«Обогнали? Нет, обогнули»
К Николаю Глазкову более чем к кому-либо из русских поэтов XX века приложима знаменитая формула Бориса Слуцкого: «Широко известен в узких кругах». Сам автор этого определения отнес его к другому поэту. Но круг известности того, кому была адресована эта ироническая реплика, с годами становился все шире, и сегодня объект этой давней иронии почитается уже чуть ли не классиком. А круг известности Глазкова с той поры если и расширился, то совсем немного. Всю свою жизнь Глазков существовал где-то на обочине литературы. В сталинские времена были даже попытки сбросить его с этой обочины в бездну небытия – не только литературного, но и физического.
В последние годы отношение к нему как будто изменилось1. Вышел даже увесистый том воспоминаний о нем2. Но и там он, как встарь, предстает фигурой маргинальной, этаким «чудиком», белой вороной.
Единственная попытка определить место Глазкова в диапазоне, так сказать, научных (или квазинаучных) дефиниций была сделана Генрихом Сапгиром. В беседе, появившейся на страницах журнала «Вопросы литературы», отвечая на вопрос о том, что главное – эстетически – объединило его и его друзей – поэтов и художников – в группу единомышленников, он сказал: «Удивительно, что у нас до сих пор не понимают, что такое примитивизм в литературе. В живописи давно поняли, а в литературе – нет <…> Его не признают как полноценное течение, а ведь был Глазков»3.
Я привел это запомнившееся мне высказывание Сапгира не для того, чтобы восхититься его меткостью, в которой я, кстати сказать, не уверен. Не уверен не только в том, что слово «примитивизм» исчерпывает все своеобразие поэтики Николая Глазкова, но и в плодотворности самого этого распределения поэтов на школы, течения и направления. Как тут не вспомнить ироническую реплику Пастернака: «Символист, акмеист, футурист? Что за убийственный жаргон!
Ясно, что это – наука, которая классифицирует воздушные шары по тому признаку, где и как располагаются в них дыры, мешающие им летать»4.
Чем же в таком случае обрадовало меня замечание Сангира?
Оно было хорошо уже тем, что содержало попытку обозначить место Глазкова в русской поэзии XX века. И ясно давало понять, что место это – не пустяковое.
И вот – книга. В сущности – монография, цель которой как раз в том и состоит, чтобы определить, как сказано в аннотации к ней, значение «человеческого и творческого подвига поэта <…> для судьбы отечественной словесности». Ни больше, ни меньше.
«Науке, которая «классифицирует воздушные шары по тому признаку, где и как располагаются в них дыры», Ирина Винокурова тоже отдала легкую дань. На последних страницах своей книги она разбирает отдельные элементы поэтики Глазкова, сопоставляя их со схожими элементами поэтики тех, кого считает его последователями: Вс. Некрасова и Д. Пригова. Сближениям этим ею отдано всего лишь несколько страниц. Но они завершают книгу, что сообщает им особую многозначительность. Да и фраза, заключающая монографию, тоже об этом: «Обширная тема под условным названием «Николай Глазков и отечественные поэты» еще ждет своей разработки…» (с. 426).
Справедливости ради тут следует отметить, что в принципе возможно и такое определение места Глазкова в отечественной поэзии, где ему была бы отведена роль некоего моста через пропасть, на одной стороне которой обэриуты (Хармс, Олейников, ранний Заболоцкий), а на другой – Всеволод Некрасов и Дмитрий Пригов. Но встраивание Глазкова в такой ряд бесконечно сузило бы и обеднило не только тему книги, обозначенную в аннотации, но даже и более локальную ее тему, которая «еще ждет своей разработки».
На самом деле монография Ирины Винокуровой, слава Богу, не об этом. И на протяжении всей своей книги встраивает, помещает она Глазкова совсем в другой ряд: ряд его друзей-сверстников, поэтов так называемого военного поколения. Вот наиболее часто встречающиеся в книге их имена: Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Сергей Наровчатов…
«Всего лишь гений…» – так названа эта книга. Заглавие, правда, заключено в кавычки. И кавычки эти имеют, так сказать, двойное значение. С одной стороны, они обозначают, что это цитата. С другой – указывают на то, что о гениальности Глазкова автор монографии говорит не всерьез, а как бы шутя, повторяя шутливое определение самого поэта. Но в каждой шутке, как известно, содержится доля правды. Тем более, что сам Глазков, говоря о своей гениальности, вовсе даже не думал шутить:
Мне простите, друзья,
Эту милую странность,
Но не выпить нельзя
За мою гениальность!..
Это можно было принять (и принимали!) за эпатажную браваду в духе молодого Маяковского, которая, кстати, тоже обернулась пророчеством. В 1915 году он сказал девице, неосторожно ответившей ему по телефону, не меняя тембра и интонации голоса, что ее нет дома: «Я вас великолепно узнал <…> В следующий раз вы будете разговаривать со мной, когда я буду стоять памятником на площади моего имени»5.
Но Глазков, предлагая друзьям выпить за свою гениальность, не бравировал и не эпатировал. Тон этой его самохарактеристики ничуть не запальчив. О своей гениальности он говорит, ни с кем не полемизируя и даже не самоутверждаясь, а просто сообщая некую несомненную для него, непреложную истину:
Не хвалю я себя,
Просто сам в себя верю:
Откровенность любя,
Не терплю лицемерья.
Нынче этот порок
Уподобился язве.
Говорю как пророк –
Не согласны вы разве?..
А грядущая даль
Для меня что реальность.
Опрокинем хрусталь
за мою гениальность!..
……………………………………
Как великий поэт
Современной эпохи
Я собою воспет,
Хоть дела мои плохи.
В неналаженный быт
Я впадаю как в крайность…
Но хрусталь пусть звенит
За мою гениальность!..
Всерьез вопрос о гениальности Глазкова и даже о том, был ли он на самом деле великим поэтом эпохи, Ирина Винокурова в своей книге не рассматривает. Но она очень убедительно, я бы даже сказал, неопровержимо, показывает, что он был едва ли не единственным (во всяком случае, в своем поколении) поэтом, который сознательно и даже обдуманно противостоял слепоте и безумию нашего безумного века.
Мы увидим алмазы небес,
Бриллианты высот,
Но сегодня силен бес,
Людьми, что вениками, трясет…
Процитировав это глазковское четверостишие, она пишет: «В этой строфе читатель не может не узнать слегка измененной цитаты из «Дяди Вани»: «…Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка…»
У Чехова, как известно, этот монолог произносит Соня в самом финале пьесы, обещая себе и дяде Ване награду за гробом; у Глазкова же эта цитата звучит злой пародией на официальные посулы всеобщего рая на земле. Эти посулы поэт тут же сталкивает с тем, чем они обернулись в реальности <…>
На складах картофель сгнивал и зерно,
Пречерствый сухарь голодающий грыз,
И не было хлеба, картофеля, но
Я все равно любил коммунизм.
На собраньях старательно переливали из
Пустого в пустое. Вопросы ставились
На повестку дня. Комсомольцы старились,
А я все равно любил коммунизм.
В искусстве безвкусно платили дань,
Повылезло много бездарных подлиз,
Меня не печатали. Печатали дрянь.
Но я все равно любил коммунизм.
На фоне всего перечисленного идущая рефреном строка «Но я все равно любил коммунизм», – звучит горькой иронией, адресованной не столько себе самому, сколько товарищам-поэтам. В первую очередь, Кульчицкому. Ведь и лексически, и интонационно эта строка перекликается со строкой, также идущей в поэме Кульчицкого рефреном: «Но я продолжал любить Россию…», «Но я все равно любил Россию…»» (с. 153 – 155).
Если рассматривать приведенные исследовательницей три глазковские строфы с этим их постоянным рефреном как пародию (а как иначе их можно рассматривать?), рефрен этот звучит не просто горькой иронией, но прямым издевательством над слепой верой глазковских сверстников, «мальчиков невиданной революции» – Михаила Кульчицкого, Павла Когана, Бориса Слуцкого…
Таким же веселым издевательством – уже не над слепой верой товарищей-поэтов, а впрямую над главной идеологемои эпохи – был озорной глазковский перифраз «Ворона» Эдгара По:
Черный ворон, черный дьявол,
Мистицизму научась,
Прилетел на белый мрамор
В час полночный, черный час.
Я спросил его: – Удастся
Мне в ближайшие года
Где-нибудь найти богатство? –
Он ответил: – Никогда!
Я сказал: – В богатстве мнимом
Сгинет лет моих орда.
Все же буду я любимым? –
Он ответил: – Никогда!
Я сказал: – Пусть в личной жизни
Неудачник я всегда.
Но народы в коммунизме
Сыщут счастье? – Никогда!
Заключает стихотворение четверостишие, из которого мы узнаем, что, в отличие от ворона Эдгара По, ворон Глазкова – отнюдь не вещая птица. Может быть, даже вовсе и не ворон, а попугай или чучело с механическим устройством наподобие постоянно прокручивающейся испорченной граммофонной пластинки:
Я спросил: – Какие в Чили
Существуют города? –
Он ответил: – Никогда! –
И его разоблачили.
Итак, кощунственное пророчество о том, что народы Земли никогда не обретут счастья в коммунизме, дезавуировано. Оказывается, это была шутка.
Шутка, однако, смертельно опасная. Во-первых, потому что вологодский конвой шуток не понимает. А во-вторых, потому что в каждой шутке… В особенности, если учесть, что все тогдашние глазковские шутки с подозрительным постоянством били в одну и ту же цель.
Взять хотя бы вот это, самое знаменитое из тогдашних глазковских четверостиший:
Я на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый, век необычайный!
Чем столетье интересней для историка,
Тем оно для современника печальней.
Для меня оно всегда стояло рядом с пастернаковским:
Чреду веков питает новость,
Но золотой ее пирог,
Пока преданье варит соус,
Встает нам горла поперек.
Прочитав книгу Ирины Винокуровой, я впервые подумал, что Глазков был, пожалуй, трезвее и даже мудрее Пастернака. Быть может, И. Винокурова слегка увлеклась, наделив этой мудростью совсем юного Глазкова. Там было больше интуиции, юношеского бунтарства, «буйства глаз и половодья чувств». Но мудрость поэта не всегда рациональна.
Впрочем, Глазков – и это хорошо видно в ее книге – был и исторически, и политически очень умен.
Я помню, как мы с друзьями на заре 50-х в откровенных разговорах обсуждали все эти запретные темы. В своем отрицании тогдашней советской реальности заходили весьма далеко. Но дальше таких понятий, как «термидор» и «перерождение», все-таки не шли. «Золотой пирог» сомнению не подвергали. А Глазков ни в какой «золотой пирог» не верил изначально, всегда знал, что это – химера.
Я не стану утверждать, что книга Ирины Винокуровой открыла мне в этом поэте нечто такое, чего бы я раньше о нем совсем не знал. Но кое-что в моем отношении к нему она изменила.
До того, как я прочел эту книгу, мое отношение к Глазкову не слишком далеко ушло от того, что сказал о нем в своем исполненном любви и нежности стихотворении Борис Слуцкий:
Это Коля Глазков. Это Коля,
шумный, как перемена в школе,
тихий, как контрольная в классе,
к детской
принадлежащий
расе.
Это Коля, брошенный нами
в час поспешнейшего отъезда
из страны, над которой знамя
развевается
нашего детства…
………………………………………..
Отвезли от него эшелоны,
роты маршевые
отмаршировали.
Все мы – перевалили словно.
Он остался на перевале.
Он состарился, обородател,
свой тук-тук долдонит, как дятел,
только слышат его едва ли.
Он остался на перевале.
Кто спустился к большим успехам,
а кого – поминай как звали!
Только он никуда не съехал.
Он остался на перевале.
Он остался на перевале. И вдруг – словно споря с самим собой:
Обогнали? Нет, обогнули.
Сколько мы у него воровали,
а всего мы не утянули.
Скинемся, товарищи, что ли?
Каждый пусть по камешку выдаст!
И поставим памятник Коле.
Пусть его при жизни увидит.
Не берусь объяснять, что хотел сказать поэт этой своей загадочной строкой: «Обогнали? Нет, обогнули». Быть может, то же, что собираюсь сейчас сказать я, объясняя, почему сделал ее заглавием этой рецензии. Но что бы при этом он пи имел в виду, одно несомненно: это четырежды повторенное «Он остался на перевале» яснее ясного говорит: все они, друзья Глазкова, были уверены, что ушли от пего далеко вперед. И вот оказалось, что на самом деле не они его, а он, «к детской принадлежащий расе», маргинальный, полубезумный «Коля» обогнал их на целую эпоху.
Внятно сказав об этом своей книгой, Ирина Винокурова впервые определила истинное место Глазкова в русской поэзии XX века.
- Только что вышел однотомник Н. Глазкова «Хихимора» (М.: Время, 2007), в который вошли и стихи, никогда прежде не печатавшиеся. [↩]
- Воспоминания о Николае Глазкове. М.: Советский писатель, 1989.[↩]
- Сатир Генрих. Рисовать надо уметь, или в искусстве всегда есть что делать. Беседу вела Т. Бек // Вопросы литературы. 1999. N 4. С. 143.[↩]
- Пастернак Борис. Полн. собр. соч. Т. V. М.: СЛОВО/SLOVO, 2004. С. 26. [↩]
- Азарх-Грановская А. В. Воспоминания. Иерусалим: Гешарим, М.: Мосты культуры, 2001. С. 16. [↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2007