№1, 1973/Жизнь. Искусство. Критика

Прогресс техники и «консерватизм» литературы

1

Всякий раз, когда я слышу это словосочетание «научно-техническая революция, человек и литература (искусство)», вспоминаю «Девять дней одного года» М. Ромма, начало.

Девушка и юноша в белых халатах за огромным пультом. «Шевеления» мизинца достаточно, чтобы пробудить силы поистине небесные, равные грозовому разряду, даже превосходящие его. И юноша и девушка вызывают их, эти силы, небрежно так, между делом как бы, и тут же, крупным планом, – его рука трепетно и бережно накрывает ее ладошку, замирает, как накрывала и как замирала сто, двести, да что там – тысячи лет назад.

И хоть всячески сопротивлялся я дальнейшему логическому продолжению этого образа, да и в фильме он не получил особого развития, каюсь, не удержался я от мысли: а что они, эти руки, «думают» обо всем этом громадье, переплетении стальных труб, конструкций, проводов, наступающих на них, не безразличен ли им в высшей степени весь этот антураж, не греют ли их силы и тайны куда более могучие, тонкие, протяженные, чем те, которыми они, эти руки, непосредственно управляют, – силы и тайны, которые человечество в стихах и прозе, в музыке и в живописи пытается постичь вот уже окольно веков и – не в состоянии; причем – не чудеса ли?! – недостижимость цели не только не удручает, но вроде бы даже и вдохновляет, во всяком случае, конца и краю постижению этому не предвидится. Вперед к Толстому, не так ли?..

Правда, в последние годы все чаще и чаще раздаются голоса, что научно-техническая революция (НТР) и тут оставляет свой след. Если и соприкасаются все еще руки, то уже не так, как прежде, несколько веков назад. Петрарку там или Шекспира, перенесись они в наш век, это соприкосновение могло бы еще и обмануть: вдохновившись этими руками, они могли бы запеть, как и полтыщи лет назад, а вот современник наш – стреляный воробей, его на мякине не проведешь, он с научных позиций, биологически, может объяснить все эти штучки про ручки, даже формулами их обосновать. «Беднеют ли наши чувства?» – так это еще называется с легкой руки одной популярной газеты.

«…Она затряслась, заплакала, стала кричать: «Не могу я с ним жить больше, понимаешь, не могу! Это выше моих сил. Он ведь не человек, а живой компьютер какой-то!.. Он все рассчитывает, все приземляет, все может вычислить… Однажды, якобы ради шутки, формулу сподобился вывести: чего не хватало Анне Карениной, чтобы ужиться с мужем… У него даже мысли не мелькнуло хоть раз пустячок мне какой-нибудь подарить».

Автор этих строк, инженер Кривошеий из Ленинграда, написал письмо в редакцию «Литературной газеты», в котором излагает разговор с женой приятеля Виктора П. А за перо он взялся потому, что доводы женщины его «просто возмутили. Человека формирует время. Сейчас эпоха требует от нас прежде всего деловитости. А раз так – нечего пенять на то, что люди стали рациональнее и суше, чем их отцы и деды. Эмоции – штука накладная. Причем они обходятся дороже не только для самого человека, но и для всех, кто его окружает. Времена тургеневских барышень миновали, и те, кто этого не понимает, плетутся в хвосте у времени».

Так вот, инженер Кривошеий все поставил на свои места. Против времени-де не попрешь… Подобного рода наивные, упрощенные рассуждения появляются на страницах печати с такой завидной периодичностью, вызывают столько бесплодных дискуссий (вспомним хотя бы нашумевшее письмо инженера Полетаева на страницах «Комсомольской правды»), что я до сих пор не могу избавиться от ощущения: а не мистификация, не шутка ли письмо инженера Кривошеина?..

О каком времени, о какой деловитости речь?

