№6, 1999/Зарубежная литература и искусство

Послесловие из далекого прошлого. Размышления филолога-античника на темы «круглого стола»

Материалы «круглого стола»»Каким должен быть курс истории литературы?» см.: «Вопросы литературы», 1998, N 1, 3.

За «круглым столом», где обсуждалось, каким должен быть курс истории литературы, античную тематику, в общем-то, не затрагивали, разве только Д. Затонский раз-другой привел высказывания о ней Хайдеггера и Флобера. Может показаться, что к изучению в современной русской науке истории античной литературы нынешний отказ от догматического мышления привычными формулами и цитатами прямого отношения не имеет: к исследованию гомеровского эпоса или лирики Катулла ленинскую мысль о трех этапах русского освободительного движения никаким образом присоединить нельзя. Объяснение это будет верным только отчасти, потому что и к античным авторам у нас подчас пытались применить, не мудрствуя лукаво, высказывания классиков марксизма-ленинизма, совершенно на это не рассчитанные.

Так, само собой разумеется, что в 30-х годах, в период расцвета вульгарной социологии, Вергилия толковали не иначе как «мелкоземлевладельческого поэта» с «мелкопоместной психоидеологией». Но и 20 с лишним лет спустя в учебнике, вышедшем в Издательстве МГУ, едва ли не вся история римской литературы свелась к отражению в ней борьбы популяров с оптиматами и сенатской оппозиции с императорской властью. Была также попытка перенести на античную литературу ленинское положение о двух культурах, и нашим коллегам из бывшей ГДР эта мысль показалась столь соблазнительной, что они провозгласили ее открытым текстом на страницах вышедшей у них уже в середине 70-х годов «Kulturgeschichte der Antike». Нечего уж говорить о том пиетете, с каким наш брат античник относился к наследию революционных демократов, в котором, кстати говоря, и сейчас отнюдь не все заслуживает осуждения и, во всяком случае, принятого по отношению к ним развязного тона: Белинский и Добролюбов честно отстаивали свои убеждения и едва ли были намного глупее, чем их нынешние ниспровергатели. Однако стремление поднять на некую теоретическую высоту достаточно примитивные рассуждения Чернышевского о значении рока в сознании древних ни к каким плодотворным результатам привести, конечно, не могло.

Впрочем, как бы то ни было, даже хорошо, что для античной литературы в дискуссии за «круглым столом» не нашлось места: и без того мы за прошедшие десятилетия достаточно наслушались и начитались и об античном реализме, и о всевластии рока в античной трагедии (два тезиса, взаимно исключающих друг друга), и о недостаточности в ней индивидуальной характеристики, и о многом другом, что вместе с наспех подобранными цитатами из Аристотеля и Маркса старались втиснуть в какую-нибудь очередную «эстетическую» схему.

Между тем в истории древнегреческой литературы, – ниже разговор пойдет лишь в пределах этой ветви античной литературы и, еще точнее, только поэзии, – есть проблемы, по существу довольно близко соприкасающиеся с теми, которые приходится решать нашим специалистам по русской и зарубежной литературе XIX-XX веков. Разница, пожалуй, только в том, что о них не спорят с такой горячностью, какая характерна у нас сейчас, после многих лет навязанного всем конформизма, при обсуждении литературы двух последних веков. Поэтому спокойное рассмотрение сходных проблем в истории древнегреческой литературы, может быть, внесет некоторое умиротворение в умы исследователей и новой русской и западноевропейской литературы.

Сразу же замечу, что я остановлюсь на вопросах именно истории, а не построения вузовского курса античной литературы. Для этого есть две причины. Во-первых, все, о чем ниже пойдет речь, отнюдь не истина в последней инстанции. Если у преподавателя уже сложилась определенная концепция курса, он может что-то одно принять, а от другого отказаться. Во- вторых, наш студент-первокурсник хуже всего подготовлен к восприятию курса именно античной литературы. Для него в диковинку имена не только какого-нибудь Менандра или Каллимаха, но даже Лукреция и Катулла, и он редко видит мало-мальски существенную разницу между войнами, название которых, к его несчастью, одинаково начинается на «П» (Персидские, Пелопоннесская, Пунические). Поэтому слишком часто самому знающему лектору не на что опереться в девственно чистом сознании его аудитории, и остается ему представить в каждом отдельном случае практическую сторону дела, в которой многое зависит и от уровня набора на первый курс, и от его собственной педагогической интуиции.

Итак, какие спорные вопросы в истории древнегреческой литературы обнаруживают определенное типологическое сходство с проблемами, волнующими русистов и западников?

 

1

Первый из них – ее периодизация. Конечно, вопрос этот в применении к античности не носит столь драматического характера, как в отношении русской литературы, где восстание декабристов или отмена крепостного права, принятые за рубежи общественного сознания, заставляли специалистов «разрезать» на две части творческий путь Пушкина или Льва Толстого. В истории древнегреческой литературы давно установилось традиционное деление на пять периодов, в основе которого лежат, несмотря на всю неприязнь участников «круглого стола» к такого рода факторам, важнейшие события исторического значения.

Основным признаком периода архаики (VIII-VI века до н. э. 1) является становление полисов (городов-государств), а в культурной жизни – преобладание внеафинских центров: Ионии, островов Эгейского моря, Эолии, Спарты. Для эпохи классики (V-IV века), вести ли отсчет от реформ афинского лидера Клисфена (508/507) или от начала Греко- персидских войн (494), обозначивших триумф новой государственной системы – афинского демократического полиса, определяющей становится культурная (а на протяжении всей второй половины V века и политическая) гегемония Афин. Период эллинизма (III-I века) связывается с походом Александра Македонского, в результате которого в орбиту греческой цивилизации оказались включенными огромные пространства Востока, где возникли новые культурные центры (спор идет иногда только о том, считать ли начальной датой 336 год – вступление Александра на македонский престол, или 323 год, когда после его смерти начался распад огромной империи, или 301 год, когда этот процесс завершился образованием нескольких царств, собственно, и получивших в Новое время название эллинистических). Затем идет период Римской империи (I- V века), начало которого датируют 30-м или 27-м годом до н. э. (покорение последнего эллинистического государства – Египта или установление фактического единовластия Октавиана Августа). Из эпохи Римской империи часто выделяют в особый период позднюю античность, начиная от правления Диоклетиана (284 – 305), заменившего так называемый принципат системой наследственной монархии (доминатом) и совершившего ряд крупных реформ в государственном управлении.

Один из самых свежих примеров – немецкое «Введение в греческую филологию» 2, где такая периодизация истории литературы, принятая применительно к истории Древней Греции в целом, соблюдается (с некоторой модификацией) и в разделе, посвященном греческому искусству. Авторов этих разделов никак нельзя заподозрить в симпатиях к марксизму, они не прибавляют к каждому упоминанию древних государств фатального определения «рабовладельческое», не говорят о классовой борьбе и «революции рабов», но, очевидно, отдают себе отчет в том, что крупнейшие исторические и общественные сдвиги оказывают несомненное (хотя и не прямолинейное) влияние на характер литературы и искусства.

Трудности начинаются в том случае, когда какая-нибудь творческая личность не «укладывается» в традиционную периодизацию.

Так, например, крупнейший представитель древнегреческой лирики Симонид с острова Кеос (556 – 468) по времени принадлежит и к архаическому и к классическому периодам, а по мировоззрению – скорее ко второму, так как традиционным аристократическим ценностям (в первую очередь – благородному происхождению) противопоставлял сознательные усилия индивида, направленные на достижение процветания гражданского коллектива. Симонид прославлял победу греков над персами при Саламине и Платеях, воздавал героические почести павшим при Марафоне и Фермопилах.

Напротив, творчество Пиндара, родившегося на 30 с лишним лет позже Симонида, охватывает всю первую половину V века и по времени должно быть отнесено к классическому периоду. Между тем мировоззрение Пиндара, не испытавшее ни малейшей эволюции на протяжении всей его жизни, отличает глубокая архаичность и приверженность тем этическим нормам родовой знати, которые уже давно подвергались критике со стороны демократически мыслящих философов и поэтов. Соответственно и в художественном плане жанр эпиникия, имевший целью, как правило, прославление знатных победителей на общегреческих спортивных играх, принадлежал прошлому и уходил в небытие вместе с остатками некогда могущественной аристократии. Стало быть, Пиндара по характеру его творчества надо поместить в эпоху архаики, чему явно противоречит время его жизни. Как же решается это противоречие историками греческой литературы?

Здесь в наши размышления вторгается новый фактор, с которым не приходится сталкиваться специалистам по литературе Нового времени.

Дело в том, что обозначенное выше чередование в Древней Греции периодов литературного развития сопровождалось сменой ведущих жанров (в пределах первых двух периодов – эпоса, лирики, трагедии), каждый из которых представлял собой замкнутую стилистическую систему со своим кругом тем и своими законами развития мысли, со своими композиционными нормами, ритмическими и лексическими средствами.

Поэтому полноценное понимание поэзии Пиндара возможно только с учетом специфики различных видов хоровой лирики (эпиникии, гимны, дифирамбы и т. д.), и для исследователя вырвать, Пиндара, следуя только хронологическим соображениям, из его жанрового окружения означало бы заранее лишить самого себя опоры на ту почву, на которой выросла его поэзия. Вот почему в любой истории древнегреческой литературы Пиндар всегда рассматривается в разделе, посвященном ранней поэзии, куда вместе с ним включается и вся хоровая мелика до середины, а то и до конца V века, и это обстоятельство никого в волнение не приводит3.

Другой спорный вопрос связан с периодизацией внутри относительно большого отрезка времени.

Принадлежащее классическому (афинскому) этапу творчество Софокла и Еврипида делится на две части Пелопоннесской войной, которая произвела на афинян V века не меньшее впечатление, чем на людей первой половины нашего столетия первая мировая война. Из семи дошедших до нас трагедий Софокла три поставлены до начала войны (431), остальные четыре – во время войны, и различие в осмыслении нравственных постулатов, возникающих перед героем, в «Аяксе» (середина 50-х годов) и в «Филоктете» (409), в трактовке проблемы ответственности в «Царе Эдипе» (429 – 425) и в «Эдипе в Колоне» (401) несомненно отражает существенные сдвиги в сознании поэта, порожденные горьким опытом войны. Что касается Еврипида, то из его сохранившихся трагедий только одна написана до начала войны, так что нет возможности сравнивать его довоенные произведения с созданными позднее. Однако прямо или косвенно отраженная в них общественная ситуация первых лет войны, ясно ощутимая антиспартанская пропаганда, полемика с теориями младших софистов совершенно очевидно выдают произведения, которые могли быть созданы только в последние десятилетия V века. Поэтому, казалось бы, лучше рассматривать их после анализа военно-политической ситуации и состояния общественных нравов в Афинах самого конца 30-х – начала 20-х годов. Но тут возникают два вопроса.

Первый вопрос: как поступить с Софоклом – поделить ли рассмотрение его наследия на две половины или сохранить цельный образ художника, способного испытать на своем долгом пути известную мировоззренческую эволюцию, но тем не менее остающегося верным своим художественным принципам? Второй вопрос: не проиграет ли анализ трагедий Еврипида, если отделить его от творчества его предшественника в искусстве трагедии, то есть Эсхила, и от Софокла, его современника? Ведь законы жанра были в афинской трагедии ничуть не менее своеобразными, чем в хоровой лирике, и творчество трех великих афинских трагиков, при всем их отличии друг от друга, составляло единую стилистическую систему, способную испытывать внутреннее развитие, – наблюдать за этим процессом, конечно, удобнее, если их произведения анализируются под неким общим углом зрения.

Авторы различных трудов по истории греческой литературы решают эту проблему по-разному: одни посвящают специальную главу характеристике «века Перикла» и его последствий, а потом переходят к Софоклу и Еврипиду; другие в качестве рубежа выдвигают «вторжение» в жизнь афинян софистики; третьи пренебрегают исторически конкретным материалом и рассматривают всю афинскую трагедию как автономный художественный организм.

Из приведенных примеров ясно, что литературный процесс, выявляющий в поэтической деятельности отдельные личности, был в Древней Греции, как и везде, богаче хронологических схем и его, возникающей гораздо позже, периодизации и что всякая систематизация, внесенная в область художественного творчества, неизбежно упрощает действительность, но и обойтись без нее нельзя, если мы хотим уловить в реальности какие-то проявления закономерности, схождения и расхождения между разными художественными системами. Воспринимать эту очевидную истину с той трагичностью, которая ощущается в высказываниях некоторых участников «круглого стола» применительно к литературе Нового времени, нет, по-моему, никаких оснований. Другое дело, что не следует втискивать насильственно то или иное явление в заранее данную схему, надо всегда помнить об ее условности, ограниченности и тех чисто вспомогательных возможностях, которые дает любая классификация для соотнесения между собой отдельных элементов системы.

В конечном же итоге все зависит от исходных методологических принципов исследователя: ищет ли он в литературном процессе связи с жизнью или склонен эти связи отрицать и видит в произведении только акт ни от чего не зависящей духовной деятельности художника?

 

2

«Жизненная правда» или «другая действительность» – таким был еще один повод для дискуссии за «круглым столом», и для обсуждения этого вопроса история древнегреческой литературы тоже дает достаточно материала – и не только в художественной практике, но и в ее тогдашнем теоретическом осмыслении. Сначала, однако, позволю себе сказать несколько слов о том впечатлении, которое на непредвзято мыслящего человека производит манипуляция этими понятиями, кто бы ею ни занимался – сами ли участники дискуссии, или кто-нибудь «со стороны».

Мир искусств, говорит В. Прозоров, не фактически случившаяся история (первичная реальность), не ее описание и постижение (вторичная реальность), а другая, не первая и не вторая4. Какая? Третья? Четвертая? Вот и В. Пьецух пишет: «…наивно было бы полагать, будто писатель только критически переосмысливает действительность, будто он вступает с ней в своего рода химическую реакцию, а то и в предосудительную связь, чреватую недоноском, что-то воспевает, на что-то гневается, – это все выдумки демократической критики времен Добролюбова и рапсодов линии ЦК; писатель, как Господь Саваоф, именно созидает эту самую действительность, которой в действительности нет, никогда не было и не будет» 5. Простим автору этих строк допущенную им в запале логическую ошибку: если Господь создал людей, как утверждают, по своему образу и подобию, то, может быть, и писатель все-таки тоже создает в своем творчестве некое подобие реальности? В остальном же читаешь такое и думаешь: отдает ли человек себе отчет в том, что он пишет? Скотинин и Простакова, Фамусов и Скалозуб, Хорь и Калиныч, Петя Ростов и Андрей Болконский, Раневская и Лопахин – это всё «недоноски», возникшие в результате не доведенной до конца химической реакции? «В круге первом», «Колымские рассказы», «Зона» Довлатова – это действительность, которой «никогда не было»? Если уж говорить о «недоносках», то ими скорее всего следует считать таких персонажей, как гоголевский Костанжогло или гончаровский Штольц, то есть как раз тех, кого писатель создавал «из себя».

В древнегреческой литературе апелляцию ко «второй» реальности может, по-видимому, лучше всего поддержать опыт трагедии. Вот, в самом деле, жанр, основанный, за редчайшими исключениями, на мифологических сюжетах, герои которых имели мало общего с жизнью реальных афинян: их жены не убивали каждый день по сговору с любовниками своих мужей, как это делает эсхиловская Клитеместра; не изводили своих соперниц, посылая им отравленные платья, и не закалывали потом собственных детей (Медея); не посылали они отравленной одежды и своим мужьям, чтобы вернуть их любовь (Деянира); и не слишком часто заманивали пасынков на ложе отцов (Федра). И реальные мужчины в Афинах были настроены при всякого рода семейных конфликтах значительно миролюбивее, чем в трагедии: братья не вступали друг с другом в смертельное единоборство, как Этеокл и Полиник, а возбуждали в суде иск о разделе наследства; отец не призывал богов послать смерть своему единственному сыну (Тесей в «Ипполите»); сын не делил ложе с неузнанной матерью (Эдип); и не всякий сын поднимал руку на мать, даже виновную в гибели его отца (Орест, Алкмеон). Читая сейчас греческие трагедии, мы не можем восторженно воскликнуть: «Ах, боже мой, все как в жизни!»

Разумеется, и афиняне в V веке, покинув театр Диониса, не считали нужным подражать названным выше персонажам, хотя им они были гораздо ближе, чем нам: в то время никто не сомневался в реальности похода семерых против Фив или Троянской войны и, стало быть, таких ее участников, как Агамемнон, Ахилл, Одиссей, не раз выходивших на орхестру афинского театра. В лице же Тесея или Аякса они чтили своих прямых предков и все происходившее с ними могли воспринимать как события в собственном доме, пусть и удаленные во времени. Но зато нравственные проблемы, которые приходилось решать трагическим героям, были самыми что ни на есть актуальными для афинян.

В самом деле, имеет ли смысл цепляться за жизнь человеку, покрывшему себя вольно или невольно несмываемым позором («Аякс» и «Царь Эдип» Софокла, «Геракл» Еврипида)? Ответ на этот вопрос мог быть дан в каждой трагедии по-разному, но кто станет отрицать, что такого рода дилемма принадлежит к числу «сущностных» вопросов человеческого поведения и не может возникнуть иначе как при совершенно конкретных жизненных обстоятельствах (чему мы сами были не так давно свидетелями). Имеет ли право единоличный властитель отказать в погребении даже изменнику и чему отдать предпочтение при решении такого вопроса – разумению одного человека или некоему общему для всех закону («Антигона» Софокла)? Какой из двух факторов в жизни человека налагает на него большие нравственные обязательства: мнение его социального окружения (что скажут люди?) или верность данному слову (чего стою я сам в своих глазах?) («Ипполит» Еврипида)? Значение подобных вопросов хорошо понимал Аристотель, когда писал, что поэзия философичнее истории, так как изображает не то, что было, а то, что могло быть («Поэтика», гл. 9). И все же драматург ставил перед своими мифологическими героями эти проблемы потому, что хотел дать ответ на сомнения, тревожившие его зрителей во вполне реальной («первой»), а не сконструированной им «в себе»»другой» действительности.

Затем, изображая события далекого прошлого, древнегреческие драматурги искали в них прямые точки соприкосновения со своим временем. В середине 50-х годов V века вмешательство Ареопага в судьбу Ореста и клятва оправданного матереубийцы в верности афинянам самым непосредственным образом отражали актуальную дискуссию в Афинах по вопросам внутренней и внешней политики («Евмениды» Эсхила).

В годы Пелопоннесской войны защита преследуемых Еврис-феем потомков Геракла или помощь, оказанная матерям вождей, погибших под Фивами («Гераклиды» и «Молящие» Еврипида), воспринимались как извечная готовность афинян покровительствовать всем несправедливо гонимым, что было, кстати, и тогда, и много десятилетий спустя вполне официальным лозунгом афинской пропаганды, с помощью которого пытались сохранить в подчинении союзные города и острова. И уж на что далеким от всякой политики старался быть в своих трагедиях Софокл, но и в его предсмертном «Эдипе в Колоне» главный герой пророчил, что его могила в этом пригороде Афин будет служить им вечной защитой от врагов (в трагедии имелись в виду фиванцы), и происхождение этого пророчества объясняется очень просто: в 407 году, незадолго до смерти Софокла, афиняне отбили в районе Колона наступление спартанцев с участием фиванской конницы6.

Как видно, оторвать афинскую трагедию от той реальной почвы, на которой она выросла и приобрела столь важное общественное значение, представляется делом непростым, если не вовсе безнадежным.

В арсенале нынешних ниспровергателей «жизненной правды» остается еще одна позиция, которую мы попытаемся проверить на опыте поэтов Древней Греции: правда ли, что писатель никогда не «гневается» и не «воспевает», а только и делает, что творит «другую реальность»?

Во всей известной нам древнегреческой поэзии архаического и классического периодов разве только Гомер воздерживается от оценки изображаемой им ситуации, да и он достаточно недвусмысленно рисует в негативных тонах Ферсита. Уже через несколько десятилетий Гесиод негодует, обличая корыстолюбивых царей, и прославляет честный труд и справедливость в отношениях между соседями;

  1. Пометка «до н. э.» употребляется в дальнейшем только там, где возможно неоднозначное понимание приводимых дат.[]
  2. «Einleitung in die griechische Philologie». Hsgb. von H. -G. Nesselrath, Stuttgart-Leipzig, 1997[]
  3. Наряду с этим едва ли можно согласиться с такой методикой, когда творчество одного и того же поэта «расщепляется» по жанрам, как это сделано, например, в уже упомянутом «Введении» по отношению к Каллимаху, к поэзии которого автор раздела обращается в четырех различных параграфах, при том что вне поля зрения все равно остаются его эпиграммы. Как всякому ясно, на таком пути читателю трудно составить себе сколь-нибудь целостное представление о художественном облике поэта.[]
  4. См.: «Вопросы литературы», 1998, N 1, с. 31.[]
  5. »Дружба народов», 1997, N 4, с. 110. []
  6. Тезис, касающийся отражения в афинской трагедии исторической конкретики, не следует доводить до абсурда, каким можно считать в некоторых работах прямое сближение эсхиловского Полиника с Фемистоклом или Эдипа с Периклом и т. п.[]

Цитировать

Ярхо, В.Н. Послесловие из далекого прошлого. Размышления филолога-античника на темы «круглого стола» / В.Н. Ярхо // Вопросы литературы. - 1999 - №6. - C. 178-206
Копировать