От берега – к горизонту. Гоголь в литературном сознании украинского зарубежья
В ходе посвященной Гоголю литературной дискуссии, состоявшейся в оккупированном гитлеровцами Львове летом 1943-го, в выступлениях украинских писателей (как «старых», довоенных эмигрантов, так и «новых» – беженцев, гонимых стремительно наступавшей Красной Армией) автор петербургских повестей, второй редакции «Тараса Бульбы», «Мертвых душ», «Выбранных мест из переписки с друзьями» почти однозначно оценивался как «не наш», как символ национальной измены (см. об этом: Барабаш Ю.«Наш» или «не наш»? Гоголь в литературном сознании украинского зарубежья, «Вопросы литературы», 2004, N 1).
Прошло менее двух лет… Но каких лет! То, чего участники львовской дискуссии лишь со страхом ожидали – исход, изгнание, – теперь стало реальностью: хаос и безумие беженских эшелонов, разлуки и утраты, унизительные поиски приюта, неуверенность в дальнейшей судьбе, да что там – в завтрашнем дне… Душевный «пейзаж после бури», сознание и мирочувствование тех тысяч и тысяч, кого волна новой украинской эмиграции (пока еще они считались только беженцами) выбросила на чужбину, являли собою печальную картину последствий войны, это были жалкие руины трагических
иллюзий, кладбище неосуществившихся надежд, свалка роковых, непоправимых ошибок…
До Гоголя ли тут было?
Поразительно, но выяснилось, что – да.
«ПЛАНЕТА ДИПИ». (ЮРИЙ ШЕРЕХ)
Украинские писатели-беженцы оказались в гуще земляков, заселивших так называемую «планету ДиПи» (Displaced Persons – перемещенные лица), а их только в лагерях американской оккупационной зоны Германии находилось около 200 тысяч. Чтобы хоть чем-то помочь этой деструктурированной, охваченной стрессом, подавленной ежеминутным страхом перед угрозой депортации беженской массе, чтобы и самим не сломаться, сохранить свою самотождественность, целостность национальной идентичности, пусть даже (или, скорее, тем более) в тяжелейших условиях, необходимо было прежде всего «осознать как свое личное прошлое, так и целое историческое прошлое, а также ответить на вопросы: что будет дальше? со мной? с Украиной? с литературой? И еще: для кого и как писать?»1. Именно в контексте болезненного процесса поиска ответов на эти неотвратимые и судьбоносные вопросы в литературном эмигрантско-беженском сознании вновь возникло, более того, вышло на передний план имя Гоголя. По традиции – рядом с именем Шевченко. Рядом, однако совсем не так, как прежде, как было принято в эмигрантской критике первой волны (Д. Донцов, Е. Маланюк, Ю. Липа).
В декабре 1945 года в городе Ашаффенбурге, на первом съезде МУРа (Мистецький Український Рух) – организации украинских писателей, сформировавшейся на «планете ДиПи»2, один из ее основателей, Юрий Шерех (Шевелев), называет имена Шевченко и Гоголя не в оппозиционном противопоставлении, а в их корреляционной связи, хотя также (и именно) под сугубо национальным углом зрения. Намечая в своем докладе «Стили современной украинской литературы в эмиграции» первый из двух главных ориентиров на ведущем, как он считал, направлении литературного движения – «от общечеловеческого – к национальному», Шерех говорит: «Здесь в новом свете предстают имена Шевченко и Гоголя – и в них ищет опору современность». Нет ни единого слова относительно национальной раздвоенности Гоголя или, тем более, отступничества, ни намека на прежнюю дилемму «наш – не наш». Всей логикой своих рассуждений Шерех утверждает: наш.«Пока одни вытаскивали его за фалды фрака из украинской литературы и бросали в объятия русских, а другие вовсю распинались, что он, ей же Богу, украинец по воспитанию, быту, типажу и т. д. и т. п.», то есть пока проблема оставалась в плоскости словесных перепалок, национальных амбиций, перетягивания идеологического каната, на живом опыте живого литературного развития стало, по мнению Шереха, «неуклонно ясно: исток нашей национальной прозы – Гоголь…». Тем «новым светом», в котором Гоголь – как и Шевченко, наряду и вместе с Шевченко – представал «опорой» украинской литературы, была сформулированная Шерехом задача утверждения «национально-органического стиля», адекватного и достойного Украины не как этнографической, а «суверенной европейской нации, потому претендующей на место в Европе, что имеет нечто свое Европе сказать»3.
Не станем здесь останавливаться на деталях концепции «национально-органического стиля», это особая тема; концепция эта и тогда, когда она была только что провозглашена Шерехом, вызвала в эмигрантской литературной среде бурные споры и довольно острую критику, во многом справедливую, хотя и явно окрашенную групповыми эмоциями. Современный, несравненно более объективный автор, Соломия Павлычко (трагически рано ушедшая из жизни), концепцию «национально-органического стиля» оценивает как поучительный «неосуществленный (и, в сущности, неосуществимый. – Ю. Б.) рецепт», неудачную попытку наполнить новой энергией «народническую эстетическую парадигму»4. По прошествии времени свой лозунг критически пересмотрел и сам Шерех, назвав его «сладким обманом и самообманом», «визионерским» пророчеством, блестяще перечеркнутым литературным развитием последующих лет; с мужественной самоиронией он приводит лаконичную характеристику своего доклада, данную его другом, воспитанным «в школе французского скептицизма и трезвости» Ильком Борщаком: «»Вербияж» (слова)!» Шерех не уточняет, распространяется ли его самокритичное признание, что «тезис о грядущем царстве национально-органического стиля <…> вел не в будущее, а в прошлое», – распространяется ли оно на тогдашнюю его трактовку Гоголя и, стало быть, меняются ли «исток» и «опора» на обузу «прошлого». Насколько известно, эту свою трактовку Шерех нигде не ставил под сомнение, а написанную в годы МУРа статью о писателе-эмигранте Тодосе Осьмачке, в которой доминирует как раз именно гоголевская тема, он и в конце литературного и жизненного пути отнесет к «лучшим статьям Шереха-критика»5.
Следует иметь в виду, что, вообще говоря, гоголеведения как такового, то есть отдельных историко-литературных штудий, посвященных специально Гоголю, у Шереха нет. Интерес Шереха – «муровского» литературного критика (не Шевелева, исследователя-лингвиста академического плана) сосредоточен на явлениях современной ему украинской, в первую очередь – эмигрантской, литературы, ее характерных чертах, особенностях, перспективах развития; с этих позиций он и обращается к Гоголю. Пожалуй, даже не столько к самому Гоголю, сколько к проблеме гоголевского корня, влияния, традиции, притяжения, обнаруживаемых им в литературе украинского зарубежья. Статьи о прозе Т. Осьмачки, в частности анализ повести «Старший боярин», весьма в этом отношении характерны.
Еще в упоминавшемся докладе на первом съезде МУРа Шерех оценил это произведение как высшее достижение тогдашней украинской литературы и именно с ним связал свое открытие Гоголя как «истока нашей национальной прозы». Два года спустя в статье «Над Украиной колокола гудят», целиком посвященной «Старшему боярину», проанализировав главные особенности мировидения и мироощущения автора, его стиля, средств создания образа Украины, в котором слились «все чары и эпохи», критик задается вопросом: «Кто был учителем Тодося Осьмачки?» И отвечает уверенно и определенно: Гоголь. «Если в своей социально-утопической части оно (то есть произведение Осьмачки как явление,«небывалое не только в нашей литературе своим своеобразием». – Ю. Б.) явно опирается на Шевченко, то в [части] художественной своего предшественника оно имеет в Гоголе». Таким образом, опосредованно, так сказать сквозь «призму» Осьмачки, Шерех передает собственные характеристики гоголевского художественного видения и постижения действительности, его стиля: синкретизм, неразрывное единство всех измерений мироустройства – от земного, локально-пространственного, профанно-временного до космического, трансцендентного, мифологического; восприятие действительности в «первозданно-проникновенной и глубокой наивности»; высокая степень метафорической насыщенности; контрастное сочетание света, гармонии с мрачной демонологией, «субъективного лиризма с напряженностью сюжета почти приключенческой повести»6 ; буйство красок и торжественное звучание многозначного слова.
Тодося Осьмачку Шерех в своем докладе причислил к «органистам» в тогдашней украинской литературе, с ними он, собственно, и связывал свои представления об «идеале национальной литературы», надежды на утверждение «национально-органического стиля» как самого перспективного, по его мнению, направления. Концепция, как уже сказано, была данью моменту, ситуации, настроению национальной «опьяненности» и не выдержала испытания временем. Но его в полной мере выдержала повесть «Старший боярин», оказавшаяся намного шире рамок навязанной ей схемы. Так же точно живым и плодотворным остался примененный Шерехом в анализе произведения Осьмачки гоголевский критерий, мысль критика о значении гоголевского корня в украинской прозе в целом, даром что изначально эта мысль формировалась на основе теории «национально-органического стиля». Ибо выяснилось, что ни Осьмачка, ни тем более Гоголь ни в коей мере не тождественны этому стилю.
Впрочем, и в тот период Шерех не отдавал монополию на Гоголя одним лишь «органистам». И у представителей другого течения, «европеистов» (Ю. Косач, В. Домонтович, И. Костецкий), к творчеству которых он относился тогда значительно более сдержанно, Шерех все же находит если не воплощение, не прямое продолжение гоголевской традиции, столь высоко оцененные им у Осьмачки, то, во всяком случае, гоголевский «след». В статье о повести Юрия Косача «Эней и жизнь других» критик прослеживает, как гоголевские мотивы пронизывают все уровни текста и подтекста повести. Проявляется это по-разному. Иногда – «на поверхности», в виде хрестоматийной, знаковой цитаты («чуден Днепр…»), которая, однако, переосмысливается, превращаясь в средство мысленного спора повествователя с теми, кто забыл родной язык, кому «все равно»: «Нет, не все равно <…> мои бесталанные полтавки, «не чуден Днепр при тихой погоде», а ревущий Днепр <…> как гроза в воробьиную ночь, что грянула над нами Anno Domini 1917-го…». То это характеристика эмигрантской среды «београдских малороссиян»: «маски из Гоголевской костюмерной – свиные рыла, волы, Бесаврюки, Вии, Солопии…». То сцена стычки между повествователем, позволившим себе назвать Гоголя «великим украинцем», и бывшим генералом князем Б. (из тех, что все еще «носили генеральские лампасы и длинные институтские платья <…> величали себя «Ваше высокопревосходительство», «Ваше сиятельство» и праздновали дни, отмеченные в выходившем здесь «Царском вестнике»»): «Гаспада, етот маладой чєлавєк, етот… етот… пасмел заявить, что вэличайший русский писатель бил… но, ви падумайте… Да, ви падумайте… украінцем!»7 В других случаях – на более глубоких текстовых уровнях, в контрастном со – и противо поставлении мертвых душ и свиных рыл «с романтикой малороссийских Грицев и Оксан, с романтикой казацких сабель», в структурообразующем сплетении скрытых ассоциаций с Батурином, с Полтавой, создающих, по словам критика, своеобразное «музыкально-ассоциативное вступление», за которым появляется главный герой «как далекий наследник этих настроений и традиций»8.
В более поздней, 50-х годов, статье Шерех обращает внимание на гоголевские параллели и реминисценции в прозе Миколы Хвылевого – лидера украинского «Расстрелянного Возрождения», параллели, связанные, в частности, со «Старосветскими помещиками». А еще позднее, в 96-м, он пишет, с удивительной для своих почти девяноста лет молодой задиристостью, статью о «карнавальной» прозе Юрия Андруховича, озаглавленную «Го – Гай – Го», где показывает, что романы этого «воителя против застоя и рутины», особенно «Перверсия», находятся «в русле самых что ни на есть настоящих наших традиций»; одним из двух «Го» в этой причудливой триаде Шереха зашифрован Гоголь – величайший знаток «чертовщины», перекати-волной гуляющей на просторах «от Сорочинцев-Диканек до предгорьев карпатских»9. Другое «Го» – Гофман, «Гай» – Гайне (Гейне).
Упомянутая только что работа о Хвылевом названа Шерехом «Хвылевой без политики» – принципиально важная для критика формула; вскоре он использует ее в своем отзыве на вышедшую в Нью-Йорке «Историю украинской литературы» Д. Чижевского, с удовлетворением отметив, что в этом труде «наконец есть украинская литература, а не хождение вокруг нее». Были ли Шереху до войны, когда он (как Шевелев) преподавал в Харьковском университете, гоголеведческие публикации Чижевского – об этом, видимо, знал только он сам; предполагаю, с учетом тогдашней практической недоступности эмигрантских изданий, что вряд ли. А вот во времена МУРа он уже мог их знать. Так или иначе, очевидны точки методологического соприкосновения обоих авторов в трактовке Гоголя, прежде всего в трактовке «без политики», во взгляде на писателя поверх нее. Оговорюсь: речь именно о Гоголе, ибо что касается шереховской концепции «национально-органического стиля», то из нее Гоголь явно «выламывался»; концепция эта хотя и была свободна от комплексов старой эмиграции, хотя непосредственно и не заквашена бродильным элементом политических страстей и партийной ангажированности, но все же отмечена печатью эмигрантской «патриотики», духом тех «гонок в патриотизме», над которыми поздний Шерех-Шевелев сам иронизировал и не однажды. Гоголь, к счастью, остался вне этого «хождения вокруг».
Как и Чижевский, Шерех отдает предпочтение проникновению в суть противоречивого явления перед его осуждением, анализу – перед вердиктом, определению – перед ярлыком. Даже в рассуждениях о таких крайне острых для большинства его коллег вопросов, как украинство (или малороссийство? или «русскость»? или имперскость?) Гоголя, как его русскоязычие, встретим у Шереха слова «трагедия» и «поражение», но не обнаружим ни «измены», ни «отступничества». Личное поражение Гоголя было, по Шереху, частью «самого большого поражения» – переяславского, когда «Украина утратила остатки политической независимости, когда литературным языком стал русский…»10. Гоголь «писал на чужом языке» не потому, что с самого начала, внутренне был нацелен на отступничество, существовали факторы объективные – засилье малороссийщины в среде украинского дворянства, стыдившегося родного «мужицкого» языка, учеба в русскоязычном лицее, культ всего «столичного», петербургского, имперского; к тому же, отмечает Шерех, «сто лет назад нельзя было глубин украинского духа раскрыть миру в прозе украинским языком», она «еще не вышла тогда из пеленок хуторянского этнографизма <…> украинская литература на новом украинском языке не имела достаточной культурной традиции»11, а ведь Гоголь ставил перед собою цели самые высокие, амбициозные, общеимперского, если не мирового масштаба. Ни тот бытовой язык, которым пользовались в Васильевской домашней среде, ни язык комедий Василия Афанасьевича, повестей Г. Квитки и даже высоко ценимой Гоголем «Энеиды» И. Котляревского для этого не подходили.
Возникает, однако, вопрос: как эти соображения Шереха согласуются с его тезисом о том, что наследие Гоголя – это «исток украинской (выделено мною. – Ю. Б.) прозы»? Этот вопрос затрагивается критиком, правда мимоходом, в подглавке «Границы украинской литературы» заметок об «Истории» Чижевского. Считая, что для русскоязычия таких писателей эпохи классицизма, как, например, анонимный автор «Истории русов» или Василий Капнист, едва ли не решающее значение (наряду с политическими и социальными факторами) имели нормативные требования господствующего тогда классицистического стиля, Шерех делает вывод, что их творчество «нельзя исключать <…> из главного течения истории украинской литературы»; при этом он сразу же оговаривается, что «это (то есть исключение из украинской литературы. – Ю. Б.) будет справедливо для периода романтизма (Гоголь!)»12.
Откровенно говоря, позиция Шереха не выглядит здесь достаточно ясной. С одной стороны, Гоголя именно из-за «чужого языка» он изымает («исключает») из украинской литературы и, стало быть, относит к литературе русской, собственно, к тому ее направлению, которое Чижевский обозначил понятием «украинская школа»;
- Павличко С. Дискурс модернізму в українській літературі. Київ: Либідь, 1999. С. 284.[↩]
- В лагерях для перемещенных лиц на территории оккупированной Германии функционировало в те годы несколько организаций, объединявших украинских литераторов, актеров, музыкантов и др., но не будет ошибкой сказать, что из них именно МУР стал наиболее заметной вехой в жизни национального культурного зарубежья. За три года своего существования (1945 – 1948) МУР (его бессменным председателем был Улас Самчук, которому, кстати, принадлежит выражение «планета ДиПи») провел три съезда, несколько теоретических конференций и дискуссий, под его эгидой вышло около десятка литературных журналов и альманахов, а главное, более 1200 книг, причем 250 оригинальных произведений различных жанров, немалая часть которых оставила заметный след в украинской литературе XX века. Подробнее о МУРе см.: Державин В. Три роки літературного життя на еміграції 1945 – 1948. (Б.м.). 1948; Самчук У. Плянета ді-пі. Вінніпег, 1979; Шерех Ю. Юрій Шерех (1941 – 1956). (Матеріали для біографії) // Шерех Ю. Не для дітей. Мюнхен: Пролог, 1964; Шерех Ю. МУР і я в МУИ // Шерех Ю. Третя сторожа. К.: Основи, 1993; Грабович Г. Велика література // Сучасність. 1986. Ч. 7 – 8; Павличко С. МУР як епоха і як дискурс // Павличко С. Указ. изд.[↩]
- Шерех Ю. Пороги і запоріжжя. Література. Мистецтво. Ідеології. Три томи. Т. I. Харків: Фоліо, 1998. С. 193, 177, 173.[↩]
- Павличко С. Указ. изд. С. 297, 296.[↩]
- Шерех Ю. Пороги і запоріжжя. С. 34, 30, 32.[↩]
- Шерех Ю. Пороги і запоріжжя. С. 238, 239, 246.[↩]
- Косач Юрий. Проза про життя інших (Тексти, інтерпретації, коментарії). Київ: Факт, 2003. С. 270, 265, 266.[↩]
- Шерех Ю. Указ. изд. С. 526, 527.[↩]
- Шерех Ю. Поза книжками із книжок. Київ, 1998. С. 135, 134.[↩]
- Шерех Ю. Пороги і запоріжжя. Т. I. С. 47.[↩]
- Шерех Ю. Указ. соч. С. 177.[↩]
- Там же. С. 368.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2005