Были эпохи, скажем начало XX века, когда лозунг этот: «Эмоции – штука накладная» – звучал, в силу условий исторического развития, более злободневно, чем сегодня. Ныне эта фраза отдает архаизмом, если и свидетельствует о чем, так это об известном схематизме и консерватизме мышления некоторых наших рациоиалистов-«технократов», ибо эмоции ныне сплошь и рядом оказываются едва ли не самым прибыльным помещением капитала. На Западе существует целая наука о так называемых «человеческих отношениях», и когда предприниматель, ну Ратьен, к примеру (К. Гейслер, «Холодные времена»), ведет рабочего в бар, чтобы распить бутылочку пива, «поговорить за жизнь», он отлично знает, что этот вот показной демократизм отношений, внимание к бытовым нуждам рабочего, к его жене и будущему ребенку, похлопывание по плечу, улыбки принесут ему гораздо больший доход, чем зубодробительный кулак, на который ставили отцы и деды нынешних Ратьенов.

Герои гладковского «Цемента», романа «Время, вперед!» В. Катаева, Увадьев из леоновской «Соти», Андрей Бабичев из «Зависти» Ю. Олеши – тоже деловые люди, хотя мы одно время и избегали таких определений, поскольку понятие деловитости выступало сотни лет синонимом эксплуатации. И тем не менее Чумалов, Увадьев, Маргулиес и Бабичев – деловые люди, но их рационализм, конечно же, принципиально иного склада – у него другие корни, чем у рационализма предшествовавших эпох, иные цели. Это аксиома, как аксиоматично и то, что деловитость периода революционного переворота не есть какое-то вечное, застывшее состояние, каждый новый период социально-экономического развития вносит в нее свои, подчас весьма существенные коррективы.

Точно так же не было и не может быть времен, которые олицетворялись бы исключительно, ну теми же тургеневскими барышнями, к примеру. Да, писатель с нежной грустью смотрит на этих барышень, но его перо живописует и характеры, лично художнику не всегда, может быть, близкие, симпатичные, но знаменующие новую эпоху в общественных отношениях. «Барышни» лишь оттеняли «новых людей».

Все это, повторяю, истины элементарные, известные, надо полагать, и участникам бесчисленных дискуссий на тему: «Беднеют ли наши чувства?» И все-таки эти дискуссии тянутся и будут тянуться до тех пор, пока вопрос не будет поставлен с головы на ноги, не упрется в социальные отношения, твердую систему, которые, собственно, и опосредствуют достижения научно-технической революции, сами по себе достаточно нейтральные.

Начать, наверно, следует с того, что научно-техническая революция, бурное развитие средств массовой информации, прежде всего радио и телевидения, массовая культура, – явление чрезвычайно противоречивое, многослойное, изученное у нас явно недостаточно, – несут в себе невиданные доселе возможности воздействия на интеллект и чувства человека. А направление этого воздействия определяется политическим строем, социально-экономическими отношениями, господствующими в обществе. Буржуазно-демократическое государство прямо в деятельность средств массовой информации чаще всего не вмешивается, при каждом удобном случае эту свою беспристрастность стремится подчеркнуть. Тут срабатывают общие закономерности капиталистического общества, неизбежно превращающие духовную культуру в одну из доходнейших отраслей современной индустрии. Конъюнктура в немалой степени определяет и то, на что будет сделан упор: на секс, на «патриотические чувства» или на патриархальные отношения, и такое бывает. И не только коммерческая, но и политическая.

Фашизм – такая крайность империалистического развития, он настолько враждебен большинству населения в своих ближних и особенно дальних целях, что обычные демократические институты, свобода слова, печати, собраний, завоеванные упорной борьбой рабочего класса и его партий, даже религия, веками верой и правдой служившая господствующим классам, – все это становится непозволительной роскошью, ибо представляет прямую угрозу политической системе. И фашизм отказывается от откровенно коммерческого подхода к искусству и литературе, концентрирует в своих руках буквально все средства массовой информации и в считанные годы добивается такой деформации чувств и мыслей миллионов и миллионов людей, что толковать о каком-то абстрактном оскудении чувств, обусловленном научно-техническим прогрессом, становится и неловко как-то. Даже любовь теряет свою поэтическую, облагораживающую человека сущность, становится на поток: фюреру нужны солдаты.

И если тоталитаризм преуспел так в стандартизации чувств и мыслей в 30-е годы, то что же говорить о нашем времени, когда мы наблюдаем не просто количественный рост средств массовой информации, но и качественный взрыв их?

