№10, 1985/Литературная жизнь

Предвестье

Настоящей статьей редакция продолжает дискуссию, начатую статьями Л. Вильчек и В. Чалмаева («Вопросы литературы», 1985, N 6).

Современная сельская (или, как ее чаще именуют, – деревенская) публицистика1. О ней наша критика писала меньше и реже, нежели о деревенской прозе, а главное, не столь обстоятельно. Впрочем, первоначально казалось, что в том и нет особой надобности.

Представлялось, что течения находятся как бы в едином русле; что важно объединяющее определение – «деревенская», а уж проза или публицистика – различие чисто жанровое. Л. Вильчек прямо утверждает: «Единственное (здесь и далее подчеркнуто мною. – Е. С), что объединяет в деревенскую прозу творения столь различных… между собой писателей, как В. Овечкин и Е. Дорош, В. Солоухин и А. Яшин, И. Акулов и М. Алексеев, В. Тендряков и Ф. Абрамов, Б. Можаев и В. Белов, С. Залыгин и В. Астафьев, В. Шукшин и В. Распутин, – тема: речь идет о произведениях, рассказывающих о русском селе» 2.

В приведенном списке объединены как публицисты, так и прозаики. Но вот что характерно и что необходимо отметить, если говорить не об именах, а о «творениях»: названная здесь публицистика создана до середины 60-х годов, а проза в основном – после. Однако на это какое-то время не обращали внимания. Главное, думалось, что обе – как публицистика, так и проза – рассматривают общие проблемы, и рассматривают их с одних и тех же позиций, и, следовательно, суждения, высказанные о деревенской прозе, применимы и к публицистике. Применимы, разумеется, с некоторыми оговорками, но это частности, не затрагивающие сути.

Так казалось, и, конечно же, казалось неспроста. Узел сельских проблем – социальных, экономических, демографических, экологических, исторических, психологических, нравственных (список можно и длить, да утомительны перечисления) – к середине 60-х годов затянулся столь туго, все здесь так плотно связалось, срослось, переплелось, что тронь одну болевую точку- и мигом отзовутся остальные; ухватись за любую ниточку – и потянется весь клубок.

Направление представлялось неразрывно-целостным, а его основная задача двуединой. «По сути дела, они должны были… – утверждает В. Чалмаев, говоря о писателях-«деревенщиках», – дописать последнюю страницу в летописи исторически сложившейся русской деревни, запечатлеть всю систему нравственных ценностей деревни военных лет. И с другой стороны, начать летопись дел и свершений современного села, «русского поля» с индустриальными комплексами по производству мяса, молока, с новым типом жилищ… И оживить голоса людей былой эпохи… И с другой стороны, угадать новые пути деревни…» 3

В такой ситуации деревенская проза и впрямь казалась «художественной экономикой» 4, а сельская публицистика – оперативной прозой, жанром-изыскателем, жанром-разведчиком, намечающим пути, по которым скоро пойдет магистральное направление той части литературы нашей, что именуется «деревенской».

Ан нет.

Уже к началу 70-х годов стало ясно, что этого не случилось и не случится. Публицистика обнаруживала и «столбила» все новые и новые пространства, где «художественная экономика» могла бы развернуться во всю ширь, но проза и не думала сниматься с изначально занятой площади, напротив, все основательнее закреплялась на ней, укоренялась, развиваясь отнюдь не по «горизонтали», не вдаль и вширь, а по «вертикали» ввысь – к нравственным вершинам, и вглубь – к заветам и традициям.

Публицистика же, исследуя бесконечно меняющуюся действительность, потянулась за проблемами неожиданными, непредвиденными, можно даже сказать – антитрадиционными.

Например, так называемая «проблема невест». Издавна принято было думать, что в деревнях нехватка мужчин и избыток одиноких женщин, принято было думать, что становятся вековухами вчерашние красавицы, так и не дождавшись суженых, укативших в дальние края или в град-столицу. «Провожают гармониста в институт, хороводом ходят девушки вокруг», «Миленький ты мой, возьми меня с собой» и т. д.

Но, как пошутил однажды Ю. Черниченко, – в действительности все оказалось не так, как на самом деле. В действительности ныне на селе песни тоски, расставания и разлуки поются не девичьими голосами, а басами и баритонами, зачастую нетрезвыми. В сегодняшней деревне явно не хватает девчат. Парни возвращаются в село из армии, их устраивает деревенский образ жизни – свой дом, охота и рыбалка под боком. Устраивает и работа: механизатор – престижная на селе профессия, хорошо оплачивается и, считай, машина практически «своя». Девушки же, напротив, спешат подальше от села. Они хотят выглядеть красивыми (это ж так естественно), а «плат узорный (чаще же просто серый) до бровей», ватник, сапоги («и куда ж от них денешься?») их не привлекают. Они хотят источать аромат духов «Диориссимо» (а почему бы и нет?), но женщина, проработавшая день на ферме, приносит с собой иные запахи. Да и после замужества вести хозяйство в избе куда хлопотнее, чем в городской квартире, хотя вспомним, что и городские жены не без причин жалуются на тяготы домоводства. Вот и потянулись «милушки», «любушки», «зазнобушки» поближе к салонам красоты, к женской работе, к газовым плитам и раковинам с горячей водой. А парни холостякуют, попивают «с тоски», ссорятся на танцах из-за девчат.

Хитроумные председатели колхозов изобретают всяческие приманки для юных представительниц слабого пола. Одна из приманок – «промыслы». Слово сохранилось давнее, а суть переменилась в корне. Прежде мужчины зимою уходили на промысел в город, ну, скажем, плотничать. Сегодня из города везут работу для женщин – шить, вязать, расписывать что-нибудь, собирать радиодетали или автомобильные подфарники, – занятие «чистое», в теплом помещении, от звонка до звонка, с выходными и отпусками.

Вот еще пример антитрадиционной проблемы – «крестьянские деньги». Знаем: крестьянин искони был прижимист, копейку крепко держал, и не от наследственного скупердяйства, а по необходимости, поскольку звонкая монета всегда была большой редкостью в избе.

Деньги для Марии и Ивана (вспомним хоть Ивана Африкановича), – где их взять? Как добыть, если вдруг неотложная надобность возникла? Какой ценой (не в финансовом, а в нравственном смысле) расквитываться? Красен или черен будет платеж за долг? Вот традиционные российские крестьянские вопросы.

С введением в сельском хозяйстве гарантированной оплаты труда все переменилось. Сперва рубль был стимулятором производительности и дисциплины, а затем он начал тормозить производство. Что бы ни случилось: хоть заморозки, хоть град, хоть камни с неба, хоть трава не расти, хоть хлеб не роди, – но крестьянину гарантирована оплата за «нормы» произведенной работы.

В нынешнем селе, по выражению И. Васильева, – рубль балует. Баловства от него никто не ожидал, не прогнозировал, и последствий не предусмотрели. Вместо вопроса: откуда взять наличные, возник другой: куда их деть? Возможно, и правы те, кто уверен, что лишних денег не бывает, но зато бывают нереализованные. Старинная мечта о «неразменном рубле» воплотилась и превратилась в одну из серьезных проблем. Рубль должен обмениваться на товары и услуги. Но товары с витрины сельпо и услуги деревенского соцкультбыта не больно-то завлекательны, тут нужен магнит попритягательнее. Рубль, не обмененный на товар, обменивается на продукт; крестьянин из поставщика мяса, масла, молока, яиц, фруктов, овощей стал превращаться в их покупателя.

Для части сельского населения (в основном для молодежи) смысл известной поговорки «денег куры не клюют» как бы вывернулся наизнанку – деньги склевали кур, гусей и уток, сжевали коров и овец, свели под корень сады. Стоит ли заготовлять сено, ходить за скотиной, гнуться на огороде, если все можно приобрести на деньги, полученные за «нормы»?

Приусадебное хозяйство начало хиреть, его стали поднимать, стимулировать опять-таки рублем, – и ситуация вновь оказалась парадоксальной: закупочные цены на многие продукты выше, чем магазинные. И тут часть сельского населения (мужики хваткие и оборотистые, а такие всегда были и есть) смекнула, как «доить», «копать» и «растить» деньгу. «По всему Нечерноземью он, колхозник, как и совхозный его собрат, – замечает Юрий Черниченко, – покупает хлеб в сельпо и вливает его, так сказать, в приусадебное свое животноводство. И не фигуральный какой-то хлеб, а самый настоящий печеный, чистый, какого его деду и до рождества не хватало, скармливает свинье, корове – и имеет при этом сорок семь копеек прибыли на рубль. Вот и пиши наш брат о священном почтении к хлебу, поминай те крошки «со стола в ладонь», когда сельская пекарня годами методически работает на хлев!»

«Крестьянские деньги» – проблема новая, сложная и однозначного решения не имеет. Несомненно, прав Иван Васильев, когда пишет: «К большим деньгам деревня успела привыкнуть. Началась некая деформация коренных деревенских представлений и понятий. В первую очередь – отношения к земле, к продукту земли. Оставить в поле хлеб, сжечь лен, не выкопать картошку – всегда было хозяину аттестацией нерадивости. Сейчас это делается со спокойной совестью». Но есть столь же весомая резонность и в суждении Анатолия Стреляного: «На твоих глазах доживает первый в тысячелетней нашей истории крестьянин, который в старости ни к кому не протягивает руку за куском хлеба, а свободно покупает его в магазине. Первый, только первый. Еще десять лет назад в рабкоопе Правдинского совхоза буханку хлеба колхозник мог купить не иначе как в обмен на полдюжины яиц».

Уже из приведенных цитат видно, что современная сельская публицистика вовсе не какой-то аграрный «научпоп» (в чем и доныне, изредка правда, но все же упрекают ее некоторые критики), видно, что волнуют ее вопросы нравственные («священное почтение к хлебу»), психологические («деформация коренных представлений»), исторические («первый в тысячелетней истории нашей крестьянин»), то есть именно те вопросы, которыми и подобает заниматься настоящей литературе.

Проза, разумеется, тоже думала, и, как не раз отмечалось всеми, кто писал о деревенской прозе, напряженно думала, о нравственности, о душе, о ходе истории, но в отличие от публицистики, увлеченной постижением проблем новоявленных, неизведанных, нетрадиционных, проза откровенно тяготела к проблемам явно традиционным, вечным. Ее влекло к началам, истокам, канунам, иначе говоря, туда, «откуда есть пошла» вся сложность нынешней ситуации.

Проза ориентировалась на народный опыт, накопленный столетиями, и, в поисках исконной мудрости, предлагала почаще оглядываться на прошлое. Публицистика же отдавала предпочтение взгляду в будущее, прогнозам, стремясь не столько предвидеть, пророчествовать («О, как я угадал!..» – иронически цитирует Ю. Черниченко и тут же добавляет: – А чему дивиться-то…»), сколько предусмотреть, к чему сие привести может («…Начиная тот или иной «экономический поворот», достаточно ли точно прогнозируем мы «психологический тип», четко ли представляем себе, каким станет в результате этого человек», – спрашивает И. Васильев).

К середине 70-х годов сельская публицистика переживает увлечение «новинами», поиском уникальных случаев, описанием чего-то доселе небывалого, но способного стать прообразом будущего.

В те же сроки деревенская проза увлечена рассказами стариков, бывальщинами, былинами, легендами.

Логическую последовательность развития деревенской прозы можно проследить хотя бы на примере так называемых «сибирских» произведений Сергея Залыгина. Именно логика развития направления в данных произведениях наиболее четко определена.

Развитие характеров.

Главные герои «На Иртыше», «Соленой Пади» и «Комиссии» весьма схожи меж собой. Это истовые крестьяне и, следовательно, истинные хозяева, относящиеся и к земле, и ко всему на ней сущему рачительно, сердечно, но без неуместной для них сентиментальности – по-деловому, по-хозяйски. Это мужицкие философы (пишу без кавычек и произношу уважительно; совершенно не согласен с теми, кто именовал их иронически «философствующими мужиками»). Это земледельцы в полном смысле слова (люди, не просто возделывающие землю, но землю делающие), уверенные, что естественнее, важнее и почетнее занятия для человека и быть не может. Характеры главных героев во всех трех произведениях практически неизменны, зато от книги к книге меняются ситуации, в которых они проявляются, усложняются встающие перед ними вопросы.

Последовательность изображаемых периодов.

Здесь движение ретроспективное – в глубь истории: от начала 30-х годов, от времен коллективизации в повести «На Иртыше», к революционным – «Соленая Падь» – и предреволюционным – «Комиссия» – временам, плюс к тому в последнем романе множество сказаний об эпохе освоения Сибири.

Жанрово-стилистическая последовательность.

От повести к романам. Притом, если в «На Иртыше» повествование, так сказать, традиционно реалистическое (внутренние монологи и диалоги героев чередуются с рассказом «от автора»), то в «Соленой Пади» в дополнение к этому появляются еще и элементы документалистики – в текст включены многочисленные приказы, декреты, воззвания, протоколы собраний и т. д., а в «Комиссии» половину занимает миф – сказание о «киржаках» и «полувятских».

Последовательность развития общей идеи.

«Человек и мир» – такова, на мой взгляд, общая идея этой своеобразной трилогии. Думающий, активно действующий человек – философ, крестьянин и воин – определяет свое место в резко меняющемся мире, определяет свое отношение к главнейшим событиям века. У Залыгина от произведения к произведению как бы расширяется понятие мир. В повести «На Иртыше» мир – община, общество; в романе «Соленая Падь» к нему добавляются новые значения – покой, отсутствие войны, вражды; и, наконец, в «Комиссии» это понятие приобретает всю полноту значений, включив в себя и мир – природа, вселенная.

«Опрокинутая спираль», «перевернутая воронка»- чем дальше в глубины времени, тем длиннее виток, тем шире раструб. Те же тенденции (правда, порой они проявляются не столь четко и последовательно) заметны и в творчестве других писателей-«деревенщиков».

У Василия Белова – от насущных бед и забот Ивана Африкановича к «Бухтинам вологодским», к рассказам-воспоминаниям старого плотника Олеши Смолина и далее к «Канунам».

От 50 – 60-х годов к временам военным и предвоенным у Валентина Распутина («Деньги для Марии» – «Живи и помни») и Евгения Носова («Шумит луговая овсяница» – «Усвятские шлемоносцы»).

От переосмысления и образного укрепления бытовых реалий к созданию мифических или полумифических существ и растений у Виктора Астафьева («Царь-рыба») и Валентина Распутина («листвень» и «Хозяин» в «Прощании с Матёрой»).

От осмысления привычных житейских дел к вопросам, как принято их ныне именовать, онтологическим.

«Бытовая оболочка жизни как будто распалась, вещи стали призрачными, силуэтными «сущностями», но суть тревог за нравственные ценности былой деревни, за ее простодушие после этого заострения, символизации стала еще определенней…» 5 – отмечает В. Чалмаев, и тут с ним трудно не согласиться.

И только тетралогия Федора Абрамова о Пряслиных, а точнее, последний из четырех романов – «Дом» явился очевидным исключением, и сама его откровенная исключительность лишь подтвердила общее правило: деревенская проза и не стремилась никогда стать ни «художественной экономикой», ни, скажем, «психологической демографией» или «эмоциональной социологией», вот разве что «эстетической этикой» ее, пожалуй, можно было назвать, когда бы сами писатели-«деревенщики» столь откровенно не чурались подобных слов, явно предпочитая им другие: красота, лад, нравственность, духовность.

Если уж у кого-то из прозаиков-«деревенщиков» возникла потребность высказаться о нуждах сегодняшнего села, то он временно переквалифицируется в публициста и пишет статью либо очерк (зачастую превосходный, но, как правило, об одной узкой проблеме – о дорогах, о заброшенных деревнях, о молодежи и т. д.), но очерк, а не повесть, не роман и даже не рассказ, как бы оставляя в неприкосновенности свой богатейший художественный опыт, как бы приберегая его для других целей. А сельская публицистика, видимо, уже устала ждать, когда же проза воспользуется открытыми ею проблемами и конфликтами, устала и начала переходить на «самообслуживание», берясь за повести, романы и сценарии художественных фильмов. Но… Иной склад таланта… Писатели, уже сложившиеся, состоявшиеся; а природу дарования, видимо, невозможно переиначить по собственному желанию. В общем, пока о прозе публицистов можно сказать лишь, что ее главное достоинство – актуальность.

К началу 80-х годов стало, по-моему, совершенно ясно: деревенская проза и сельская публицистика – явления в нашей литературе не только разные, но, пожалуй, и противостоящие. Теперь, как говорится, «задним умом» понимаешь, что не было общей деревенской задачи, а были две самостоятельные: одна стояла перед прозой, другая – перед публицистикой. Понимаешь, что течения эти изначально не сливались в общем русле, что всегда они находились в противотоке, составляя то самое единство противоположностей, которое и является отличительным свойством живой жизни. Понимаешь, что сельские проблемы они рассматривали и оценивали с позиций разных социальных слоев нашего общества и в итоге постоянно приходили к прямо противоположным выводам.

Публицистика представляла и представляет интересы сельских работников и жителей. Это ныне примерно треть населения – процент сам по себе не малый, но вот образ жизни и способ деятельности этой одной трети населения весьма заметно отличается от образа жизни и способа деятельности остальных двух третей – то есть горожан.

Жить не в большом городе, где и близкую-то родню видишь в основном по праздникам, а в малом селе, где трижды на дню встречаешься со всеми и всех знаешь как облупленных и односельчанам вся твоя подноготная известна; жить не в жэковском многоквартирном доме, а в собственной избе; держать не кошку или собаку и певчих птиц, а скотину, кур и уток; растить не цветы на подоконнике, а овощи (картошку, морковку, капусту, горох, петрушку и свеклу – о-о-о-ох!); в выходной выезжать не за город прогуляться, а в город запастись разным товаром; работать не регулярно «от звонка до звонка», а сезонно – летом от темна и до темна и до седьмого пота, а зимой с прохладцей; соседствовать с сотрудниками и сотрудничать с соседями; в отпуск уходить зимой или ранней весной, в бессезонье, а ведь вся наша индустрия отдыха рассчитана на летнего дачника, курортника и путешественника, – все это слишком далеко от насущных забот горожан (двух третей населения) и представляет для них лишь познавательный интерес, а в действительности их интересует только результат решения сельских проблем, то есть чтобы стало больше продуктов и меньше приезжих в городских магазинных очередях, чтобы реже гоняли «на картошку» и «на прополку». Горожанин на сегодня – основной читатель современной литературы, и чему же дивиться, если к «сельским очеркам» он относится равнодушнее, нежели к статьям «из зала суда», выступлениям на бытовую, моральную или какую другую близкую ему тему.

Иное дело – деревенская проза. Она подняла вопросы, волнующие не столько крестьян, сколько выходцев из села.

«Города наполовину состоят из деревенских». «Нас и в городе уже больше половины». Бог весть откуда взялись эти данные, и можно ли их проверить, поскольку урбанизировавшиеся крестьянские дети – это не социальная группа в привычном смысле понятия. Ни возрастного, ни образовательного, ни профессионального и т. п. единства в ней нет. Общность здесь одна – эмоционально-психологическая. Сходство биографий, сходство ощущений и переживаний: деревенское детство (отсюда и ностальгия по далекой малой родине и неизбежная в таких случаях идеализация деревенских нравов, сельского уклада); уход в город, как правило, в молодости (хоть у одних эта молодость прошла в 20 – 30-е годы, у других в 50 – 60-е, а у третьих она еще и не прошла вовсе) и связанное с этим чувство вины перед оставшимися дома родственниками и близкими, чувство одиночества (по крайней мере на первых порах) в чужом городе, чувство неуютности, неприкаянности.

Сегодня выходцев из села – горожан в первом (в половинном или нулевом – как вернее?) поколении действительно много, а 49 процентов или 51 – ведь важна не цифра, а самочувствие, самоощущение. Определенный слой жителей города ощущает себя большинством, но в то же время не чувствует себя настоящими, стопроцентными, полноценными горожанами. Неполноценное большинство – парадокс, нонсенс, эмоционально-психологическое противоречие, требующее эмоционально-психологических решений.

Их множество. От амбициозно-заносчивых (пусть мы не коренные горожане, зато мы коренные россияне… плоть от плоти… суть от сути… мы и есть самые что ни на есть… мы пахали – хотя в большинстве-то случаев «мы» как раз и не пахали, возрастом не вышли) до мечтательно-элегических (бросить бы эту городскую суету да обратно к милым пенатам).

Бродить в полях, ничем, ничем не беспокоясь,

По васильковой синей тишине.

Из песни, как известно, слов не выкинешь, а они так и стоят спаренно-сдвоенно: «ничем, ничем», хотя крестьянин-то, наверное, забеспокоился бы, увидь он поле аж синее от васильков.

Этическая заслуга деревенской прозы как раз в том и состоит, что не вторила она ни амбициозным крикам, ни элегическим вздохам, а всячески стремилась обеспокоить читателя, пробуждала в людях совестливую память, видя именно в этом эмоционально-психологическое решение возникших противоречий.

Деревенская проза выражает в основном чувства бывших крестьянских детей, сельская же публицистика – насущные потребности сегодняшних крестьян, поэтому на схожие проблемы, конфликты и ситуации они смотрят с разных, зачастую противоположных точек зрения.

Грешно, попросту кощунственно было бы даже предположить, пусть на минуту, что, допустим, старуха Анна («Последний поклон» Валентина Распутина) хоть в чем-то повинна перед детьми. Нет, дети, и только они виноваты в том, что забыли мать, бросили ее, отступили от вечных крестьянских завещанных норм нравственности.

И, по-моему, совершенно права Л. Вильчек, отмечая, что виновность перед родителями – общее чувство деревенской прозы, различны только степени его накала: «Белов и Абрамов ощущают этот разрыв во времени как вину детей, оторвавшихся от отчего дома и обязанных непременно к нему вернуться. Шукшин – как драматизм положения человека, стоящего одной ногой на берегу, а другой в лодке. Распутин переживает конец сельского, крестьянского мира еще острей и трагичней…» 6

Традиционная для русской литературы коллизия: отцы и дети – в деревенской прозе заменена другой: матери и сыновья, бабушки и внуки. Понятие «родительский долг» эта проза как бы изначально исключает из своего художественного мира. Лишь за потомками, за наследниками числится долг и вечный, и неоплатный – долг перед матерями, оставленными далеко, за тремя волоками, перед землей-кормилицей, перед матерью-природой, перед Матёрой, перед материнством, как высшей нравственной ценностью. Это и естественно, поскольку деревенская проза предъявляет счет в первую очередь бывшим крестьянским детям.

Сельская же публицистика, обращаясь преимущественно к нынешним крестьянам, которые не покидали своих домов, не оставляли родителей, а сегодня сами стали отцами и матерями современной сельской ребятни, постоянно толкует именно о родительском долге, об ответственном воспитании потомков, которое, по сути, и должно превратиться в ответственность перед землей, природой, вековыми заветами.

«Раньше тоже встречались такие ненормальные, что из рубашки выпрастается, лишь бы дочке по ее глаголу дать все и даже больше, – говорит мать. – А сейчас как взбесились, почти каждая такая, соревнуются» (Анатолий Стреляный),

«Потакая прихотям моды, мать думает не о ребенке (хотя никогда в этом не сознается), а тешит собственное честолюбие, утверждает перед деревней себя, свою личность, – вот, дескать, чего я стою, что могу позволить себе… Пройдет время и начнутся сетования: ах, какое неблагодарное поколение пошло, отца с матерью не уважают, заботы не ценят, только знают «подай» (Иван Васильев).

И проза, и публицистика апеллируют к морали, но если для прозы актуальна благодарная память о предках, то для публицистики столь же актуальна забота о потомках.

Рассматривая «географию» жанров, нетрудно заметить, что хотя на сегодня и деревенская проза, и сельская публицистика распространились весьма широко, однако можно выделить и своеобразные жанровые центры.

У публицистики это – серединная Россия (здесь узел сельских проблем наиболее туг и перепутан) и Юг – Юго-Восток (основные житницы).

У прозы – Север (с почти обязательным добавлением эпитета «заповедный») и Сибирь (как правило, «самобытная»).

Так что оба жанра хоть и произрастают повсеместно, но зародились на разных почвах.

Деревни Центральной и Южной России постоянно и весьма заметно изменялись в течение последних ста с лишним лет – со времен отмены крепостного права. Трансформация не бывает совсем уж безболезненной, но здесь сельский жизненный уклад переиначивался довольно долго, медленно и более или менее плавно, без явных трещин, надрывов и сломов. Продолжительное и с годами убыстряющееся сближение города с деревней выработало массу методов взаимного приспособления.

  1. Современной я называю сельскую публицистику, появившуюся с середины 60-х годов, когда после известных партийных постановлений заметно изменилась ситуация в сельском хозяйстве, соответственно изменились и проблемы, вставшие перед публицистами: когда на смену корифеям жанра – Овечкину, Дорошу, Радову – пришло новое поколение; когда, наконец, рядом с сельской публицистикой появилась деревенская проза.[]
  2. Л. Вильчек, Вниз по течению деревенской прозы. – «Вопросы литературы», 1985, N 6, с. 36,[]
  3. В. Чалмаев, «Воздушная воздвиглась арка…». – «Вопросы литературы», 1985, N 6, с. 102.[]
  4. Выражение Ю. Черниченко.[]
  5. »Вопросы литературы», 1985, N 6, с. 81. []
  6. »Вопросы литературы», 1985, N 6, с. 69. []

Цитировать

Сергеев, Е. Предвестье / Е. Сергеев // Вопросы литературы. - 1985 - №10. - C. 96-129
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке