О тех, кто мне близок
Такое замечательное время! Революция была новой, она сбила оковы не только с политических каторжан, – она освободила от оков фантазию, душевный порыв, заветную мысль, надежды молодости. Мы были с революцией потому, что она была с нами неразрывно, неотделимо, ежечасно, ежеминутно. Власть была новая, государство было новое, все было новое, небывалое, неслыханное. Государство было ослаблено голодом, войной, тифом, разрухой. Тем более хотелось укрепить его новые устои, помочь ему, подставить и свое плечо под навалившиеся на него тяготы. Власть была народной, только что установленной самим народом; те, кто бил против нее, – был против народа. За нее голосовали штыками и гранатами, за нее голосовали сердцами. Как же было не радоваться этим людям новых порядков, еще мало знакомым лично и по портретам, но про которых шел слух повсюду, что они-то и есть власть самого народа. «Есть, мол, такие – большевики! У-у-у, сила!»
Сила была в слове, сила была в мыслях, сила была в декретах ко всем, всем, всем!» И все, все, все, кому была родна революция, откликались на эти слова, на эти мысли. «Мир хижинам, война дворцам! Землю – крестьянам, заводы – рабочим!» Как же было не откликнуться на это восторженными сердцами? И вот началась советская литература. Сама еще неукрепившаяся, как не сразу укрепилось и государство, ее родившее. Были имена широко признанные – Демьян Бедный, Горький, Серафимович. Но вот рядом с ними появились фигуры, еще недостаточно известные, замелькали новые имена, к ним привыкли не сразу. Маяковский, например, приучил к себе не сразу, нелегко:
«Лицом к деревне» –
заданье дано, –
за гусли,
поэты – други!
Поймите ж –
лицо у меня
одно –
оно лицо,
а не флюгер.
Необычно иногда вел себя будущий «лучший, талантливейший»… Но не в этом было дело. Вытаскивать Республику из грязи было не заданием, а велением сердца. И вот он уходит из садоводств поэзии на черновую работу. Его окна РОСТА были вместе с тем и действительно окнами роста советской поэзии того времени. К нему стали тянуться те литературные ростки нового, которые стали отличием от прежнего, былого литературного трафарета. Бабель, например, не печатанный еще нигде в солидных журналах, напечатался в худородном «ЛЕФе». Есенин пытался заключить литературную конвенцию с Маяковским по поводу своего сотрудничества в том же журнале, ставя при этом свои условия переименования «ЛЕФа» в «Россиянина». Маяковский смеялся над этим, предлагая компромиссное название «Советянин». Артем Веселый сразу рванулся к Маяковскому, чуя в нем своего, родного по революции писателя. Уже эти трое могли представить новое в литературе того времени.
К сожалению, Александр Блок, да и немало других, не столь известных, но таких же искренних в своем порыве к созданию нового, не сразу находили верные пути и дорожки и не сразу находили плечо, на которое они могли бы опереться. Революции было дело до всех, но не такое было время, чтобы нянчиться с каждым, и свою приверженность революции писатели доказывали штыком и пером и постоянным обращением к читательским массам, к слушателям рабочих аудиторий, правда, неизменно поддерживавших людей, искренне обращающихся к их разумению и вкусу.
Но буйный ветер революции не сразу уничтожил сорняки, занесенные сюда из прошлого. Литература была для некоторых людей выгодным делом. Их вело бешеное желание выплыть на поверхность, желание выплыть из моря житейского. Это были молодые люди из мещанских семейств, большей частью из глубокой провинции, приехавшие в Москву делать карьеру – каким угодно путем. Литература им нужна была как товарная ценность. Я именно и говорю об этом как о спекуляции, спекуляции на черном рынке или на литературном рынке, частично еще бывшем в руках людей старых привычек и занятий. Были издательства вроде «Радуги»; были кинофабрики, такие, как «Русь»; это были, так сказать, легальные базы былого в искусстве. Еще существовали смешанные типы издательств, союзов, театральных предприятий – полугосударственных, получастных, со спецами таких дел.
В литературе шумели, кричали, действовали, а иногда и захватывали силы полусоветские люди, сегодня бывшие здесь, завтра за границей и наоборот – сегодня за границей, а завтра здесь. Таким был, например, хотя бы Устрялов, в те годы читавший лекции, в которых серьезно доказывалось, что поэт Маяковский есть самый настоящий антихрист, предсказанный в писании. Правда, эти лекции читались не в Москве, далеко – во Владивостоке и Харбине, бывших тогда на положении заграницы; было естественно, что устряловщина, одна из разновидностей сменовеховства, то есть дезертирства от революции, ярилась против новой литературной практики советского времени. Маяковский называл таких сторонников «индустриализации без социализма»»индустрияловцами». «Индустрияловцы», конечно, этого ему не прощали да и не могли ему простить его преданности революции, его поисков нового, его уменья говорить с читателем по-своему.
Привычное всегда доступнее, поэтому к здоровым росткам относили нередко тех, кто писал трафаретно-привычно. Мерилом понятности была все та же привычность к выражениям, оборотам, сюжетам и фабулам, которые уже встречались у других. Все непривычное, незнакомое, а значит, и несовместимое с уже освоенным объявлялось ересью. «Довольно маяковщины», – вопил в то время один журналист. «ЛЕФ» или блеф!» – вторил ему другой. «Дело о трупе», – зловеще предрекал третий. И, однако, симпатии читателей, доверие молодежи были на стороне нового, советского. Да и не только молодежи. Я сам испытал, что такое поддержка, хотя как будто бы она адресовалась не мне. В «Известиях» как-то был на широком собрании литераторов Михаил Иванович Калинин. Мы с огромным уважением относились к каждому его слову. И вот, разговаривая с группой товарищей, он упомянул о строчках, написанных мною, но отнес их к другому автору. – Вот, например, как можно определить ценность поэта, – сказал Михаил Иванович. – Если его строчки стали народной песней, как, например, вот «Конная Буденного» Есенина, – значит он завоевал себе право на народность!
Я не посмел поправлять Всенародного старосту за его лестную для меня оговорку. Дело было все-таки не в авторе песни, не в фамилии, сходной с этой авторской фамилией.
«Не такое нынче время, чтобы нянчиться с тобой» – было сказано в лучшей поэме того времени; сказано, но не всеми замечено. Многие осуждали Блока за его Христа «в белом венчике из роз». А ведь и до сих пор не раскрыт этот образ. Христос как воплощение справедливости, святости, правоты двенадцати апостолов правды – красногвардейцев, ведущий их на сражение с былой неправдой, с силами тьмы и бесчеловечности! А как было обозначить иначе такой образ? Как его найти? В имени ли Спартака? Назвать ли его Пугачевым или Стенькой Разиным? И вот пришлось прибегнуть еще раз поэту к образу «сына человеческого», издавна служившего символом всякой человечности, всякой людской справедливости. А белый венчик из роз – это подробность, характерная для блоковского представления фигуры Христа как статуи, увенчанной благоухающими шипами.
Несколько раньше Маяковский также в поисках исчерпывающего образа революции писал:
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.