№5, 1984/История литературы

Событие – память– читатель – документ

Не только для писателя удача быть свидетелем важного события, но и для самого события удача, если его очевидцем был писатель, сложившийся или потенциальный. Он постарается воспроизвести черты и характер события, позаботится, чтобы оно не стушевалось в потоке времени, чтоб не исчезло бесследно, не было забыто или искажено впоследствии, когда б потомки пожелали реставрировать его, не располагая достаточно надежными данными и представлением о нем. Примерно так, может, несколько более сжато и другими словами, высказался на встрече с читателями автор книги «Люди с чистой совестью» Петр Вершигора. Это было в послевоенные годы.

В его словах, обращенных к своему опыту пережитого и работе над книгой, заключалось понятие о долге писателя, участника и очевидца значительных событий, – рассказать о них.

Мне это было близко, ведь и меня судьба наделила участием в исторически значимых событиях, о которых надлежало рассказать. Я имею в виду события, связанные с падением Берлина. В те дни мне выпало в качестве военного переводчика участвовать в розыске Гитлера, а вслед за обнаружением его мертвым – в расследовании, призванном установить истину о смерти Гитлера.

Спустя годы я рассказала об этом в документальном повествовании «Берлин, май 1945», о некоторых сторонах работы над ним пойдет здесь речь.

После войны я по демобилизации покидала свою часть с напутствием товарищей: «Из всех нас, участников этой «эпопеи», написать о ней можешь ты. Это твой долг».

С тем я вернулась из Германии домой, училась в Литературном институте, но писала рассказы о другом периоде войны, неблагополучном, трагическом, когда жертвы и самоотречение народа не награждались еще победой. В тех болевых очагах оставалась моя душа, хоть и выспренно так выразиться, но это так. Однако зов и гнет другого долга я настоятельно ощущала.

Были и не зависящие от меня препятствия. Были и неудачные попытки с моей стороны приладиться писать об этом повесть по традиционным литературным канонам с тем, чтобы все персонажи – и Геббельс, и Гитлер, их жены и любовницы – думали, действовали и говорили так, как то за них представляется автору.

Исписанные страницы были вовремя забракованы мной. Тогда я принялась писать, придерживаясь только того, что сама видела. Оказалось: хоть и пишешь о том, чему сама свидетель, ошибочно думать, что задача воспроизвести на бумаге то, как оно было, – проста. Во всяком случае, для меня она такой не была. Совсем не тотчас, не с ходу дались интонации, ритм, которые ввели повествование в какое-то русло, – удачно или нет, но повествование двинулось по нему.

Я не исследователь и едва ли могла бы замыслить работу об исторических событиях, с которыми никак судьбой не связана. Побудителем здесь было пережитое, личное участие, свидетельский азарт. И в моем случае память зрения и слуха, всех чувств мобилизовалась, и как ни жёсток материал, но он о пережитом, будоражащем, и потому так называемое лирическое «я», модное в те годы, быть может, нашло в нем лазейки, чтобы пробиться. Глядишь, и в меру твоих возможностей ткется ткань повествования – на подлинной, фактической основе. Такого опыта до того у меня не было.

Поначалу я располагала немногими записями, внесенными в тетрадь еще в те майские дни 1945 года, и одним – двумя документами. Объем первой публикации («В последние дни» – «Знамя», 1955, N 2) не составлял и трех авторских листов. В последнем издании – двенадцать. И я могу проследить, как книга наращивалась во взаимодействии с читателями, их письмами, встречами с ними, во взаимодействии с документами, с памятью и в связи с посещением мест тех событий.

Из полученных мной читательских писем особое внимание, естественно, привлекли те, что были от участников событий. К примеру. В опубликованном тексте я упомянула старшего лейтенанта Ильина в связи с тем, что это он обнаружил в бункере имперской канцелярии детей Геббельса, отравленных родителями. Ничего о нем кроме фамилии я не знала, и у меня была только одна фраза: «Детей обнаружил в одной из комнат подземелья старший лейтенант Ильин 3 мая».

Я получила от него письмо: «Вот я и есть тот самый старший лейтенант Ильин, большое спасибо, что не забыли вспомнить<…>. Были я, мой солдат Шарабуров, Палкин и еще один солдат, фамилию его не знаю по национальности еврей, и был дан на всякий случай в качестве переводчика. В то время стреляли мы, стреляли в нас, но, к счастью, остались живы. «Вальтер» 6,35 мм, заряженный, с запасной обоймой мной был взят у Геббельса в кабинете в столе, там были еще два чемодана с документами, два костюма, часы. Часы Геббельса сейчас находятся у меня, мне их дали как не представляющие никакой ценности, и я их храню как память.

