№8, 1981/Книжный разворот

Русскому читателю о литовском поэте

Ионас Ланкутис, Поэтический мир Юстинаса Марцинкявичюса, «Советский писатель», М. 1980, 248 стр. Перевод с литовского Б. Залесской.

Место, которое занимает творчество Юстинаса Марцинкявичюса в современной советской поэзии, столь значительно, интерес к нему всесоюзного читателя столь велик, что монографическая работа Й. Ланкутиса, естественно, встретит дружеское внимание нашей литературной общественности. Тем более, что исследование это касается не только всех ипостасей творчества художника – лирики, прозы, поэм и драматических поэм, – но и ставит это творчество в широкий контекст исканий, размышлений, завоеваний всей современной литовской литературы.

Художник одной из братских республик Советского Союза утверждается в сознании русского читателя по-разному. И если речь идет о поэте, то тут особенно возрастает значение тех, кто воссоздает на русском языке иноязычное произведение. В этом смысле Ю. Марцинкявичюсу «повезло», потому что в лице двух хороших русских поэтов – А. Межирова и Д. Самойлова – он обрел переводчиков, до самой глубины проникших в замысел собрата, сделавших фактом всей советской литературы самые значительные поэмы и драматические поэмы литовского мастера. Кстати, «повезло» и автору книги о литовском поэте. Я имею в виду высокое качество перевода Б. Залесской.

Особое значение работа Й. Ланкутиса приобретает и потому, что в ней убедительно раскрыт «облик» всей лирики Ю. Марцинкявичюса, которая дошла до русского читателя лишь в очень небольшой своей части.

Не менее существенно и то, что в монографии показан путь художника к драматургии и театру, а также дан анализ тех произведений, которые не были переведены на русский язык, но без которых общая «карта» творчества поэта была бы неполной. Определяя основные черты становления таланта Ю. Марцинкявичюса, Й. Ланкутис справедливо говорит и о «ранней взрослости» своего героя, и одновременно о какой-то замедленной крестьянской обстоятельности в решении всех идейно-творческих вопросов.

«…Свою автобиографию, – говорит Й. Ланкутис, – он пишет как эпос, начиная с тех времен, когда «времени еще не было» или когда были только времена года, как в поэме Кристионаса Донелайтиса.

…Отец поет по старинной книге, в которой полно странных и непонятных слов, вздрагивает под потолком лампа, когда, вторя ему, мы затягиваем:

Видел гору Кальварии,

Слезы горькие Марии.

 

И я все это вижу. На глинобитном полу совершается первая моя драма, сочный голос отца рассказывает мой первый эпос, тонкими голосками сестер звучит моя первая поэзия». Эта естественная связь памяти об «эпическом состоянии мира» с глубоким и беспощадным восприятием многосложных и великих событий современности и определила особую зрелость и силу в решении вопросов, которые ставит сегодня перед человеком и человечеством история.

В статье «Мир Шолохова» А Макаров, говоря о «Поднятой целине», утверждал, что «социально-историческое в романе выступает перед нами в его этическом выражении. И это делает книгу бессмертной». Я не «присуждаю» творчество Ю. Марцинкявичюса к бессмертию, но долгую жизнь многих его произведений в сознании читателей наших и зарубежных, как мне кажется, следует объяснить именно той особенностью мировосприятия, о какой говорил А. Макаров.

Это хорошо понимает и автор книги «Поэтический мир Юстинаса Марцинкявичюса». Наиболее обстоятельно и глубоко анализирует Й. Ланкутис три поэмы («Кровь и пепел», «Донелайтис», «Стена») и три драматические поэмы («Миндаугас», «Мажвидас», «Собор») Ю. Марцинкявичюса. И это естественно, потому что они наиболее бесспорны и по силе своей, и по значению их как для творчества самого поэта, так и для всей советской поэзии.

