заключение Герцена». Но здесь меня смущают два обстоятельства. Во-первых, у Герцена после слова «Николай» написано: «имея в виду одно стеснение; он…». Но В. Кожинов почему-то вместо этих слов ставит многоточие. Во-вторых, почему заключение Герцена названо «парадоксальным казалось бы«? Ведь не считает же В. Кожинов, что, расправившись с декабристами, Николай I действительно принес пользу русской культуре? Впрочем, кажется, В. Кожинов и в самом деле считает сомнительной мысль о пагубном влиянии деспотической деятельности Николая I на развитие русской культуры. Во всяком случае, рассуждения типа: деспотизм – упадок; либеральные реформы – расцвет, строятся, но его мнению, по нехитрой и даже примитивной логике. Но ведь не более диалектичны и рассуждения противоположного типа. В частности, расцвет русской культуры я литературы в 30-е годы невозможно понять, не учитывая огромного влияния на сознание русского общества войны 1312 года и движения декабристов.
И как бы ни были многообразны пути развития искусства, в каком бы сложном соотношении ни находилось искусство с экономическим строем и политическим режимом в то или иное время, все равно ~ я вынужден об этом напомнить – история свидетельствует в пользу свободы против деспотизма.
Не ясно ли, что взгляды на 30-е годы В. Кожинова и взгляды, сложившиеся в советском литературоведении, совсем не одинаковы. И это еще не все.
Когда о развитии общественной мысли и литературы в 30-е годы пишет Герцен или рассказывают наши ученые, они, наряду с именами Пушкина, Гоголя, Лермонтова, называют имя Белинского, а рядом с такими явлениями, как «Философическое письмо» Чаадаева или постановка «Ревизора», упоминают о статье «Литературные мечтания», о кружках Герцена и Станкевича, о журналах «Московский телеграф», «Телескоп», «Современник» и «Отечественные записки», о Московском университете. Когда же о «рывке» русской культуры в 30-е годы говорит В. Кожинов, он обходит все эти имена и явления молчанием. О «крупнейшем критике» 30-х годов Иване Киреевском он напоминает несколько раз, а о появлении в литературе критика Белинского умалчивает, о «глубоком мыслителе» Владимире Одоевском сообщает, а о философских исканиях Станкевича и членов его кружка не произносит ни слова.
В связи с этим приходится еще раз обратиться к одной цитате из Герцена, приведенной В. Кожиновым. В его статье она дана так: «В первое десятилетие, следовавшее за 14 декабрем 1825, поднялось… совсем иное направление. Несколько деятельных умов… стали проситься домой из «немецкой науки» и, попав на мысль, что Русь русскую не уразумеешь из одних иностранных книг, отправились ее искать… отстаивали в уродливо церковной форме веру в народную жизнь!» Можно подумать, что Герцен, говоря о «совсем ином направлении», то есть о славянофильстве, противопоставляет его направлению, владевшему умами русской интеллигенции до 14 декабря 1825 года, то есть декабризму. Но читатель, подумавший так, ошибется, так как В. Кожинов пропустил в этой цитате из Герцена слова, придающие ей совсем другой смысл. После слова «поднялось» у Герцена сказано: «рядом с тем движением, о котором мы говорили». Значит, Герцен противопоставляет «совсем иное направление» не декабризму, а движению, которое выступало рядом со славянофильством и о котором Герцен говорил до того, как перешел к характеристике славянофильства. А говорил он – и с несравнимо большей симпатией, чем о направлении, которое отстаивало веру в народную жизнь в уродливо-церковной форме, – о Белинском, Грановском, о западничестве. Но, видимо, концепции В. Кожинова более соответствует несколько сокращенная, нежели полная цитата из Герцена. Кстати сказать, сократил он в ней и нелестные для славянофилов слова о том, что живую Русь русскую они отправились искать в летописях, «так, как Мария Магдалина искала Иисуса в гробе, в котором его не было» 3.
Может быть, такие имена, как Белинский, и такие явления, как кружки Герцена и Станкевича, не заслуживают, с точки зрения В. Кожинова, упоминания? Может быть, по его мнению, они нимало не способствовали становлению нашей культуры как великого явления мирового значения?
- А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т., VII, Изд. АН СССР, М. 1956, стр. 209, 211.[↩]
- И напрасно В. Кожинов – в своем настойчивом стремлении «оправдать» Герцена – утверждает, что впоследствии, в 60-х годах, Герцен «значительно изменил и обогатил» свою оценку 30-х годов. Нет, и в статье «Русские немцы и немецкие русские», на которую ссылается В. Кожинов, он снова пишет о «наружном рабстве» и «внутреннем освобождении», утверждая, что «настоящая история этого времени не на Кавказе, не в убитой Варшаве, не в остроге Зимнего дворца, она в двух-трех бедных профессорах, в нескольких студентах, в кучке журналистов. Мысль растет, смех Пушкина заменяется смехом Гоголя. Скептическая потерянность Лермонтова составляет лиризм этой эпохи» (А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т. XIV, стр. 157).[↩]
- А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, т. XIV, стр. 158.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.