Разомкнуть круг нетерпимости
В 19-м номере «Континента» за 1979 год был напечатан текст главного редактора этого журнала Владимира Емельяновича Максимова. Назывался текст «Сага о носорогах». Как выход в свет «Саги», так и бурная полемика, развернувшаяся в связи с ее публикацией, стали заметными событиями общественной и интеллектуальной жизни рубежа 1970-1980-х годов прошедшего столетия.
Даже по тональности максимовской «Саги» ощущалось, что вещь эта для ее автора носит не проходной, но, совсем напротив, программный характер. Учтем также, что статус фигуры Максимова в диссидентской среде, в литературной среде «третьей волны» эмиграции был весьма влиятелен. Совершенно понятно, что при подобных условиях публикация «Саги» не могла остаться незамеченной. Немало способствовала этому и предварительная публикация ее фрагментов на страницах газеты «Русская мысль» (1979, 25 января).
Серьезным ответом Максимову стала публикация в 5-м номере «Синтаксиса» за 1979 год сразу трех полемических статей. Две из них были помещены в начальном разделе журнала; рубрика эта называлась «Современные проблемы». Автором первой статьи, озаглавленной «Наука ненависти», был Ефим Григорьевич Эткинд, крупный русский литературовед, в эти годы — профессор Сорбонны. Автором второй статьи, имевшей название «Синдром «нормального человека»», был Борис Иосифович Шрагин, живший в те годы в Нью-Йорке, философ, публицист, правозащитник, постоянный автор радио «Свобода».
В самом конце журнала, под рубрикой «Письмо из России», была помещена третья статья о «Саге». Ее автором был Лев Зиновьевич Копелев, имевший европейскую известность филолог-германист, переводчик, писатель, просветитель и общественный деятель. В отличие от автора «Саги», от остальных участников и инициаторов дискуссии, Копелев тогда еще не был эмигрантом, жил в Москве; именно этим обусловлено заглавие рубрики, под которой вышла его статья. Статья Льва Копелева заслуживает особого разговора, и мы подробно на ней остановимся несколько позже.
А пока — вернемся к тексту Максимова и к тому, как выглядит в первом приближении проблематика, ставшая его основой.
Жизнь Запада в период написания «Саги» характеризовалась, среди прочего, такими тенденциями как рост влияния, повышение престижности левых политических идей. Под их воздействием находилась значительная часть тогдашней западноевропейской и американской интеллектуальной среды, тяготившаяся господствовавшей вокруг атмосферой бездушного и бесполетного накопительства, отвергавшая существование, основанное на принципах торгашеско-меркантильного толка.
Отношение Максимова к подобным идеологическим тенденциям было резко отрицательным. По мнению писателя-политэмигранта, не могли они привести ни к чему другому, кроме укрепления на мировом уровне могущества советского тоталитаризма. Вот и решил Максимов подвергнуть развенчанию общественные, политические, творческие круги, являвшиеся, по его мнению, средоточием левых взглядов и настроений.
Как бы ни относиться к изложенной выше позиции Максимова, к степени обоснованности его опасений, бесспорным является право этого писателя (равно как и любого другого человека) публично выразить свою точку зрения, свободно представить ее в печати. Что же до острой формы ее подачи в «Саге», то учтем, что ни Копелев, ни Эткинд, ни Шрагин, ни основатель «Синтаксиса» Андрей Донатович Синявский — никто из перечисленных людей не воспринимал публицистику как систему дипломатичных расшаркиваний, елейных реверансов. Все эти авторы и сами тяготели к полемической остроте, бывали в своих текстах и ироничны, и саркастичны. Чем же так возмутил их характер максимовского сочинения (мы пока говорим лишь о его характере; к его направленности мы обратимся позднее)?
Думается, что, в первую очередь, причиной такой реакции стало обстоятельство, затронутое в статье Эткинда: Максимов стремится написать памфлет, а на деле у него получается пасквиль. Различие между упомянутыми двумя жанрами Эткинд обозначает со всей отчетливостью: «Если обличение подтверждено доказательствами, — памфлет. Если оно бездоказательно и даже лживо, — пасквиль» (с. 56) (здесь и далее в цитатах курсив мой. — Е. Г.). Представляется симптоматичным, что именно риторический вопрос «Памфлет или пасквиль?» в свое время стал заглавием программной статьи Синявского в «Новом мире» (1964, № 12), выявляющей литературную и этическую несостоятельность печально известного романа писателя-сталиниста Ивана Шевцова «Тля».
Попытки автора «Саги» опереться в своей вещи на авторитет Эжена Ионеско (которому посвящен этот текст), на гротесковый образно-содержательный ряд его великолепной пьесы «Носорог» призваны, казалось бы, содействовать большей обоснованности методов Максимова. Вместе с тем, в подобных отсылках к Ионеско и его пьесе, большей частью оставшихся за рамками внимания авторов «Синтаксиса», как раз и проявляются с достаточной выпуклостью некоторые жанрово-стилистические особенности «Саги», вызвавшие протест у ее оппонентов.
Фабула пьесы Ионеско строится на постепенном превращении людей в носорогов и содержит в себе мощный философский заряд. Опыт гитлеровского фашизма и коммунистического тоталитаризма, отразившийся в «Носороге», служит для драматурга не поводом к поверхностной политизации своего текста, но почвой для выявления значительно более существенных, глубинных смыслов. Абсурдистская метафора, лежащая в основе пьесы, подразумевает непрестанно подстерегающую человечество опасность одичания, вырождения, нравственной и духовной деградации.
Посмотрим теперь, что же конкретно пишет Максимов по поводу «Носорога» и его автора.
«Перевод этой пьесы я выловил в Самиздате еще в конце пятидесятых годов», — такими словами открывает писатель свою «Сагу», не сообщая при этом, что в середине 60-х «Носорог» был напечатан… в подцензурном советском журнале «Иностранная литература».
Чем же обусловлена такая фигура умолчания? Судя по всему, нарочитым стремлением, вопреки творческому замыслу Ионеско, политизировать статус его пьесы; вмонтировать ее в неписаную жесткую классификационную систему, подразделяющую любые явления культуры на две категории: чужие (советские) и свои (антисоветские). Тем самым Максимов лишь демонстрирует, что склонен строить свою «Сагу» в режиме упрощенных противопоставлений.
Сюжет драмы Ионеско писатель пересказывает в начальном разделе «Саги» вроде бы и точно, да… не совсем. По словам Максимова, в конце пьесы «главный герой <…> сдается, безвольно вливаясь в безумный поток всеобщего озверения». На самом же деле, упомянутый персонаж-одиночка по имени Беранже не только не вливается в общее стадо, но, совершенно наоборот, бросает отчаянный, рискованный вызов осатанелому носорожьему напору. «Я последний человек, и я останусь человеком до конца! Я не сдамся!» — эти слова Беранже, завершающие пьесу, явно проигнорированы Максимовым.
Не входит в круг наших задач оценка степени реальной человеческой близости автора «Саги» с Ионеско. Трудно, вместе с тем, пройти мимо одного симптоматичного обстоятельства. Всячески стремясь выявить предельно лояльный, дружественно-почтительный характер своего отношения к личности выдающегося драматурга, Максимов походя отвешивает ему странноватый комплимент: «К такому бы лицу да белую тогу с малиновым подбоем». Непредусмотренное курьезное сходство подобного образа с булгаковским описанием Понтия Пилата, предстающего на страницах «Мастера и Маргариты», как мы помним, «в белом плаще с кровавым подбоем», зафиксировано в статье Эткинда.
Отчего же понадобилось Максимову мысленно нарядить Ионеско в тогу?
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2013