3 мая, уже немного освободившись, бродил по рейхсканцелярии и продовольственным складам. Ну что ж, теперь это забытая история<….>. Ну вот и все, что я хотел написать.

<…>А в комнате, где лежали отравленные дети, абсолютно ничего не было, кроме постельной принадлежности. Я спросил через своего переводчика, почему отравили детей, они не виноваты<…>».

В извлечениях этот живой, непосредственный рассказ Ильина вошел в повествование, дополняя его, и нагляднее представало одно из звеньев событий.

Откликнулся и другой упомянутый мной участник событий – главный судебно-медицинский эксперт 1-го Белорусского фронта подполковник медслужбы Шкаравский. Он тогда возглавлял комиссию по проведению судебно-медицинской экспертизы – важного этапа расследования. Он изложил в письме многие подробности и перипетии работы комиссии, расширив мое представление об этом. Шкаравский назвал в письме свое имя и отчество – Фауст Иосифович. Как тут было не воскликнуть, не внести в текст: «Воистину знаменательно – Адольфа Гитлера анатомировал доктор Фауст!» Так прибавилась еще какая-то краска в повествовании.

Читатель из ГДР Леон Небенцаль – он потом перевел на немецкий язык мою книгу – прислал мне напечатанное в западногерманском журнале интервью с Кете Хойзерман, ассистенткой зубного врача Гитлера. Она была для нас самым веским опознавателем. Ее свидетельства неопровержимо приняты на Западе. Мне представилась возможность с ее точки зрения увидеть одну из сцен в калейдоскопе тех майских дней, ее глазами увидеть и нас, в том числе и себя. Фрагмент интервью я процитировала в книге. Один читатель обратил мое внимание на то, что в западной прессе гремит имя зубного врача, проживающего в ФРГ, Михаэля Арнаудова, сделавшего корреспондентам заявление, что он видел мертвого Гитлера, участвуя в опознании его. Шел двадцатый год без войны, и вновь вспыхнул интерес к тому, жив ли Гитлер, не объявится ли он, когда истечет двадцатилетний срок, и не окажется ли по действовавшему тогда на Западе законодательству не подсуден. Я просмотрела в западногерманских журналах «Штерн» и «Шпигель» сенсационный материал, вызванный заявлением Арнаудова, и по напечатанным портретам узнала его. Он уже был упомянут мной, правда, без фамилии, которую я не помнила отчетливо тогда, в мае 1945, нам надо было отыскать дантистов Гитлера для проведения опознания. Но могли ли мы надеяться отыскать кого бы то ни было в хаосе разрушенного войной огромного города? И вот возник, как я писала в книге, «приятный молодой человек, округло-волнистый студент, закончивший курс стоматологии в столице третьей империи и пока что, в связи с событиями на его родине, вроде бы интернированный, хотя и без отрыва от стажировки. Когда готовый указать нам, где находится приватный кабинет личного дантиста Гитлера, молодой болгарин садится в машину и машина трогает, ни он, ни мы не знаем, что наш совместный путь по бездорожью рухнувшего Берлина, описанный им через двадцать лет в интервью, сотрясет сенсацией чуть ли не все газеты мира. А в эфире, тесня друг друга, сливаясь в лихорадочный гул, радиостанции будут выкрикивать: «Обладатель тайны века!.. Стоматолог из Киля!»

Но он не обладал этой тайной, и вскоре в тех же журналах и газетах его стали клеймить («Спекуляция на тайне опознания Гитлера») и портреты его печатались перечеркнутыми с подписью под ними: «фальшивый свидетель». Но и это неверно. Он частично участвовал в том, о чем заявлял. Он был нашим проводником в лежащем в руинах огромном городе и мог легко уяснить, зачем нам необходимо было разыскать дантистов Гитлера и историю его зубных болезней. А когда с помощью студента мы отыскали зубоврачебный кабинет и ассистентку гитлеровского дантиста, мы простились с ним, он больше не был нужен. «И вот когда такое неожиданное, такое жгучее, авантюрное приключение, в которое молодой человек был ввергнут, вступало в решающую фазу, занавес опустился, действующие лица скрылись с его глаз. Что дальше? Как тут не поддаться фантазиям», – заключала я теперь этот рассказ, вернувшись к нему в связи с новым изданием. Специфика документальной литературы делает возможными дополнения при новых изданиях.