«Великий человек» – так назвал свой роман молодой американский писатель Эл Морган. Кто же он, этот великий человек? Телекомик Герб Фуллер. В чем его величие? А в том, что он может манипулировать сознанием миллионов и миллионов средних американцев. И совсем не потому, что Фуллер так уж талантлив, неповторим в своей творческой индивидуальности. Сила его и величие как раз в полнейшем отсутствии таковой. Он – ее величество заурядность. Именно на эту усредненность Фуллера, на соответствие его некоему общественному стандарту и ставят владельцы станции, ставят и…

выигрывают, во на каком-то вираже (закономерность системы) чуть не становятся жертвами собственного выигрыша, ибо Фуллер идет к величию, подавляя, убивая в себе и окружающих все то хорошее, что в нем было, он управляет толпой, но и толпа, развращенная фуллерами, лишенная и проблесков духовности, интеллектуализма, настроенная исключительно на самое примитивное, первобытное потребление, управляет фуллерами и теми, кто стоит за ними.

«Управление» это сводится в основном к тому, что в потребительских интересах и инстинктах своих толпа становится все менее разборчивой, все более примитивной. Ощутив щекочущий, сладостный вкус бездуховности, антигероизма, средний, «манипулируемый» буржуазный читатель привыкает к суррогатам, плывет косяком по течению все быстрее и быстрее, малейшая попытка притормозить это скольжение, воззвать к интеллекту, к подлинным чувствам встречается в штыки. Что, как потреблять – не важно, лишь бы потреблять; потребляю, следовательно, существую, и то, что на телеэкране передо мной такой же парень, как я сам, даже похуже, потому что мне воспитание не позволяет отпускать такие шуточки, которыми пробавляется он, и этому парню рукоплещет вся страна, – лучшее свидетельство того, что мир наш не так уж и плох.

Кто виноват в такой эволюции Фуллера? Научно-техническая революция сама по себе? Сам он, его какие-то природные задатки, на которые мы поначалу не обратили внимания?.. Нет, конечно же. Обстоятельства, в которые поставлен герой; общество, которое не стесняется называть себя потребительским, даже гордится таким ярлыком. Система по существу не оставляет простора для индивидуальности, для морального выбора. Правда, Эд Харрис, которого прочат в преемники погибшему в автомобильной катастрофе Фуллеру, колеблется, но колеблется он именно потому, что сознает: путь «наверх» – это окончательная и бесповоротная потеря собственного «я», неизбежная «фуллеризация» личности.

Если даже Харрис и откажется, что маловероятно, то откажется только на сегодня, завтра же – согласится, иного пути самоутверждения, как отказ от собственного «я», нет, не дано; десятки, сотни людей готовы без всяких душевных терзаний занять место погибшего телеидола, и мало, ох как мало смогут все они – и Харрис, и те, кто наступает ему на пятки, дышит в затылок, – привнести от своей индивидуальности в ту псевдокультуру, которая ежечасно обрушивается на потребителя.

Автомобильная катастрофа помешала Гербу Фуллеру дойти до той точки, к которой вплотную приблизился Роде, герой рассказа Бада Шульберга «Привет вам из Арканзаса», послужившего основой для известного кинофильма «Лицо в толпе».

Родс, в недавнем прошлом безродный бродяга, став телезвездой, собирается ни много ни мало как… объявить войну.

«В одиночку? Не известив конгресс?» – интересуется героиня, от лица которой ведется рассказ.

«Конгресс известит народ! – объясняет он. – Мочи моей нет смотреть, как вшивые иностранцы берут над нами верх. Вот я и говорю: лучше покончить с ними разом, пока мы еще в силе, чем ждать, когда они нас возьмут измором… Если я прикажу народу объявить войну… они завалят Белый дом и своих конгрессменов письмами и телеграммами. Солдаты потребуют, чтобы их повели в бой. В каждом городе и деревушке Америки образуются добровольческие отряды. Народ слушает Одиночку Родса. Народ с Одиночкой Родсом заодно.

Я струхнула… Что могло б его остановить, если б он захотел привести мир к краху?..»

Как и в романе Эла Моргана, героя Шульберга останавливает случай: перепив, Родс летит с лестницы и разбивает себе голову о мраморные ступени. Но если у Моргана случай относительно оправдан художественным и сюжетным развитием романа: с Фуллера автор переключает наше внимание на Харриса, – то у Шульберга подобная концовка отдает авторским произволом, логика развития образа, тенденция развития средств массовой коммуникации и опирающейся на них массовой культуры взывала к иному художественному решению: войну Родс все-таки объявил, что дальше?

Развитие образа приостановили не столько объективные обстоятельства, сколько субъективные: в руках у писателя бутылка с узким горлышком и художник, в общем-то, догадывается, что за джин внутри, но полностью выпускать его на волю как бы и не решается…

Думается, что в таком вот остросоциальном плане и должен прежде всего волновать литератора, социолога вопрос, беднеют или же, наоборот, обогащаются под воздействием научно-технического прогресса наши чувства…

 

2

Я вполне сознательно заостряю внимание на сопоставлении: научно-техническая революция, человек, литература, – получившем столь широкое распространение в последние годы, потому что такие вот механические, игнорирующие конкретную социальную действительность соотнесения делают разговор слишком общим, где-то и бесплодным, а где-то и вредным объективно, ибо с таких абстракций лето соскользнуть в любую сторону. Например, к теориям, модным на Западе, согласно которым технологическая революция сама по себе автоматически снимает все социальные, экономические и расовые и национальные проблемы, раздирающие современное буржуазное общество. И поскольку научно-технический прогресс неостановим и неумолим, то людям остается только сложить руки и ждать, по словам буржуазного социолога Д. Гелбрейта, технотронного рая, «конечного торжества разума над властью».

Искусству и литературе в результате такого механического сопоставления, не опосредствованного социальными факторами, неизбежно отводится служебная, третьестепенная роль; к тому же эта роль постоянно сужается, поскольку достижения науки и техники нарастают лавинообразно, у всех на виду и на языке; на долю одного нашего поколения выпало столько перемен, сколько не выпало на тысячелетия предшествующего развития, а литература и искусство вроде бы топчутся на месте, да еще и к античности обращаются за подспорьем. Как тут не возникнуть вопросу: а нужны ли нашему просвещенному, рационалистичному веку все эти обветшавшие одежды?..

В многочисленных буржуазных теориях эти вопросы обретают определенное идеологическое содержание, ориентированное на поддержку социальных и моральных основ капиталистического общества. Однако механический подход к научному прогрессу и проблемам искусства дает себя знать и у нас.

«Хотим мы этого или нет, но поэты все меньше владеют нашими душами и все меньше учат нас… Искусство отходит на второй план…»

И если эта точка зрения, высказанная инженером И. Полетаевым, – крайность, то вопрос: «изменяется ли в чем-то роль (?!) искусства в связи с «наступлением» науки и техники»? («Литературная газета», 1972, N 1) – инженера Т. Лариной на устах у многих. И от него рукой подать до новых споров «физиков» и «лириков». Споров, при всей своей внешней завлекательности, не столь уж и безобидных: они создают иллюзию напряженной духовной жизни, тогда как на деле являются суррогатом ее. Ибо споры чаще всего возникают и ведутся не на уровне культур, а (не могу не согласиться с Г. Волковым – «Новый мир», 1972, N 6) на уровне полукультур, людьми с недоразвитым художественным вкусом и мышлением, в лучшем случае усвоившими вершки духовной культуры.

Образное, художественное мышление и научное – не две разные культурные галактики, не конкуренты и не антагонисты, как утверждает Ч. Сноу в своей нашумевшей книге «Две культуры и научная революция», а разные стороны одной медали. Их противопоставление, столкновение – частные случаи, периоды, а закономерность, главенствующая тенденция, которой человечество, собственно, и обязано своим развитием, – это сложное взаимодействие и соединение.

Если бы образное мышление вдруг выпало из природы человека (сделаем на миг такое предположение), если бы Блоков, Бахов, Шекспиров вдруг не стало, научно-технический прогресс стал бы невозможен: линейное, однозначное мышление не смогло бы его просто-напросто питать, стимулировать.

О конкуренции не может быть и речи уже потому, что, раз соприкоснувшись в какой-то точке пространства, дав какой-то итог, оба типа мышления, как и герои известной басня Крылова лебедь, рак и щука, тут же спешат «разъединиться», «разбежаться по своим квартирам».

На заводе автоматизировали управление производством. Для науки здесь важен прежде всего итог, результат. Перед литератором множество дорог. Беллетрист-верхогляд может ограничиться воспеванием самого факта: в считанные секунды, минуты машина выдает расчеты, на которые раньше уходили недели, месяцы; нет больше нужды днями и ночами (такое тоже бывало) корпеть с пером над бесконечными столбцами цифр, появилась возможность заняться более интересной, производительной работой.

Это еще не литература, скорее фотография, интервью с создателями системы. Настоящего художника, думается, заинтересует здесь такое явление: некоторые производственники так и не смогли переварить случившееся. Никакими силами нельзя было заставить их подписаться под машинными данными. «Она считала, а отвечать нам?! Нет, так дело не пойдет…»Сидели не разгибаясь неделями и перепроверяли выкладки электронно-вычислительного центра. (Великолепная картина, не правда ли?) Все сходилось, однако спокойствия, уверенности не прибывало. «Сегодня-то сошлось, а что будет завтра?..»

С другой стороны, и администрации, поначалу так ратовавшей за научно-технический прогресс, нелегко было решиться на отмену подписей под выкладками координационно-управленческого центра. Все верно, подписи в данной ситуации – дикость, нелепость и все же… Спокойнее оно как-то с подписями. Знаешь, с кого стружку снимать в случае чего. А с компьютера взятки гладки…

Некоторые управленческие работники так и ушли с завода, не выдержав потрясения основ. Ушли туда, куда еще не протянулись электронные щупальца, благо таких мест у нас еще предостаточно; «На наш век хватит», – благодушно заметил один из уволившихся.

Научно-техническому сознанию до всех этих нюансов нет дела, если что его и тревожит, так это совершенство системы: где-то вовсю внедряют третье поколение компьютеров, а тут первое никак не отладят: час работает, двадцать три стоит.

Художник же напряженно ищет образный, человеческий ключ ко всему этому теснейшему, хитроумному переплетению технических, экономических, социальных и психологических факторов, и таким ключом природа искусства почему-то признает не столько восторг перед идеей автоматизации (здесь литературы пока нет), а смятение чувств, неуверенность: «А как же так без подписей, с кого же стружку снимать, если что случится?..»

Думается, и этого примера достаточно, чтобы сделать вывод: об отмене доброй старой литературы, сформировавшей в значительной степени мир наших социальных и нравственных представлений, о потеснении ее, об изменении ее роли и места в общественном сознании в связи с бурным наступлением науки и техники не может быть и речи: научно-технический прогресс и искусство развиваются по разным законам, разными путями, в разных плоскостях, пересекающихся, взаимодействующих, подчас и дополняющих друг друга, подчас и враждующих, но неоднородных. Чем, в частности, объясняется и тот факт, что художественное творчество меньше других сфер познания в содержании и формах своих несет на себе прямые следы научно-технической революции.

Сколько лишь на протяжении нашего века было всевозможных попыток, порой очень ярких, талантливых, от головы, от «чувства времени» изобрести литературные формы, наиболее отвечающие духу эпохи! Сколько было презрительных, высокомерных кивков по адресу тех, кто все еще пишет по старинке, как наши бабушки и дедушки! А потом появлялся самый что ни на есть традиционный роман (повесть, рассказ, пьеса, кинофильм) – и утихали страсти, как справа, так и слева. Да и «реформаторы», случалось, с годами опрощались.

Чем же брал, теснил горячие дискуссии о формах традиционный роман? Да содержанием прежде всего. Открытиями характеров, глубиной и остротой проблем, широтой охвата действительности, новыми углами зрения на нее. Скверно, когда форма, особенно язык, отстает от содержания, но не менее скверно, когда «блестящая» форма подавляет содержание или – и так случается – скрывает полнейшее отсутствие оного.

Такое вот диалектическое двуединство формы и содержания и создает подлинный простор для новаторского поиска и оборачивается чаще всего новым словом в искусстве. Наглядный пример тому – творчество некоторых современных латиноамериканских писателей. Вряд ли у нас сложится разговор, если мы попытаемся вывести те поистине замечательные откровения в области формы, с которыми сталкиваемся в их произведениях, непосредственно из научно-технической революции. Скорее всего мы зайдем в тупик, потому что и Перу, и Колумбия, и Венесуэла – страны в экономическом и техническом отношении крайне отсталые, их отсталость – живой укор «новому индустриальному обществу», обществу процветания и массового потребления.

И многое, если не все, станет на свои места, если мы постараемся увидеть истоки их новаторства в социальном и национальном возрождении Латинской Америки в послевоенный период. Новаторство в области формы, необычайно усиливающее и оттеняющее новое содержание, начинает в таком случае лить воду на мельницу социальной революции, способствует росту национального самосознания.

Широта, которую видят перед собой реформаторы литературных форм «самих по себе», чаще всего мнимая, бесплодная, рано или поздно она сводится к трюкачеству, обречена на забвение. Ссылки, кивки на научно-технический прогресс, от которого-де отставать литературе негоже, в данном случае лишь маскируют, искажают тенденцию, корнями своими уходящую в атмосферу общественной жизни.

В том, что новое, замечательное, поражающее воображение содержание (та же автоматизация производства) зачастую оказывается всего лишь поводом для того, чтобы глубже, острее приоткрыть очень и очень старые истины, старые общественные связи, отношения, тоже ничего зазорного, консервативного нет, тут проявляется опять-таки разность природы научного и художественного мышления.

Если научно-технические идеи, открытия, проблемы, приборы стареют, вытесняются, поправляются новыми исследованиями буквально на глазах и эти процессы старения все ускоряются – и это надо принять, очевидно, как закон, как норму, – то законом, нормой духовной жизни, полнее и ярче всего выражающей себя через литературу и искусство, является относительная стабильность нравственных и эстетических представлений, собственно, и обеспечивающая человеку углубленное и все более обостренное постижение самого себя. Причем эти углубленность и обостренность (психическая) в немалой степени обязаны той лавине перемен, которые обрушивает на человека наш век. Не случайно, что именно в наши дни раздались призывы «Вперед к Толстому, Достоевскому, Моцарту!», еще несколько десятков лет назад лозунги такого рода были бы – глубокое мое убеждение – немыслимы, они – тоже отраженный свет НТР, свидетельствующий отнюдь не в пользу вывода о засилье рационалистических начал.

Ускорение темпов жизни, объективно мешающее нам многократно обращаться к Толстому, сказывающееся даже на современной манере исполнения Баха, Гайдна, Моцарта, закона этого, естественно, не отменяет и не поправляет, скорее наоборот – усиливает его объективную необходимость. Ибо, помимо «чистого» человековедения, помимо поиска и творчества новых форм, адекватных новому содержанию, на долю литературы в наш век выпадает в большей степени, чем когда-либо еще, двуединая нагрузка: быть, с одной стороны, «амортизатором» своего рода, приспосабливающим наиболее понятным и доступным способом психику и сознание человека к непрерывно и резко меняющемуся миру, а с другой – показать, убедить человека в том, что он, Человек, – не игрушка, не пешка в бурных водах научно-технического переворота, не слепое, покорное орудие рвущихся из-под контроля сил и стихий, а – опять-таки больше, чем когда-либо, – властелин, творец.

Научному мышлению, научной культурной галактике ни одна из этих задач не по плечу уже в силу их однозначности. Причем эта однозначность постоянно и неумолимо сужается в ходе научно-технической революции, нарастающая коллективность научных поисков и связанная с нею обезличенность научных открытий тоже стимулирует ее, так что мы в конце концов «узнаем все о… ничем» (Б. Шоу).

Художественное же, образное мышление многомерно, многозначно, и многозначность эта нарастает. Ее не в последнюю очередь питает усложнение человеческой психики, означающее углубление и расширение сферы духовного, сферы, в которой искусство и литература были всегда более «компетентны», чем наука.

Да здравствует искусство, прибежище свободного духа? Не тут-то было. Чем шире художник смотрит на мир, чем глубже проникается закономерностями общественного бытия, тем «несвободнее» он становится, тем неудержимее влечет его к тому художественному и одновременно нравственному, социальному итогу, который, собственно, и делает бессмертным имя художника.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1973

Цитировать

Анашенков, Б. Прогресс техники и «консерватизм» литературы / Б. Анашенков // Вопросы литературы. - 1973 - №1. - C. 35-67
Копировать