Поэзия– труд и вдохновение
Есть у меня в стихотворении «О юности и старости, измене и верности» (я написал его года три тому назад) такие строки:
Юность сама уходит,
Старость сама приходит.
Юности я не сберег,
От старости не уберегусь.
Вдоволь порадоваться не мог
И наплакаться не могу.
Об этом – о юности, об ушедших годах, о настоящем, о радостях и горестях – хочу теперь вспоминать. Ведь писать автобиографию значит вспоминать. Мысленно вновь и вновь возвращаюсь к дням, которые никогда не возвратятся, вспоминаю свои думы, чувства, надежды и разочарования, вспоминаю тех, кто так или иначе связан с моей жизнью, работой, с моей судьбой.
Жизнь – удивительная штука. Есть в ней страницы, которые трудно понять, объяснить, но еще труднее позабыть. Есть страницы, которые через расстояние в десятки лет кажутся как бы ирреальными, закутанными в прозрачный туман.
Восстанавливая по памяти прошедшие события – факты общественной и личной жизни, – мы невольно оцениваем их главным образом с позиций нашего сегодняшнего мироощущения и миропонимания. В таких случаях очень помогли бы записи, сделанные в свое время как бы в присутствии фактов. Они, эти записи, бывают важны не только потому, что уточняют детали, но главным образом потому, что в них достоверно отражено твое тогдашнее «я». Здесь все как будто погружено в летаргический сон и может пробудиться в любое время, предстать перед тобой в «чистом» виде, без наслоений последующих лет. Как жаль, что у меня нет таких записей, вернее, почти нет. Задумав написать автобиографию, особенно остро чувствуешь этот пробел.
Говорят, я родился в 1910 году, 19 мая. Говорят, ибо эта дата может быть неточной. Год и день моего рождения были записаны на одной из страниц рукописного Корана моим дедушкой. Коран был уникальный, разукрашенный редким цветным орнаментом. На похоронах дедушки, когда мне было три-четыре года, Коран бесследно исчез.
Этот дед мой со стороны матери был фанатически религиозным человеком. Он был грамотен и очень любил стихи, особенно религиозные. Любил Фирдоуси, Сзади, Джами, а Омара Хайяма называл еретиком.
Отец мой Мирза Ибрагим был сельским писарем. Отсюда и его прозвище: мирза – писарь. Происходил он из довольно известного рода Мамедхановых. Но детство его прошло в очень тяжелых условиях. Еще в юные годы потеряв мать, испытав крутой нрав мачехи, мой отец и два его брата вынуждены были уйти из родного дома и вести самостоятельную трудовую жизнь. Юный Ибрагим днем учился, вечером работал водоносом, грузчиком, позже, когда овладел грамотой, зарабатывал себе и младшему брату на хлеб насущный тем, что писал письма и прошения для односельчан.
Получив пятилетнее образование, отец поступил в канцелярию уездного начальника в городе Геокчае на должность переводчика – дилманджа. Он был человеком прогрессивных для своего времени взглядов. Один из первых в Азербайджане отдал свою дочь в светскую школу. Сестры мои ходили без чадры. За такие «кощунства» мракобесы Геокчая окрестили нашу семью отступниками – бахаистами. В нашем доме выписывали газеты, журналы «Молла-Насреддин», а также «Ниву» и «Пробуждение» на русском языке.
Отец умер в 1915 году. Образ его в моей памяти возникает словно в тумане, то близкими, знакомыми, то далекими, чужими чертами. Говорят, у него были светлые, голубые глаза, как у меня…
Геокчай, где я родился, один из молодых городов Азербайджана, насчитывающий не более 100 – 120 лет, до первой мировой войны был захолустьем. Здесь не было ни одного промышленного предприятия.
Геокчай жил тихой, обывательской жизнью. В городе было две мечети: шиитская и сунитская. В шиитской справлялись полные трагического ужаса обряды-трауры по святым имамам. На десятый день траура – Ашура – совершалось телесное самоистязание-«рубка голов», которое нередко кончалось смертельным исходом: фанатически верующие люди, обнажив кинжал, наносили себе рану на голове, чтоб пролить кровь в честь святого имама. Я и мои сверстники не пропускали ни одного такого представления. Мы были далеки от понимания «святости» всего происходящего: для нас, ребят, это было чуть страшное и в то же время крайне интересное, порою даже веселое зрелище: кто-то струсит, не решится нанести удар, кто-то споткнется, упадет, вдруг вспыхнет драка среди закутанных в чадру женщин – все это было куда интереснее и веселее, чем медленно и уныло тянущиеся будни провинциального городка.
Родом мы были из села Чигни, что в трех-четырех километрах от железнодорожной станции Баргушад. Из села Чигни вышло много просвещенных людей, получивших образование в Геокчае, Гяндже, Баку и Тифлисе. Но нравы тут господствовали жестокие. Достаточно, например, сказать, что один из моих двоюродных братьев, получивший образование в Баку, приехав в родное село на каникулы, на следующий же день был убит кровными врагами его отца. Вражда между двумя родами, по существу троюродными братьями, длилась вплоть до 1921 – 1922 годов.
Наш прадед Мамедхан жил в этом селе и был одним из мелких феодалов того края. По преданию, он был человеком властолюбивым, беспощадным даже по отношению к родной семье. (В начале творческого пути я написал рассказ «Диляра», где вывел образ своего жестокого прадеда.)
При отце наша семья жила в достатке. Но дело не только в материальной обеспеченности. Довольно редким для того времени явлением было то, что отец заботился о нашем художественном воспитании. У нас в доме часто можно было слышать разговоры о литературе, особенно о поэзии.
Моя мать Марьям обладала поэтическим даром. Это подтверждают три ее сохранившихся стихотворения. Она умела читать, но писать не научилась и диктовала свои стихотворения отцу, который их записывал. Ее стихи призывали к просвещению, культуре. Моя мать любила читать Физули, Натаван, Сабира. Вспоминается: вечерние сумерки, мать читает нам – четырем моим сестрам и мне – стихи, полные грусти.
– Чьи это стихи? – спрашиваю я.
– Натаван-хангызы, землячки и дальней родственницы твоей бабушки.
И она рассказывает нам о замечательной женщине-поэтессе и общественной деятельнице Натаван, о горестной судьбе Физули, умершего на чужбине. Многие из стихотворений, прочитанных матерью, навсегда остались в моей памяти, как и сказки и легенды, услышанные от нее и от бабушки.
Теперь, перелистывая страницы своей памяти, я еще и еще раз убеждаюсь, что первые искорки любви к поэзии заронила в мою душу мать. Она воспитала во мне глубокое уважение к сокровищам классической поэзии и народного творчества.
Шести лет я поступил в школу, быстро научился читать. Любимым моим занятием было путешествие по полкам громадного шкафа, где хранились книги на азербайджанском, русском и персидском языках.
Я знал наизусть немало стихотворений, смысл которых стал понятен мне гораздо позже. Любил музыку стиха, любил бывать на состязаниях ашугов и на религиозных представлениях, где читали и пели стихи – марсии, полные глубокой печали, а нередко и боевые, рассказывающие о сражениях далеких народов в дальних странах.
Потом пошли тяжелые годы ученья и работы. Приходилось помогать большой семье, которой после смерти отца с каждым днем становилось все труднее. Четырнадцати лет, продолжая учиться, начал работать в городской библиотеке. Это доставляло мне огромное наслаждение, – я находился среди книг, в мире неизведанных, удивительных явлений.
В школе первые годы я учился хорошо, но потом, в старших классах, математика извела меня: я стал самым ярым врагом алгебры, геометрии, даже физики, а вдобавок и великих людей, создавших такие трудные области науки, которые, казалось, придуманы лишь для того, чтобы отравлять человеческое существование. Естественно, что впоследствии я очень жалел, что в свое время недостаточно изучал эти предметы…
Образование мое не было систематичным. Я даже высшее учебное заведение по-настоящему не окончил; в 1931 году сдал экстерном экзамены в Азербайджанский государственный научно-исследовательский институт и был принят в аспирантуру.
, Однажды (это было, кажется, в 1925 году), увлеченный рассказами моего троюродного брата о Гянджинском техникуме промышленности и сельского хозяйства, в середине учебного года я поехал в Гянджу, чтобы поступить в этот техникум. В то время директором техникума был Неманзаде Омар Фаиг. Я много слышал об этом человеке, который являлся одним из видных деятелей журнала «Молла-Насреддин».
Я составил заявление на имя директора техникума, заявление это было написано «высоким стилем». Здесь были такие выражения, как «великая мечта», «единственная надежда», «солнце счастья», «самоотверженное служение народу», «не позвольте погаснуть искрам радости в глазах бедной матери, вся надежда которой связана с будущим ее единственного сына», «тучи разочарования покрывают лик солнца счастья, улыбающегося мне навстречу», и т. д.
Подал заявление секретарше, стал ждать ответа. Во дворе меня окружили ребята, успокаивают, подбадривают. Вдруг вызывают к директору.
Омар Фаиг – человек маленького роста, рябой, с колючими серыми глазами. На вид ему лет пятьдесят – пятьдесят пять. Говорят, редко кто видел его улыбающимся. Я, конечно, сильно волнуюсь. Первый вопрос: «Ты сам писал это?» В вопросе ни угрозы, ни любви, ни сочувствия. «Да!» – отвечаю. Добавляю, что, мол, очень прошу вас, Фаиг-эфенди. Суровое, неприветливое лицо расплывается в улыбке, колючие, холодные глаза теплеют. Но слова его не радуют: кто приезжает учиться в такое время года, ведь занятия давно начались! Я похолодел. Решил, что все погибло. Еле выговорил что-то вроде «нет у меня назад пути…». Однако первое впечатление не обмануло меня. На лице директора я прочел доброе решение. «Я приму тебя в техникум, – сказал он и, ткнув пальцем в мое заявление, добавил: – Ради этого». В голосе послышались металлические нотки: «Если выбросить из заявления пышные эпитеты, устарелые сравнения, слезы и стенания, то, надо полагать, ты не лишен литературного дарования».
Итак, я был принят в Гянджинский техникум. Первое письмо написал маме. После недели гнетущей тревоги получил ответ. Мать радовалась, что меня зачислили в школу. Но хватит ли у меня терпения и настойчивости закончить учение: «Смотри, учись до конца! Не беспокойся о нас. Как-нибудь проживем. Ни в коем случае не оставляй учебу». Бедная мама! Ведь она лучше всех знала меня.
Не прошло и двух недель, как я заскучал. Кроме литературы и географии, все остальные предметы мучили меня. Тосковал по дому, по нашей улице, друзьям. По ночам тихо плакал, укрывшись с головой одеялом. Больше всего мучила меня разлука с матерью…
Так длилось три или четыре месяца. Один случай ускорил мое расставание со школой. Драматический кружок учащихся ставил какую-то пьесу, где я играл слугу. «Хозяином» у меня был рослый хамоватый юноша. По ходу действия он должен был ударить меня и прогнать прочь.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.