Выше приведены примеры из писем читателей, которые непосредственно или косвенно давали толчок повествованию или могли частично быть процитированы в нем. Книга пополнялась подробностями, исходившими от участников событий или в связи с ними. Многие же из тех писем, что были для меня познавательно интересны, оставались вне книги. Далеко не всякая информация, если она и по существу, сращивается с тканью повествования: тут действует отбор, интуиция – постоянные подручные писателя в работе, которая, на мой взгляд, не поддается расчленению, рациональному лишь анализу и в том случае, если речь идет о прозе документальной.

Письменное и устное общение с читателями других моих книг (не документальных) бывало скорее в помощь уже новым, бродившим во мне замыслам, то есть будущим книгам, а не тем, что были объектом обсуждения. Но ведь и таксе случается не часто. И похвалу, и неодобрение приходится воспринимать критично. «Голос читателя» – не нечто абсолютное, и нельзя идти на поводу у него. Иногда общение с читателем (в собирательном смысле слова) изнурительно. И все же я благодарна этому общению: пусть далеко не всегда, но бывало ж оно и плодотворным. Приведу в подтверждение примеры.

Мое первое выступление перед читателями состоялось по приглашению Центрального музея Вооруженных сил СССР. Мне предстояло выступить перед коллективом научных работников музея, их внимание привлекла первая моя публикация о штурме Берлина. Меня заранее попросили начать с рассказа о себе, о том, как оказалась в армии. Оставалось еще дней десять до назначенного выступления, но я, что называется, не спала, не ела, готовясь к нему и испытывая страх от необходимости выйти перед аудиторией и заговорить. Я рылась в памяти и в старых заметках, чтобы наскрести по крохам какой-то членораздельный рассказ о том, как попала в армию, о начале войны, о курсах переводчиков, где обучалась одной из древнейших военных профессий – военного толмача.

На этой первой – не в письмах, а лицом к лицу – встрече с читателями была благожелательная атмосфера, облегчившая мое испытание. И вынесла я наблюдение, оказавшееся для меня важным, плодотворным: штрихи предфронтовой жизни курсантов, эвакуированных на Среднюю Волгу, порой курьезные, юмористические, горьковатые, интересовали моих слушателей, пожалуй, не меньше, чем сенсационный рассказ об обнаружении Гитлера. Это наблюдение я могла проверить позже в других читательских аудиториях. Память и чувство активизировались, и еще спустя время я стала писать повесть «От дома до фронта». Зерном ее было мое первое выступление на встрече с читателями. Повесть была опубликована в «Новом мире», выходила отдельными изданиями, открывает мой однотомник «Была война».

Так, вынужденная предстать перед читателями с рассказом о той поре, я обрела тему и замысел книги.

Другой случай. Меня спросили на читательской конференции, возвращалась ли я на места, где проходил наш фронт. И я рассказала о том, как приехала после войны к моей первой хозяйке во фронтовой деревне. Говорила я, переживая повторно то, как вошла через двадцать с лишним лет в ту же избу, как встретилась с хозяйкой. А тишина в читательской аудитории, лица сопереживавших со мной людей остались памятны. Это волновало, рыхлило почву памяти, горечь памяти… И помогло потом писать эпилог – «Возвращение» в повести «Февраль – кривые дороги».

И еще один случай, предшествовавший только что приведенному. На встрече с читателями в одной библиотеке выступил с предваряющим обсуждение словом Л. Аннинский, тогда еще незнакомый мне критик. Говоря о моих рассказах о войне, написанных от первого лица, он в потоке своих интересных суждений высказал и такую примерно мысль: ко времени, с которым соотносятся рассказы, «что-то уже переступлено» рассказчицей. Не слишком досконально выраженная мысль оставляла пространство для размышления.

Года через полтора я начала повесть «Февраль – кривые дороги», в этой повести рассказчица, попав на фронт, в первые же дни оказывается в крутом месиве войны. Война, надо думать, «обработает» ее, если не убьет, природнит. Что-то будет «переступлено» ею.

Повесть, правда, не об этом. Но одним из толчков, обративших меня к более раннему, чем в рассказах, периоду войны, была и высказанная Аннинским мысль. Профессиональный литератор – важный, убедительный, существенный читатель.

Цитировать

Ржевская, Е. Событие – память– читатель – документ / Е. Ржевская // Вопросы литературы. - 1984 - №5. - C. 154-169
Копировать