Конечно, за литовским мастером остается приоритет в постановке вопроса о сложном формировании мировоззрения и характера «смятенного молодого человека» 50-х годов. В ряду аналогичных по материалу произведений повесть «Сосна, которая смеялась» выделяется и по своей поэтической силе, и по своей искренности. Но прав Й. Ланкутис, утверждая, что и «конфликт поколений», и расчет молодого героя с «тотальным пессимизмом» при несомненных достоинствах произведения все же решаются несколько облегченно и «камерно» и «проклятые вопросы» времени с гораздо большей широтой и силой встают в поэмах и драматических поэмах литовского мастера.

Несомненно, всесоюзное признание пришло к Ю. Марцинкявичюсу после того, как начала свою жизнь за пределами Литвы поэма «Кровь и пепел». Й. Ланкутис убедительно раскрывает эпическую силу поэмы и ее активный, воинствующий гуманистический пафос.

«Автор «Крови и пепла» проложил новое направление героического и оптимистического трагизма. Хорошо понимая механизм и перспективу истории, он избирает позицию нравственного обвинителя и беспощадного судьи. Любовь к своему народу, уважение к человеку соединяются в его творении с высокой гуманистической требовательностью, с выдвижением на первый план гражданского долга и ответственности человека» (стр. 64). Все это справедливо. Но «диалектика» позиции автора поэмы более сложна.

Да, он восстает против пассивности и покорности, привитых родному народу его нелегкой исторической судьбой. Но, плоть от плоти этого народа, он с великой любовью высоко поднимает не только красоту, человечность, но и правду того «эпического состояния мира»; когда бытие определяла смена времен года. И гуманистическая требовательность поэта – особая. Он столько же судья, сколько и подсудимый. Жестокая и необходимая «наука ненависти» с болью и мукой рождается в поэме из самой сыновней любви. Ю. Марцинкявичюс не упрощает этого труднейшего вопроса. Учиться науке ненависти нелегко для настоящего человека. И истребление врага – «невеселый труд», как говорит Напалис, «по велению сердца» ставший партизаном.

Одновременно эпически-широкое и лирически-страстное повествование об огненной гибели деревни Памеркяй (прообраз ее – деревня Пирчюпис) стало первым звеном в той цепи поисков этического выражения социально-исторических основ жизни родного народа и всего человечества, которые столь существенны для всего творчества поэта. Следующим звеном этой цепи стала опубликованная в 1965 году поэма «Стена».

О поэме «Донелайтис», созданной на год раньше, русский читатель судить не может – она пока не переведена. Тем большую ценность приобретают посвященные ей строки в работе Й. Ланкутиса, позволяющие понять, какое место занимает это произведение в творчестве литовского мастера.

Великий народный поэт, который, по слову Саломеи Нерис:

На вековечных врагов

ополчался

Мощью литовского

языка, –

был по-новому взят на вооружение литовской культурой в годы Великой Отечественной войны.

И свое понимание «злободневности» творчества Донелайтиса дал в одноименной поэме Ю. Марцинкявичюс. Автор «Времен года», говорит исследователь, «тоже воспринят сквозь призму опыта нашей эпохи, но приближен к тем проблемам, которые с такой глубокой заинтересованностью рассматривает в своем творчестве Марцинкявичюс. Это проблемы исторических перепутий литовского народа, его национальной стойкости и человеческой полноценности, ответственности художника перед своим народом и эпохой. Донелайтис в поэме Марцинкявичюса предстает человеком, который словно бы пережил все то, что изображено в «Крови и пепле» (стр. 68).

«Стена» (1965) переносит читателя из XVIII века (о котором идет речь в поэме «Донелайтис») снова в наши дна, Подзаголовок поэмы «Кровь и пепел» – «героическая поэма», подзаголовок «Стены» – «поэма города». В этой поэме, справедливо отмечает Й. Ланкутис, «поэт раздвинул тематические горизонты своего творчества, обратился к новым пластам жизни, искал художественные решения для универсальных обобщений человеческого бытия и общественного развития. Национальный опыт как бы растворяется тут в могучем потоке исторических, социальных и психологических явлений. Однако все это совершается не путем панорамного обзора и анализа деталей, а средствами художественного синтеза… С первых же строк на читателя обрушиваются образные ассоциации, аллегории и символы, благодаря которым исчезает грань между конкретностью и абстракцией, сегодняшним днем и вечностью. Поэма словно включает в себя весь мир, всю суть человеческой природы и жизни. В основе ее драматизма, ее конфликта лежит извечная борьба добра со злом, человеческого начала с животным, звериным. Главные персонажи произведения – фантастический Динозавр и человек – женщина, мать, носительница жизни» (стр. 74). Все это справедливо. И столь же справедливо отмечает исследователь антиэкзистенциалистский пафос поэмы, веру в победную силу добра. Но вот с тем, что Динозавр есть всего лишь звериное начало в человеке, я бы не согласилась. В последние годы и устно и печатно мне не раз приходилось вспоминать о той части речи Леонида Леонова на встрече европейских писателей в 1963 году, в которой он, так сказать, поставил в контекст «космической катастрофы» самоистребительные, безумные попытки наиболее реакционных сил капиталистического мира распахнуть двери навстречу гибели и мраку. Думаю, что и Динозавр поэмы «Стена» сродни «неописуемому существу»- угрозе человечеству, таящейся в космическом мраке, о которой говорил в своей речи русский художник. И думаю также, что и литовский и русский мастера слова говорили об одном и крайне сейчас необходимом – о том, что именно зло социальное может открыть двери стихийному злу, а также и о том, что человеческая воля и сила добра женщины – хранительницы жизни способны обуздать, поставить на колени того, кого Леонов назвал «неописуемым существом», а Марцинкявичюс – Динозавром.

За тремя поэмами последовали в творчестве литовского поэта три драматические поэмы, еще расширившие круг его читателей и зрителей. Каждой из частей этого триптиха – «Миндаугас», «Мажвидас», «Собор» – в работе Й. Ланкутиса посвящена отдельная глава. И общая оценка замысла как бы вырастает из конкретного анализа всех трех драматических поэм.

Й. Ланкутис справедливо говорит о том, что, создавая первую из драматических поэм триптиха, автор еще неясно различал всю свободную даль собственного замысла: «Мысль о цикле исторических драм возникла у читателей и критиков лишь после появления «Собора», хотя и тогда даже самому автору не было ясно, каким образом замысел этот будет реализован. И лишь завершив в 1976 году «Мажвидаса», поэт осмыслил все три составные части триптиха как «своего рода национальный эпос и миф», охватывающий основополагающие моменты формирования литовской нации. В различных частях трилогии внимание концентрировалось на образовании государства («Миндаугас»), возникновении письменности и книги («Мажвидас»), создании национальных духовных идеалов («Собор»)» (стр. 109).

Несомненно, «первоэлементы» названы здесь правильно. Но весь дальнейший анализ конкретного материала свидетельствует о полном – с точки зрения автора – историческом, этическом, философском равноправии этих трех «первоэлементов».

И вот здесь, касаясь вопроса о нации и государственности, у меня возникает потребность поспорить с автором работы. Вопрос этот – сложный, ставится он сейчас на материале очень разном. И ответы на него бывают гораздо более неточными, чем в работе Й. Ланкутиса. И все же полного согласия с автором книги у меня нет.

«Не лицемеря, не преследуя эгоистических целей, – говорит Й. Ланкутис, – не ради удовлетворения низменных страстей служит Миндаугас своей родине, исполняет функции власти, ферментирует нацию и ее государственность, однако результат получается не тот, к которому он стремится. Больнее всего бьют героя драмы слова брата Дауспрунгаса о коварстве, насилии и страхе, которые, как ржа, разъедают новое государство…

И все-таки, – продолжает исследователь, – трудно обвинить Миндаугаса в том, что он, создавая такую систему феодального насилия, отождествляет свою волю с волей отечества. Слишком сложны исторические обстоятельства, чтобы поступки этого персонажа можно было сопоставлять с духовной структурой Макбета или характером какого-нибудь другого тирана» (стр. 125).

Начнем с конца. И с духовной структурой Макбета дело обстоит не так просто. Ведьмы преграждают путь гламисскому тану, когда он только что совершил исторически прогрессивное дело: одержал блистательную победу над раскольниками-феодалами, восставшими против законного короля – кроткого и миролюбивого Дункана. И в первом своем преступлении Макбет жестоко раскаивается до того, как он его совершил, то есть по существу наказание в судьбе предшествует преступлению. И не случайно преступного тана и короля «взяли под защиту» столь разные и столь достойные внимания толкователи трагедии, как Август Вильгельм Шлегель, Виссарион Григорьевич Белинский, Александр Блок.

Шлегель утверждает, что все преступления Макбета не могут стереть с его образа печати прирожденного героизма. «Макбет» Шекспира злодей, – говорит Белинский, – но злодей с душой глубокой и могучей, отчего он вместе, отвращения возбуждает участие: вы видите в нем человека, в котором заключалась такая же возможность победы, как и падения». Печать прирожденного героизма, несмотря на все преступления, видел, в Макбете и Блок.

Думаю, что и в Миндаугасе – том, которого воскресил и истолковал Ю. Марцинкявичюс, – главное – его духовная «структура», его человеческая «заданность», его «глубокая и могучая душа».

Конечно, исторические обстоятельства, сопровождавшие рождение литовской государственности, были весьма сложными, но, во-первых, немало сложностей существует в исторической судьбе каждого народа и государства. И во-вторых, все сложности не могут изменить общего смысла, общего «содержания» деятельности того или иного истерического лица прошлых веков. И вопрос о том, что в его деятельности было тождественным «воле отечества», решает время, решает народ.

Да, Й. Ланкутис вправе опереться (что он и делает) на собственное свидетельство художника. «В этой своей работе, – говорит Ю. Марцинкявичюс о триптихе, – я хотел показать, ценой каких страданий и боли пробивались наши корни, – как тяжко рождались основы нашей национальной жизни – государство, письменность, искусство. Я стремился также напомнить читателю и зрителю подвиг создателей этих основ, осмыслить их дело с точки зрения истории и современности и поклониться им».

Это «уравнение» в правах дела всех трех героев триптиха Й. Ланкутис принимает безоговорочно. Более того, Миндаугаса-короля он защищает даже от его создателя. По его мнению, «автор во второй части несколько «перестарался», очерняя властителя, кое-где даже противореча самому себе». Думаю, что это не так. В условиях досоциалистических формаций государственность и не может создаваться чистыми руками. И воля создателя государственности с волей отчизны могут совпасть лишь в тот исторический час, когда «поднимается дубина народной войны» в защиту своего – и каждого – дома: жены, ребенка, хлебного поля, родного языка, обычая, могилы отцов.

Думаю поэтому, что поклониться Миндаугасу надо все-таки с оглядкой. Не случайно, что в исторической памяти победители в битве на Чудском озере и Куликовом поле остались не с феодальными титулами, а с народом данными званиями, заработанными в честном бою в защиту Родины; И через шестьсот, и через триста лет мы, советские люди, низко, до земли кланяемся памяти Александра Невского и Дмитрия Донского, но с оговоркой отдаем мы дань большим историческим заслугам Петра I и уж тем паче – Ивана IV, которого слишком, на мой взгляд, «безоглядно» воспевало наше искусство 40-х годов.

Нам – советским литературоведам и историкам – надо ни на минуту не упускать из виду то, что наши советские, коммунистические традиции государственности включают в себя прежде всего «антигосударственные» традиции прошлого, традиции Разина и Пугачева, Томаса Мюнцера, Дьердя Дожи, Матии Губеца. Подвиг Александра Невского и Дмитрия Донского бесспорен своей народностью. Феодальное собирание земель воедино – это весьма почетное, исторически прогрессивное дело. И трагедия Миндаугаса – такого, каким увидел его художник, – заключается прежде всего в том, что его Литва и ее «глиняный макет» – это все-таки разбухшее от приобретений поместье, слепленное волей хозяина без участия пробуждающегося национального самосознания народа.

Поклониться я лично могу лишь Миндаугасу – человеку гордому, бескорыстному, самоотверженному. Но уравнять в правах его дело с делом Мажвидаса или Лауринаса Стуоки у меня рука не поднимется. И трагичность судеб трех героев триптиха – принципиально разная. Потому что строитель красавца вильнюсского кафедрального собора и первопечатник – создатель первой литовской книги – «выражали волю отчизны» исторически объективно и трагичность их судьбы была общей с трагической судьбой народа под гнетом феодалов.

«…Писатель – не историк, – говорит Ю. Марцинкявичюс. – Для него важен не быт, а смысл человека или события». Мне кажется, что смысл человека, подвиг и трагедия человека точно угаданы и раскрыты в «Мажвидасе» и «Соборе». И, думаю, произошло это потому, что такие основы досоциалистической национальной жизни, как письменность и искусство, более бесспорны и однозначны, чем государственность феодальная и буржуазная. Дело Мажвидаса, его историческая миссия, пожалуй, самая бесспорная. Он – намыкавшийся по застенкам инквизиции, вынужденный эмигрировать из родной страны – дал народу своему первую книгу, первый вещественный памятник пробудившегося национального самосознания. «Драматург стремился осмыслить Мажвидаса как символ национальной жизни, – справедливо говорит Й. Ланкутис, – как выразителя коренных интересов народа, его героя и мученика» (стр. 153).

И далее убедительно и точно исследователь раскрывает смысл великого подвига провинциального пастора Мажвидаса, который «тихо, как мышь», скребется в далеком захолустье, по крупинке собирая то бесценное сокровище, которое он, вопреки всем проискам «государственности» – литовской и прусской, – вручит родному народу.

«…Народ должен иметь… общий язык, – говорит Й. Ланкутис, – это одна из главных предпосылок существования нации» (стр. 155). Очень точно сказано. И недаром иноземный захватчик с такой настойчивостью стремится вырвать у народа язык – переименовать края, селения, города, улицы, запретить родную речь в школе.

И хотя исследователь порою склонен уравнивать в правах дело Миндаугаса и дело Мажвидаса, собственный его анализ всех частей триптиха непреложно свидетельствует о том, что сердце и сознание читателя откликнется лишь на трагедию Миндаугаса-человека, а равноценность деятеля и дела он ощутит в образах и судьбе строителя и первопечатника, то есть тех, кто «прорывался» к народу сквозь препоны, поставленные властью, государственностью. И художник Ю. Марцинкявичюс, утяжеляя (с полным правом – об этом говорит исследователь) личную судьбу героев «Мажвидаса» и «Собора», тем самым закреплял в сознании современного читателя память о том, какой ценой оплачен их подвиг.

Бесспорна трагедия подлинного художника в собственническом обществе, горький разрыв между замыслом и возможностью его осуществления. И, как мне кажется, очень точно и убедительно раскрывая историческую ситуацию, в которой возникает трагедия Лауринаса Стуоки, исследователь как бы оставляет в стороне общее и символическое содержание самого понятия «собор». Ведь собор, лишь на одну колонну которого хватило щедрости мецената – епископа Масальского, – это очень многозначный символ, и, может быть, прежде всего символ возможности художника пробиться к «народному». И это действительно так. Не случайно, например, современник Лауринаса – Луи Давид построил свой «собор». И не «Клятву Горациев», и тем паче не «Коронование Наполеона I» я здесь разумею, а «Зеленщицу» – бессмертный реалистический образ матери или жены тех санкюлотов, которые за два года до событий, отраженных в «Соборе», разбили армию интервентов в битве при Вальми. И еще одно. Если у Лауринаса достало силы и воли в последний (предсмертный?) миг понять, что его – пусть невоплощенное – творение сделало его причастным народу и его будущему, то и в этом повинна «диалектика истории» – более сложная, чем она могла показаться современнику.

И это понял и увидел большой советский поэт. «…Лично мне, – приводит слова Ю. Марцинкявичюса Й. Ланкутис, – импонировало Вильнюсское восстание 1794 года, его демократический характер, его национальные, хотя и не без сепаратизма, идеи» (стр. 184 – 185).

Это – верное ощущение. Восстание (если это не путч), если есть в нем демократизм, никогда не бывает бесплодным, никогда не становится и не может стать лишь «открытыми вратами» для новых форм эксплуатации. От восстания, как и от революции, даже не победившей, остается в исторической памяти народа опыт того, как берут власть, как борются до последнего рубежа за то, чтобы ее не выпустить из рук.

Последняя глава книги, так сказать, формально говорит о нескольких маленьких поэмах Ю. Марцинкявичюса, создававшихся в то же время, что и его большие произведения.

Не но существу речь в этой части книги идет о драматической «Поэме Прометея» (так она названа в переводе, в подлиннике ее имя – «Heroica, или Осуждение Прометея»), внутренне связанной со всей драматургией поэта. Любопытно, что в последние годы ряд крупных художников мира социализма обратился к древнему мифу, повествующему о том, как, говоря по-старинному, человек начал свое шествие к звездам. Лайош Мештерхази, Мустай Карим, Юстинас Марцинкявичюс – каждый по-своему – стремятся переосмыслить сущность подвига героя античного мифа, и во всех трех произведениях этих есть – совершенно прав Й. Ланкутис – оттенок печальной иронии, трагикомизма, по-моему, до конца побежденный апофеозом героя лишь в поэме литовского поэта.

Прометей мифа – титан, сознательно вступивший в конфликт с обожествленной властью, похитивший огонь, цену, сущность, значение которого для людей он, как титан, знал заранее.

Прометей литовского поэта – простой пастух, случайно открывший огонь. Познав в человеческой практике его значение, он вошел в конфликт с властью не по своей воле, а в силу обстоятельств, потому что познать и поделиться познанным с другими — с точки зрения власти, тирании – преступление.

Й. Ланкутис прав – Прометей у Марцинкявичюса не рождается, а становится титаном, борясь с жестокостью и произволом Зевса, он вырастает в титана ценой неслыханных страданий, преданный теми, с кем он поделился познанным. В поэме – как и в античной трагедии – есть хор, даже два хора – жрецов-подхалимов, дающих «массовую информацию» о мудрейших и справедливейших решениях тирана, и хор океанид. Их корифей – Океан – простой рыбак и вместе с тем как бы обобщенный голос человеческой совести.Этот хор знает, что осужденный на мучения титан – прав, но в шествии человека к звездам он опередил сегодняшний день, и, как говорит Океан:

Свободен он уже

ото всего

прошедшего,

минувшего,

былого, –

ото всех обыденных забот, ото всех «зол и радостей», какими живут его современники.

Сознает это и сам прикованный титан. И если в романе Мештерхази подвиг Прометея был забыт, исчез из памяти людей земли, то с героем Марцинкявичюса все обстоит иначе. Его судьба – судьба довременного революционера, то есть победителя – даже в том случае, если его настигает гибель и в сегодняшнем дне – видимое крушение его замыслов. И как победитель, открывая шествие человека к звездам, вступает на собственный крестный путь Прометей.

Я верю,

Что недаром выпал мне

Нелегкий мой

Благословенный жребий.

Что будет отклик,

Отзвук,

Что меня услышат,

И поймут,

И – не забудут.

Я верю,

Что другие,

В свой черед,

Пойдут за мной,

Что ныне –

Лишь начало

Единственно возможного

пути.

Й. Ланкутис написал хорошую книгу. Хорошую не только потому, что в ней убедительно раскрыты идейно-художественные особенности творчества литовского поэта, но и потому, что «высокий строй» мыслей, чувств, убеждений художника соотнесен в ней с общим содержанием, с общими устремлениями всей культуры нашей страны. Вот почему книга эта объективно принимает участие в идеологической борьбе наших дней, стоит «в контексте» воинствующей защиты основ и завоеваний «реального социализма».

Цитировать

Книпович, Е. Русскому читателю о литовском поэте / Е. Книпович // Вопросы литературы. - 1981 - №8. - C. 245-255
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке