Отечественная история в литературном Зазеркалье
В наши дни произошел бурный взрыв интереса к прошлому. Несметные толпы туристов устремляются к историческим местам. Массовую общественную поддержку получает борьба за сохранение памятников старины. Огромное внимание привлекают выступления ученых-историков. И уж конечно, раскупаются мгновенно книги о былом. Они, правда, всегда пользовались спросом у населения, и еще М. Горький говорил о любви нашего читателя к историческому роману. Но то, что мы видим сейчас, не идет в сравнение даже с недавними 60-ми и 70-ми годами и позволяет говорить о взлете исторической литературы, ее самой настоящей актуализации. Сложные, многогранные причины этого отрадного и заслуживающего всяческого одобрения явления вряд ли могут быть раскрыты без помощи социологии. Искать их, видимо, надо прежде всего в самом бурном и неоднозначном времени, переживаемом нашим обществом. Не удивительно: вопрос «куда мы идем?» сейчас не мыслится без ответа на другой вопрос: «откуда мы пришли?»
«Мы не Иваны, не помнящие родства» – эта справедливая, хотя и порядком заезженная фраза не сходит со страниц периодики. Но с кем искать это родство? Насколько соответствуют исторической правде наши представления о своих предках? Однозначных ответов нет, и менее всего была способна их дать (хотя усиленно пыталась) наша официальная историческая наука, которая своими постоянными «уклонениями вместе с генеральной линией» давно уже вызвала к себе обоснованно скептическое отношение (сам факт недавней отмены экзаменов по истории в старших классах лучше всякой критики выявляет серьезное неблагополучие в науке). В этой ситуации совершенно особую роль приобретают художественные произведения на историческую тему. Если раньше они облегчали читателю изучение истории, то в наши дни зачастую заменяют собой учебник. Многие (дети и взрослые) сейчас усваивают историю главным образом по увлекательному роману, и надо ли пояснять, как много здесь зависит от уровня проникновения писателя в исторический материал.
Если во времена Горького в исторической романистике нередко преобладали тенденции упрощенного классового подхода, суть которого была в изображении царской России и ее представителей как сплошной реакционной силы, то к концу 30-х годов ситуация резко изменилась. Разгром так называемой «школы Покровского» в исторической науке совпал с появлением в печати 1937 – 1938 годов ряда публикаций о русском патриотизме, отечественной истории, необходимости патриотического воспитания народа. Еще в начале 30-х годов Демьян Бедный и Джек Алтаузен призывали снести памятник Минину и Пожарскому, а школьные учебники объявили Богдана Хмельницкого «предателем украинского народа», но всего три-четыре года спустя о Минине и Пожарском, Богдане Хмельницком, Александре Невском пишутся романы и поэмы, ставятся пьесы, снимаются фильмы. К сожалению, патриотическое воспитание нередко осуществлялось слишком типичными для тех лет методами (в частности, разорение памятников Бородинской битвы, устроенное в начале 30-х годов с ведома и санкции властей, несколькими годами позже объявлялось «преступными действиями врагов народа» – «Правда», 31 августа 1938 года). Досталось и писателям, главным образом историческим романистам. На тех, чье творчество было признано недостаточно патриотичным, обрушилась критика, стилем и тоном напоминавшая скорее прокурорские речи на проходивших тогда же показательных процессах. Так, один критик, узрев, что писатель С. Голубов в своей книге об изобретателе Ползунове «извращает историческую правду, хулигански клевещет на русский народ, глумится над прекрасным героем книжки, подпевает фашистским писакам», грозно уличал автора: «Легко догадаться, кто является «идейным вдохновителем» С. Голубова. Достаточно только вспомнить подлые, клеветнические утверждения обер-бандита и шпиона Бухарина, осмелившегося назвать мужественный, деятельный, великий русский народ «нацией Обломовых» («Правда», 19 июня 1938 года).
Развернувшаяся в 40-е годы кампания борьбы с «низкопоклонством перед Западом» довела начатое десятилетием ранее до абсурда. Отныне все войны, которые вела в прошлом Россия, объявлялись справедливыми, ее внешняя политика – прогрессивной, ее наука и культура – самыми передовыми в мире, а правители если и обладали недостатками, то главным образом потому, что слабо защищали национальные интересы и чересчур доверяли «коварному Западу». Хотя все это сопровождалось весьма характерными для той эпохи противоречиями (сооружение памятников русским князьям и призывы Сталина к памяти великих предков отнюдь не воспрепятствовали продолжающемуся в 40-е и последующие годы разрушению старинных церквей), дело было сделано. Гораздо безопасней стало приписать Ломоносову открытие атмосферы на Луне, чем усомниться в изобретении аэростата рязанским подьячим…
Нечего и пояснять, что сколько-нибудь серьезные попытки критического подхода к отечественной истории отождествлялись с «национальным нигилизмом» и стали отныне немыслимы. Да и впоследствии, уже после XX съезда КПСС, укоренившееся при Сталине течение исторической мысли фактически продолжало оставаться официозом, оказывая серьезное влияние на тех, кто обращался к событиям минувших лет. Доводы, которыми обосновывают сейчас это течение, оригинальностью, впрочем, не блещут. Идут в ход рассуждения о необходимости гордиться всем своим прошлым, о тоске народа по героике, о том, что через историю проходит линия фронта идеологической борьбы, и т. п. Как заявляет, например, В. Пикуль, история – это «оружие, которое, попав в руки врагов, способно нанести раны и нам, гордящимся своим прошлым. Поэтому нельзя наше святое прошлое отдавать в руки врагов, которые могут испоганить наши могилы, разрушить наши священные храмы и повергнуть наземь наши памятники» 1.
Если перевести эту выспреннюю тираду на общечеловеческий язык, то следует, видимо, понимать так, что прошлое должно быть для нас лишь суммой «положительных примеров», из которых можно выудить полезную сегодня «мораль». К сожалению, подобное понимание истории исповедует не один В. Пикуль.
Сейчас на фоне всеобщего интереса к прошлому нашего Отечества книжный рынок оказался плотно насыщенным историческими повествованиями совершенно особого рода. В своей совокупности эти повествования образуют некое направление в исторической прозе и, различаясь по художественному уровню и читательской популярности, имеют общие черты, которые есть смысл разобрать в настоящей статье. Речь идет о вопросе межнациональных отношений, весьма обтекаемо освещенном в научной литературе, но занимающем очень важное, а зачастую и первостепенное место во многих художественных книгах.
Очень показательна в этом отношении небольшая повесть Г. Федорова «Живая вода» (в кн. «Возвращенное имя», М., 1986). Начать о ней разговор хотелось бы с обширной цитаты из послесловия: «В повести «Живая вода» Г. Федоров обнаруживает незаурядный дар исторического писателя. Превосходно выписан образ византийского аристократа Стилиона, посланного императором Константином Багрянородным в землю руссов в качестве разведчика. Чует проницательный монарх обреченность насквозь прогнившей, одряхлевшей Византии и хочет любыми средствами продлить агонию и потому злоумышляет против пограничных народов. После приключений Стилион под видом ремесленника попадает в город руссов Корчедар. И тут происходит неожиданное: привлеченный простотой и целомудренной жизнью жителей Корчедара, их трудолюбием и добротой, их мужеством и миролюбием, Стилион, скрывшийся под именем Дамиана, в решительный час схватки с союзником императора Аюк-ханом, пришедшим разрушить Корчедар, не страшась разоблачения и кары, сбрасывает личину, берет на себя командование и разбивает полчища Аюк-хана, самого же кичливого полководца убивает в яростном бою. Но победив, он требует, чтобы его казнили за обман, с помощью которого он втерся в доверие руссов. Благодарные и великодушные руссы не только прощают Стилиона – Дамиана, но и принимают его в свое сообщество как друга и брата. И тогда Дамиан – теперь это славянское имя стало единственным – пишет пославшему его на опасное и злое дело императору Византии: «Не с войной, а с миром иди к руссам. Их много, и они непобедимы». Золотые слова, ничуть не потерявшие своего значения до сегодняшнего дня».
Итак, вся гамма сложных отношений Руси с Византией, оказавшей, как известно, огромное влияние на русскую культуру, сведена к коварным проискам загнивающих византийцев против духовно здоровых славян. Справедливости ради заметим, что повесть Г. Федорова не столь прямолинейна, как может показаться из приведенного послесловия. Вся описанная история разворачивается как рассказ-фантазия археологов, раскапывавших Корчедар, причем каждый рассказчик продолжает импровизацию предыдущего. Прием, в общем-то, не новый. Таким же образом сочиняют историческую повесть в рассказе А. Конан-Дойла «Литературная мозаика» писатели Дефо, Свифт, Смоллетт и Булвер-Литтон. Но если Конан-Дойл юмористически подчеркивает своеобразие творческой манеры каждого из писателей, случайное «соавторство» которых приводит к созданию невообразимой литературной мешанины, то персонажи-рассказчики повести «Живая вода» творят в строго единообразном стиле – стиле историка и писателя Г. Федорова. Хотя эти рассказчики иногда затевают бурную полемику по третьестепенным деталям (литературный «оживляж»?), они отнюдь не замечают друг у друга грубейших натяжек, алогизмов, псевдоисторических домыслов. Правда, читателю все же может показаться странным, что рядовым шпионом, да еще под видом кузнеца, император посылает знатного аристократа (в каких византийских ПТУ аристократов обучали кузнечному делу?); что последний, потеряв отца при одном из русских набегов (в котором участвовал и корчедарский посадник) на Византию, вдруг преисполнился симпатии к «миролюбию руссов» и с явным сочувствием внимает их сентенциям типа: «Несть числа воронам: и печенеги, и торки, и византийцы, – кого только не отбивала матушка-Русь!» Может возникнуть возражение: ведь это литературный прием, предъявляйте претензии к персонажам, а не к автору! Думается, однако, что персонажи здесь явно говорят голосом Г. Федорова, и это хорошо понял автор послесловия – известный писатель Юрий Нагибин. Обратим внимание: в послесловии своем он воздает хвалу не художественным достоинствам повести (о них даже не упоминается), а ее «идейному смыслу». Причину такого подхода откровенно раскрывают последние слова процитированного отрывка, смысл которых прост и ясен: в прошлом надо искать истоки настоящего, в деяниях предков X века уроки для «сегодняшнего дня». Что ж, «гордиться славою своих предков не только можно, но и должно», писал Пушкин. Но он и упрекал архиепископа и писателя Георгия Конисского: «Любовь к родине часто увлекает его за пределы строгой справедливости». В замечаниях же Ю. Нагибина о повести «Живая вода» не чувствуешь не только строгой, но и самой элементарной справедливости. Ну каким это образом, спрашивается, мог византийский император предвидеть «обреченность насквозь прогнившей Византии» за пять столетий до ее завоевания турками? Как могла «продлить агонию» империи засылка лазутчика в пограничный русский город? Почему эти действия императора именуются «злым делом» – ведь автор повести не скрывает, что Константин Багрянородный лишь пытался сдержать опустошительные набеги русских на Византию? Неужели «добрым делом» для правителя могла быть только безропотная отдача страны на разграбление чужеземцам? И, наконец, откуда такое умиление «миролюбием руссов» и поучением перевоспитавшегося шпиона: «Не с войной, а с миром иди к руссам»? За многовековую историю русско-византийских отношений не было ни единого случая вторжения византийцев на Русь, хотя обратных примеров немало. В конфликтных ситуациях византийские правители предпочитали откупиться от русских князей или переманить их к себе на службу. Могут ли этого не знать профессиональный археолог Г. Федоров (равно как и его коллеги – персонажи повести) или многоопытный писатель Ю. Нагибин? Едва ли. Почему же в своих «поисках родства» они разглядели только добрых дядюшек, безвинно обижаемых злыми соседями? Постараемся понять их мотивы, но сначала представим повесть такого содержания. Во время татарского набега на Москву гибнет знатный боярин. Царь Иван Грозный, чуя обреченность насквозь прогнившего русского самодержавия и желая продлить его агонию, засылает к врагу лазутчиком сына погибшего. Молодой боярин проникает в татарский стан под видом сапожника Ахмета, поступает на службу к убившему его отца хану и вскоре, будучи очарован простотой и добротой, трудолюбием и миролюбием народа, среди которого поселился, решает остаться здесь навсегда. Когда на татар нападают союзные Москве запорожские казаки, Ахмет – теперь это имя стало единственным, – будучи опытным воином, наголову разбивает врага и пишет царю, что к соседям надо идти с миром, а не с войной. Благодарный хан делает его своим любимым мурзой…
Скажете, что такое нельзя сопоставить? Отчего же – ведь сравнивал татарские набеги с русскими походами на Византию Н. Карамзин, которого в недостатке патриотизма мы вряд ли заподозрим. Так вот, предложите эту повесть отрецензировать любому члену СП. Предвижу его негодование: грубый антиисторизм, да еще и апологетика предательства! Не сомневаюсь, что разделит подобные чувства и Ю. Нагибин. Не так давно ЦТ порадовало нас созданным по его сценарию многосерийным фильмом «Гардемарины, вперед!». Сколько усилий прилагают юные телегерои, чтобы уберечь молодую графиню Ягужинскую от опрометчивого шага – попытки покинуть Россию после расправы царицы над ее матерью. И добиваются своего: в финальном кадре графиня поворачивает от самой границы и, сопровождаемая мужественными гардемаринами, скачет назад на родину под звуки бодрой, жизнерадостной песни…
Как видим, подход к одной проблеме совершенно разный: измена, недостойная русского человека, похвальна для византийца. Главное, что «мы» всегда «добры и миролюбивы», а «они» только «гниют», «агонизируют», замышляют «злые дела», а потому и напоминания об этом не потеряли значения до «сегодняшнего дня». Старая, знакомая песня! И как обидно, что порой в хор ее исполнителей включаются безусловно хорошие писатели.
***
В том, что поверхностный подход к сложному вопросу взаимоотношений русского и других народов очень характерен для современной исторической литературы, убеждает знакомство с теми произведениями, где вопрос этот играет стержневую роль в сюжете. Этим, в частности, отличаются повести и романы, посвященные такой интереснейшей теме, как освоение Сибири и Дальнего Востока, походы землепроходцев, географические открытия. Тема эта давно уже вызывала писательский интерес, и первый советский роман, посвященный ей, вышел еще в 1932 году. Автор романа «Гуляй Волга!» Артем Веселый сумел создать красочную картину сибирского похода казацкой вольницы Ермака, но в то же время отдал дань распространенным тогда вульгарно-социологическим представлениям об отечественной истории. Хотя писатель внимательно изучил летописи и другие источники, трактовал он их порой тенденциозно и всю картину присоединения Сибири изображал нередко одними темными красками, видя лишь хищничество завоевателей и муки покоренных народов. Конечно, подобная трактовка была по меньшей мере односторонней. Процесс присоединения сибирских (и других) малых народов носил сложный, неоднозначный характер, диалектически сочетая захват и взаимосоглашение, тяжесть эксплуатации и знакомство с более передовой культурой. Впоследствии обращавшиеся к этой теме писатели уже не повторяли ошибок Артема Веселого (погибшего в 1937 году и посмертно обвиненного критиками в антипатриотизме). Однако возник и крен в прямо противоположную сторону. Стали выходить (и чем дальше, тем чаще) книги, рассматривающие названный процесс лишь с позиции «благородного цивилизатора».
Одна из таких книг, повесть Глеба Голубева «Курс – неведомое» (в кн. «Потомкам для известия», М., 1987), названа историко-документальной, что должно бы налагать на автора особую ответственность за достоверность описанного. К сожалению, эта ответственность ощущается весьма слабо. В повести, посвященной экспедиции в Америку Беринга и Чирикова, допущены натяжки, серьезно противоречащие документам. Так, по утверждению автора, экспедиция Шпанберга проложила «морской путь в Японию и в Корею», тогда как впервые русские посетили Корею лишь в XIX веке. Матросы на кораблях Чирикова говорят, что в Америку «еще у Дежнева кочи… ветром унесло», хотя документы о плавании Дежнева были открыты и опубликованы значительно позднее чириковской экспедиции. Совершенно сенсационно подается история географических открытий: «Теперь некоторые историки считают, что впервые русские побывали на Аляске гораздо раньше – возможно еще в шестнадцатом веке! И с тех пор плавали туда неоднократно». Что это за «некоторые историки», писатель не сообщает. (Возможно, имеется в виду В. Пасецкий, который в послесловии к книге Г. Голубева заявляет – также без ссылок на источники, – что «уже в XVII веке Аляска, вероятно, была объектом заселения выходцами из России» и что «новгородцы, первыми проложившие путь в Сибирь, были первыми русскими в Северо-Западной Америке, где они еще в последней трети XVI века основали свое поселение…».)
Тенденциозность автора особенно заметна в его исторических справках, не связанных непосредственно с сюжетом. Прежде всего это относится к «славному опыту освоения Сибири» – «великому подвигу русского народа», который, по мнению автора, «еще не воспет, как того заслуживает». Решив, видимо, восполнить этот пробел, Г. Голубев разъясняет читателю: «Даты лучше всяких документов свидетельствуют, что великий этот процесс открытия и освоения бескрайних сибирских просторов проходил, в сущности, мирно, в дружбе с местными жителями. Если бы они оказали серьезное сопротивление, как это сделали воинственные чукчи, то, конечно, легко бы справились с немногочисленными пришельцами и надолго бы задержали их продвижение. Ведь, к примеру, у Владимира Атласова, за два года присоединившего к России всю Камчатку, размерами побольше Италии, было всего-навсего шестьдесят казаков и служилых людей! При желании весь этот отряд можно было бы разместить на одном коче».
Итак, отбросив документы, автор «документальной повести» предпочел обосновать свою позицию с помощью формальной логики. К сожалению, и последняя изрядно хромает, о чем говорит совершенно неудачный пример с походом Атласова (численность отряда которого была, кстати, около ста человек). Ведь сравнительно малочисленное и рассеянное по всей территории, «размерами побольше Италии», население Камчатки не имело военной организации и не знало не только огнестрельного оружия (которым в изобилии обладали казаки), но даже металла. О том же, насколько «мирно, в дружбе с местными жителями» покорял Камчатку Атласов (убитый впоследствии за жестокость своими подчиненными), достаточно ярко свидетельствовали его современники. Участник экспедиции Беринга Г. В. Стеллер прямо писал: «Когда казаки убедились, что ительмены (камчадалы. – А, И.) слишком многочисленны, чтобы покончить с ними раз навсегда и спокойно пользоваться захваченным, то они начали наносить им смертельные обиды, вызывая на восстания, а потом избивали всех стариков и взрослых мужчин, обращая женщин и детей в рабство и захватывая все их имущество. В течение сорока лет население таким образом уменьшилось в двенадцать или пятнадцать раз. Казаки, кроме того, умели использовать взаимные распри ительменов, помогая одной стороне против другой, чтобы, ослабив врагов, вернее поработить их. Камчаткой легко было бы овладеть без всяких кровопролитий и восстаний, если бы только завоеватели разумно и гуманно обращались с этим податливым народом. Но ительменам пришлось перенести самые страшные гонения и притеснения, и этим объясняются многочисленные их восстания».
Г. В. Стеллер в своих записках упоминал и о характере эксплуатации камчадалов: «У каждого казака было от 15 до 20 рабов, у некоторых даже от 50 до 60. Они проигрывали их так часто, что рабыня иногда за один вечер меняла трех или четырех господ. Никто, даже начальник края, не вступался за этих несчастных, несмотря на их жалобы. Ближайшие селения должны были постоянно отбывать барщину, и мужчинам приходилось в самое горячее время забрасывать свои семьи» 2.
О том же писал несколькими годами позже историк Г. Ф. Миллер: «Вообще же известно, что раньше все камчатские народности были гораздо многолюднее, чем теперь. Причина этого заключается в том, что начальствующие лица и казаки, которые посылались сюда из Якутска, постоянно обращали в рабство множество мальчиков и девочек и вывозили их затем из страны». Он же отмечал, что «в былое время пользовались для пахоты тамошними рабами, вместо лошадей или волов, и из года в год снимали с полей значительное количество ячменя» 3.
Может, ученые иностранного происхождения были тенденциозны? Что ж, есть свидетельства друга Ломоносова, выдающегося естествоиспытателя С. П. Крашенинникова. Отметив, что Атласов «приводил камчадалов в покорение, и в ясашной платеж, не без войны», ученый подчеркивал затем: «Походы служивым не бескорыстны бывали, ибо они, побив мужиков, жен их и детей брали к себе в холопство, отчего до розыску бывшего 1734 и 1735 году у каждого служивого человека по 10, а у богатых человек по 40 холопей, по их ясырей, было, им покупать и продавать и пропивать и в карты проигрывать их вольно было» 4.
Совершенно естественно, что на такой «мирный процесс освоения» местное население отвечало «взаимностью». По словам С. П. Крашенинникова, «тамошние народы давно намерение имели искоренить всех российских жителей на Камчатке, чтоб получить прежнюю вольность» 5. «Со времени захвата страны, – отмечал по этому же поводу Г. В. Стеллер, – не более трети казаков умерло естественной смертью. Большинство, как я узнал из церковных книг, кончали жизнь насильственною смертью» 6. В результате правительству к середине XVIII века приходилось на 706 человек «ясачных» держать 300 «воинских чинов», то есть чуть ли не к каждым двум камчадалам приставлять по охраннику.
Все эти факты автор «документальной повести» игнорирует, резюмируя свои рассуждения о миссии русских следующим образом: «Прокладывая пути через болота и таежные дебри, в полном окружении чужих, неведомых племен, славные первопроходцы, в массе своей вообще оставшиеся навсегда безвестными, «бесстрашно селились между ими в своих жалких острожках», писал Пушкин, восхищаясь их мужеством. При освоении новых земель они щедро проявляли лучшие качества русского народного характера: отходчивость и широту натуры, умение быстро приспособиться не только к любым природным условиям, но и ужиться, подружиться со всеми народностями, проявляя дружеские чувства и похвальную житейскую уступчивость».
Спорить с такими утверждениями вряд ли есть смысл. Вот только напрасно Г. Голубев берет в союзники Пушкина, который писал несколько иначе: «Вызвались смельчаки, сквозь неимоверные препятствия и опасности устремлявшиеся посреди враждебныхдиких племен, приводили (их) под высокую царскую руку, налагали на их ясак и бесстрашно селились между ими в своих жалких острожках».
Как видим, восхищаясь мужеством и упорством землепроходцев, Пушкин, в отличие от нынешних своих «коллег», не пытался представить «завоевание Сибири» (его выражение) своего рода «братской помощью», не изображал казаков Атласова эдакими «воинами-интернационалистами» XVIII века, не пел дифирамбов их «дружеским чувствам и редкой житейской уступчивости».
Спору нет – не всегда и не везде объясачивание и эксплуатация сибирских народов проходили в такой жестокой форме, как на далекой Камчатке, которую Г. Голубев решил выставить эталоном дружбы, и далеко не все русские насельники, шедшие «встречь солнцу», уподоблялись атласовским казакам. Но все равно изображение процесса царской колонизации как некоей миссии мира, в которой пришельцы «щедро проявляли лучшие качества русского народного характера», можно допустить только ценой огромного насилия над исторической истиной. Как известно, ни Пушкин, ни Карамзин (оставивший яркий рассказ о походе Ермака), ни другие писатели прошлого до такого насилия не опускались, чего, к сожалению, не скажешь об иных наших современниках.
Впрочем, порой даже факты жестокости со стороны землепроходцев можно подать как доброе дело для отсталых народов. Если Г. Голубев по отношению к ним придерживается все же уважительного тона, то автор повести об Атласове «Землепроходцы» (Хабаровск, 1985) А. Семенов нередко поглядывает на них сверху вниз, употребляя такие выражения: «Тундру населяли оленные коряки, воинственные, спесивые…» Вот, например, как выглядят в этой книге отношения Атласова с сопровождающими его отряд юкагирами, которые «совершили попытку тайком покинуть казаков»: «Такое вероломство и неблагодарность совсем взбесили Атласова, и он решил дать юкагирам острастку – всех до одного их выпороли батогами. И странное дело – после великой порки юкагиры повеселели так, что на них приятно было поглядеть. Они прямо заглядывали в рот Атласову, готовые по одному его слову идти в огонь и в воду». В чем же дело? А просто в том, что юкагиры ожидали куда более страшной кары. «Порка же показалась им настолько желанным наказанием, что они прямо сами лезли под батоги, некоторые даже пытались подставить спину дважды. Когда смысл этого дошел до казаков, они хохотали так, что зверье в ужасе разбегалось по тундре, и вместе с казаками хохотали юкагиры, которых уже успели выпороть, и хохотали юкагиры, которых еще пороли…» В самом деле – как смешно!
Если местные народы и пытаются «бунтовать против казаков», то лишь по недоумию и врожденной агрессивности. Как размышляет в повести камчадальский вождь Карымчи: «Огненные пришельцы, нарушившие вековое молчание жизни, должны исчезнуть. Пусть радуются миру те, кто слаб. А его воины по-прежнему крепко держат копье и метко бьют из лука».
Конечно же, разгром восстания выглядит как справедливое возмездие туземцам за преступления, но и здесь победители (по свидетельству Г. В. Стеллера, бросившие пленных на растерзание собакам) проявляют образцы великодушия, что должен символизировать такой разговор между казаком Семейкой и камчадалом Каначем: » –Канач, – сказал Семейка, – ты первый предал нашу дружбу, а разве плохо нам с тобой было, когда мы жили мирно? – У тебя все еще слишком мягкое сердце, как у ребенка, – равнодушно, с оттенком презрения и превосходства отозвался Канач. – Мир нужен трусливым собакам, которые предали меня, а не великим воинам. Если ты настоящий воин, убей меня… – Ну уж нет, – поднялся Семейка на ноги, – поверженных мы не убиваем. Посидишь в аманатах, пока в сердце твоем не растает жестокость. И тогда ты поймешь, что милосердие выше жестокости».
Читателю остается только пролить слезу умиления от благородства колонизаторов (не будем бояться этого слова), руку дружбы которых так злобно отталкивают невежественные дикари. Кто-то и прольет – ведь книги Г. В. Стеллера или С. П. Крашенинникова (не говоря уже об архивных материалах) знакомы лишь специалистам. Читатель же вынужден довольствоваться историческими суррогатами, которые поставляют ему беллетристы.
К числу таких суррогатов относится и книга Ю. Федорова «Державы для…» (М., 1988), посвященная освоению русскими в конце XVIII века Аляски. Читая ее, трудно понять, чего в ней больше – исторического невежества или недобросовестности. Вот лишь некоторые примеры. Герой романа купец Шелихов (почему-то превращенный автором в раскольника) рассказывает графу Воронцову, что русские мореходы плавали в индийские моря. Интересно, кто и когда? На кяхтинской ярмарке торгуют японские купцы (писатель даже перечисляет их товары), хотя уже школьный учебник сообщает, что Япония придерживалась тогда политики самоизоляции и покидать ее запрещалось под страхом смерти. Во всех путешествиях Шелихову помогает таежник Кильсей, который бойко переводит с алеутского и эскимосского языков, так как он «по тайге бегал и к эскимосам часто добирался». Этот таежник даже заявляет: «Нами земли эскимосские хожены-перехожены», хотя эскимосов в сибирской тайге можно было встретить не чаще, чем папуасов.
Разумеется, все действия Шелихова и его товарищей выглядят как бескорыстная дружеская миссия. Когда Шелихов добился организации компании для разработки богатств Северо-Западной Америки, он, оказывается, «меньше всего думал в эти минуты о миллионе-то. А правду сказать, и в мыслях не держал вовсе». Хотя чуть ниже писатель мимоходом замечает, что в торговле с американскими племенами «бобр шел за восемь ниток голубого бисера», – но и это тут же истолковывается как благо для туземцев. Да что там грабительская торговля – благом были даже войны с ними, ведь и таким образом, выясняется, укреплялась дружба! Когда, например, Шелихов высадился на американский остров Кадьяк и стал строить на чужой земле крепость, местные племена («коняги») попытались оказать сопротивление. И что же? Разбив их, Шелихов произносит пылкую речь, призывая туземцев к миру и дружбе, жена его подносит вождям стеклянные бусы, и «воинственное племя» сразу перевоспитывается: «С этого дня коняги к русской ватаге прибились крепко». К таким же результатам приводят и другие походы русских против местных племен. Рассказав о боях сподвижника Шелихова Баранова с индейцами-калошами, автор резюмирует: «Поход, однако, был успешный. До мыса Святого Ильи расставили и зарыли столбы державные с обозначением принадлежности сих земель России. С калошами мир нашли». Оказывается, чтобы «найти мир», надо вторгнуться в чужую землю и разбить ее обитателей. В XVIII веке такая логика, правда, считалась убедительной. К сожалению, и в наши дни далеко не всем кажется она одиозной.
Рассуждая о миролюбии пришельцев, об их благодеяниях местному населению, Ю. Федоров старательно делает вид, что ему неизвестны свидетельства, связанные с освоением Русской Америки. А ведь свидетельств таких немало, вспомним хотя бы записки Крузенштерна, Лисянского, Давыдова, Маркова, Коцебу, Головнина, да и других мореплавателей и колониальных служащих. В частности, побывавший на острове Кадьяк (освоенном Шелиховым, а затем Российско-Американской компанией) знаменитый путешественник Лисянский оставил обстоятельный рассказ о чудовищной эксплуатации туземцев (которые «вместо собственной своей работы принуждены бывают работать на компанию, даже и самые старики не изъяты от сей тягости»).
- Советская Россия», 9 июня 1985 года.[↩]
- Г. В. Стеллер, Из Камчатки в Америку, Л., 1927, с. 18, 20.[↩]
- Цит. по: С. П. Крашенинников, Описание земли Камчатки, М. – Л., 1949, с. 20.[↩]
- Там же, с. 740, 753.[↩]
- Там же, с. 493.[↩]
- Г. В. Стеллер, Из Камчатки в Америку, с. 21.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №9, 1989