№12, 1974/История литературы

Посмертная жизнь Петефи

Юбилей Шандора Петефи, 150-летие со дня рождения, отмечался совсем еще недавно. Весь юбилейный год – 1973-й – у него на родине был объявлен «годом Петефи».

Он и для нас, советских его читателей, стал в известной мере годом Петефи. Ведь Шандор Петефи – один из самых «наших» венгерских поэтов. Даже и не «один из», а – без преувеличения – именно «самый»: шире всего у нас известный, особенно любимый, особенно близкий.

И юбилей его, возбудив старый и вечно новый вопрос: почему и как живут произведения в веках? – заставил с особой очевидностью ощутить великое братство демократических культур; непобедимую их историческую общность, которая и вводит искусство в вечность, в сознание новых эпох и поколений.

Вновь, достаточно взять в руки его стихи, неувядающим заветом отзывается в душе заложенная в них неразрывность личного и общественного – та неразрывность, когда общественное есть продолжение личного: удивительная внутренняя цельность, которая рождалась в этой борьбе.

Вновь, будя самые глубокие, идеальные чувства, покоряет преданность поэта революционным идеям, которая когда-то казалась одним маниакальной, другим неправдоподобной; то извинялась как необдуманная юношеская горячность, то – у печальных рыцарей раненного историческими конфликтами, «разорванного» интеллигентского сознания – вызывала вздохи о невозможности ее, во всяком случае в новое, «неискреннее», насквозь пронизанное дипломатией время.

Гармоническая же цельность Петефи наводит на не менее волнующие – не только литературоведа – размышления о так называемой «наивности» и сложности, о внешней простоте и интеллектуальной насыщенности его лирики, не всегда и не для всех сразу видной из-за нашего сегодняшнего, более высокого исторического, эстетического возраста, а в Венгрии, быть может, еще из-за слишком привычной «хрестоматийности» поэта; о фольклорности и лиризме его творчества, о литературной его культуре.

Все яснее становится, что Петефи – не просто самородок, неограненный алмаз, некий неученый «кобзарь из пушты», а поэт, которого осаждали и мучили все проклятые «мировые» проблемы; который отлично знал общественную – в особенности революционную – мысль и литературу своего времени и был мастером: поэзия его – плод настоящего искусства (хотя «следов» его и не видно, как у всех мастеров).

В самом деле, фольклор, запечатленное в нем стихийно-материалистическое мировосприятие, народно-поэтические способы его выражения претворялись у Петефи в миропонимание сознательно-материалистическое, даже с революционно-гуманистическими, интернационалистскими прозрениями, в лирические формы, которые во многом предвосхитили новейшую поэзию. Таковы у него хотя бы лирико-философский жанр и лирико-«симфоническая», полифоническая форма, которая возрождается потом в венгерской и всей европейской поэзии XX века и живет вплоть до наших дней.

Общение с Петефи снова и снова дает пищу уму и в областях теоретических. Это, например, типологическое сопоставление венгерского поэта с крупнейшими современниками. А в этой связи соотношение его творчества с важнейшими литературными течениями – романтизмом и реализмом. Вопрос, совершенно ясно, не какой-нибудь историко-архивный, а тоже очень злободневный в смысле истоков, традиций и самой сути современного искусства, в том числе социалистического реализма.

Однако нельзя просто выделить лишь идеи, которые горят в поэзии Петефи и которыми она зажигает, к ним одним свести секрет ее долговечности. Волнует она, побеждая временные и языковые рубежи, ведь потому, что это – явление большого искусства, высокой лирики. И под «посмертной жизнью» я подразумеваю ее художественное воздействие: неделимость чувств и идей и соответствие нашим сегодняшним эстетическим потребностям. Хочется понять не только преемственность общественного и художественного сознания, но и нравственно-эстетическую связь между ними: подсмотреть своеобразную диалектику перехода истории в поэзию, а поэзии – из века в век, из культуры в культуру.

В таких рамках – единства содержания и формы – отдать себе отчет в непреходящей современности Петефи, в самой ее возможности, иначе, наверно, нельзя, как обратившись к художественному строю его лирики. В поэзии, как нигде, самоограничение – добродетель; то же, наверно, относится и к литературному анализу. Поэтому, не льстя себя надеждой охватить «все», попробуем бросить хотя бы луч, только, так сказать, квант света в избранном направлении – достаточно общем и вместе достаточно узком, чтобы заглянуть вглубь, в «микроструктуру».

В чем же, раньше всего, то наименьшее, но достаточно главное нравственное общее, тот корень, один из многих, из которого произрастает поэзия Петефи, простирающая свои ветви, свою крону в современность? Что в нравственно-эмоциональном смысле делает эту поэзию животрепещущей – дает соки, которыми она жива и будет жить’

Думается, – и тут я опираюсь, конечно, на отложившиеся у меня и отчасти во всем «петефеведении» впечатления о ней и от нее, – это не в последнюю очередь острое чувство времени, исторических перемен, за которые Петефи боролся, духом которых дышал и которые носил в себе как патриот-интернационалист, певец и боец 1848 года. Просветляемое революционным сознанием чувство времени, будущего, которое бурлило в нем, заставляя самого кипеть, вмешиваться в жизнь, жар исторического обновления, – вот что питало его внутреннюю цельность, утверждало гармонию даже в дисгармонии (и через нее); определяло единство простого и сложного, содержание и форму его поэзии. Чувство, если угодно, романтическое, но всякому подлинному искусству присущее. Вероятно, оно в конечном счете всегда и привлекает к венгерскому поэту, вызывает интерес, который особенно разгорается в подобные же критические, переломные эпохи.

Для вящей убедительности сошлюсь еще на одно мнение (старый прием проверки истины), – хотя бы на читательский опыт одного из заслуженных его переводчиков, Н. Тихонова. Ему поэзия Петефи рисуется лавиной, увлекающей за собой деревья и скалы; горным обвалом в блеске молний, которому венгерский поэт «радуется, словно присутствуя при рождении нового мира». Так писал Тихонов в юбилейные дни в своих ответах на вопросы венгерского журнала «Иродаломтертенет» 1.

«Шум сражений» слышится советскому поэту у Петефи. Так он его и переводит:

Война приснилась как-то ночью мне,

На ту войну мадьяр позвали;

И меч в крови носили по стране –

Как древний знак передавали.

(«Война приснилась как-то ночью мне…»)

 

Прислушайтесь, какая торжественно-грозная звукопись. Это «р» и это «н»: словно и вправду глухие громовые раскаты доносятся – не то из трагически-славного прошлого, не то одновременно из маняще-неведомого будущего И в другом стихотворении («Мечтаю о кровавых днях…»):

Звучала б лишь, о лишь звучала б

Труба борьбы, все громы множа,

О, знака битвы, знака битвы

Едва дождаться сердце может.

 

Почти нежно-самозабвенная страсть слышится в этих драматических повторах. Поэтом владеет словно такой неутолимый порыв к обновлению мира, который выше всякой, даже самой одушевленной, любви. Но, проверяя впечатление, зададимся нелицеприятным вопросом:

  1. «Irodalomtörténet», 1973, N 1.[]

Цитировать

Россиянов, О. Посмертная жизнь Петефи / О. Россиянов // Вопросы литературы. - 1974 - №12. - C. 236-245
Копировать