№7, 1985/Обзоры и рецензии

Новые аспекты старых проблем

«XVIII век», сб. 14. «Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте», Л., «Наука», 1983, 328 с; Н. М. Карамзин, Письма русского путешественника. Издание подготовили Ю. М. Лотман, Н. А. Марченко. В. А. Успенский, Л., «Наука», 1984, 718 с.

 

Между двумя книгами, о которых пойдет речь, на первый взгляд нет ничего общего. Сборник статей академического характера и вышедшее стотысячным тиражом издание одного из ярчайших памятников русской литературы и общественной мысли объединены, пожалуй, лишь характерным для литературоведения последних лет стремлением раздвинуть границы своей проблематики, перейти к более разностороннему и многоаспектному анализу культурного процесса.

Русская литература XVIII столетия предоставляет благодатный материал для такого рода исследований. С одной стороны, как и всякая литература Нового времени, она выделяется в самостоятельную сферу духовной деятельности человека, развивающуюся в соответствии с собственными законами и потребностями. Но с другой стороны, эти тенденции к обособлению еще не проявились в полной мере – характерная для средневековья монолитность культуры уже подточена центробежными силами, но не преодолена до конца.

И потому словесность этой эпохи может быть понята только на пересечении специфически литературоведческого и культурологического подхода.

В силу этих причин выбор для 14-го сборника серии «XVIII век» круга вопросов, очерченного его заглавием, выглядит закономерным. На смену тематическому единству, характерному для предыдущих сборников, приходит объединяющее авторов стремление привлечь к анализу самые разнообразные пласты русской культуры XVIII века.

Тенденция к расширению сферы исследования наиболее отчетливо сказалась в статьях М. Алексеевой «Гравюра на дереве «Мыши кота на погост волокут» – памятник русского народного творчества конца XVII – начала XVIII в.», Г. Моисеевой «М. М. Щербатов и Н. М. Карамзин (Записка «О повреждении нравов в России»)» и А. Панченко «Потемкинские деревни» как культурный миф». Они полностью выходят за пределы собственно литературоведения и относятся скорее к компетенции искусствоведов и историков. Но и другие работы, более традиционные для серии по материалу, тоже обращены прежде всего к тем граням литературного процесса, которыми он тесно соприкасается со стоящей за ним историко-культурной реальностью.

Знаменательно, что сборник открывается давней работой Л. Пумпянского – исследователя, для которого широкий культурологический взгляд на литературу был не специальной установкой, но органической чертой научного мышления. В свое время волна интереса к корифеям филологии 20 – 30-х годов почему-то обошла Л. Пумпянского, и только публикации последних лет вновь привлекают внимание к масштабу и глубине его концепций, к тому выдающемуся месту, которое он занимал в истории нашей науки.

Статья «Ломоносов и немецкая школа разума» служит продолжением аналогичного исследования Л. Пумпянского о Тредиаковском1. Традиционная проблема «влияния» решена здесь в связи с анализом социальной психологии плебея-интеллигента в дворянском абсолютистском государстве, функции оды и надписи в политической и культурной жизни России и Германии, роли этих жанров в придворных ритуалах.

Глубокий знаток немецкой поэзии XVII-XVIII веков, Л. Пумпянский убедительно доказывает, что немецкие контакты Ломоносова ограничивались Понтером и поэтами-буалоистами (в том числе работавшими в Петербурге). Художественная практика и принципы «силезской школы» были Ломоносову чужды. Эти наблюдения – сильный аргумент против настойчивых утверждений о связи его творчества с поэтикой европейского барокко. Однако, думается, еще большее значение имеет другой вывод Л. Пумпянского. Тщательно рассмотрев комплекс стилистических и тематических параллелей, исследователь обнаруживает, что центральная особенность поэтического стиля Ломоносова – знаменитое парение – вообще не имеет немецких аналогов и лишь частично может быть объяснена ориентацией на Малерба. Именно здесь, по Пумпянскому, следует искать национальное своеобразие ломоносовской оды, послужившей подлинным началом новой русской поэзии.

Подробнее одическое мышление Ломоносова проанализировано в другой недавно опубликованной работе Л. Пумпянского «К истории русского классицизма (Поэтика Ломоносова)» 2.

Здесь в центре внимания философия «парящего стиля», ключом к которой становится скрупулезный (и в значительной степени выпущенный при публикации) филологический анализ. Автор подчеркивает, что система взглядов Ломоносова неотделима от его поэтики, «потому что она не предшествовала ей и не рядом с ней стояла, а была ее результатом – и притом не сразу давшимся» 3.

По сообщению Н. Николаева, которому мы обязаны всеми последними публикациями Л. Пумпянского, исследование творчества Ломоносова лишь фрагмент обширной монографии о русском классицизме. Во введении к ней Л. Пумпянский набрасывает монументальную программу трудов, необходимых для построения «истинно научной истории литературы». Сюда входит и изучение литературы как социального явления4. Именно этой проблеме посвящена в рецензируемом сборнике небольшая, но содержательная статья В. Степанова «К вопросу о репутации литературы в середине XVIII в.», примыкающая по проблематике к известной работе А. Панченко «О смене писательского типа в петровскую эпоху» 5.

В. Степанов как бы начинает с того места, где остановился А. Панченко, выявляя социальные и литературные процессы, под воздействием которых сформированный петровскими реформами «тип писателя-чиновника, по долгу службы выполняющего правительственный заказ» (стр. 106), сменяется фигурой литератора-дилетанта. «Вводя изящную словесность в систему национальных ценностей, – подводит В. Степанов итог своему исследованию, – деятели русской культуры на первом этапе выдвигали требование профессионализации писательского труда и создавали систему правил, его регламентирующих. Эта работа привела к быстрому и широкому распространению литературных навыков. Круг литераторов расширился за счет нового поколения дворян. Их подход к художественной литературе был узко сословным… занятия ею должны были довершать подготовку дворянина к государственной службе. Дилетантские занятия писательством стали нормой в среде образованного дворянства» (стр. 120).

В. Степанов рассматривает как самосознание писателей, так и оценку их труда образованной частью общества. Точный учет «субъективного и объективного» факторов в их сложных и порой противоречивых отношениях позволяет исследователю показать, каким образом деятельность «главы русской литературы» (стр. 117) Сумарокова и его последователей, отстаивавших идеи общественной значимости литературы и независимости писателя, на практике приводила к результатам, далеким от их намерений. Большой интерес представляет обращение автора к педагогическим трактатам, рисующим образ идеального дворянина и вносящим важные коррективы в те представления о репутации литературы, которую создают критические и полемические сочинения, исходившие, естественно, из литературных кругов.

Отметим, что в статье В. Степанова речь идет преимущественно о репутации дворянской литературы в дворянской аудитории, и, соответственно, взгляды и деятельность Сумарокова выходят на первый план. Между тем этот аспект проблемы, блестяще разработанный исследователем и, безусловно, центральный для рассматриваемого периода, все же не является единственным.

В. Степанов подчеркивает узкосословный характер программы дворянских интеллигентов. Тем существенней, на наш взгляд, было бы дополнить воссозданную картину анализом особого статуса писателей недворянского происхождения. Статус этот сохранил на протяжении столетия, несмотря на огромные культурные изменения, определенную устойчивость. Именно в ракурсе, избранном В. Степановым, отчетливо прослеживается линия преемственности, связывающая фигуры Тредиаковского, Ломоносова и Петрова и дающая материал для любопытных историко-культурных сопоставлений. (Литераторы типа Богдановича, принадлежавшие к своего рода «полудворянскому» слою, дадут, по-видимому, промежуточный вариант.)

Общественная репутация литературы самым непосредственным образом сказывается на самоощущении ее создателей. К этой стороне проблемы обращается И. Фоменко в статье «Автобиографическая проза Г. Р. Державина и проблема профессионализации русского писателя». Исследовательница сравнивает первые опыты державинских автобиографии и автокомментария, недавно опубликованные Е. Кононко6, с хорошо известными «Записками» и «Объяснениями» и показывает, что «Державин не справился с задачей написания своей творческой автобиографии, хотя такая потребность у него, безусловно, была» (стр. 164).

Непреодолимые трудности, вставшие на пути поэта, исследовательница связывает с столкновением в его сознании преромантической идеи о стихийном гении, «самой природою к песнопению образованном» (стр. 161), с традиционными для его времени представлениями о писателе, сочиняющем в праздное, то есть свободное от государственной службы, время.

Иной аспект взаимоотношений литературы и действительности рассмотрен в статье Н. Кочетковой «Герой русского сентиментализма. 1. Чтение в жизни «чувствительного» героя».

Как можно понять из цифры, стоящей между заголовком и подзаголовком, перед нами начало цикла исследований. И надо сказать, что автор сразу же берется за нерв проблемы: в облике героя сентименталистской литературы склонность к чтению занимает совершенно особое, типологически значимое место.

Н. Кочеткова подчеркивает, что именно литература сентиментализма «впервые специально поставила проблему читающего героя», сделав тем самым «важный шаг на пути сближения словесной и бытовой культуры» (стр. 142).

В работе проанализирован обширный материал, позволяющий сделать выводы о характере чтения персонажей сентиментальной прозы, о круге наиболее популярных авторов и произведений, о мотивах, неизменно сопутствующих изображению читающего героя (прогулка и медитация). Н. Кочеткова показывает, что возникновение такого героя было обусловлено «демократическими тенденциями, принесенными литературой сентиментализма» (стр. 122), расширением социального состава русской интеллигенции. Особого внимания заслуживают наблюдения исследовательницы над связью литературного чтения с бытовым писатели-сентименталисты прививали своей аудитории особую культуру чтения.

Менее детально разработан Н. Кочетковой вопрос о функции книги как в поэтике прозы сентиментализма, так и, что еще существенней, в системе ценностей «чувствительного» мышления. Между тем, думается, избранный исследовательницей историко-культурный подход к проблеме предоставляет здесь немалые возможности.

Как хорошо известно, литература сентиментализма была ориентирована на автобиографизм, на воплощение подлинного житейского и духовного опыта своих создателей. Но опыт этот, будучи в конкретных деталях связан с судьбой отдельного человека, по сути, не мыслился как неповторимый. Напротив, его значение состояло в том, что он повторяем. Соответственно в классических для данной культуры произведениях должны были быть заключены образцы «правильной», нормативной чувствительности, которым необходимо следовать каждому человеку, стремящемуся воспитать в себе «сентиментальный» склад души.

В этой связи представляется возможным составить не только книжный репертуар чувствительного героя, но и своего рода каталог типовых ситуаций, в которых читаются те или иные произведения. Так, кладбище неизменно посещается с Юнгом или Гервеем7, уединение неизменно переживается с тем лее Юнгом или Циммерманом, прогулка на лоне природы совершается с Томсоном, Руссо или Оссианом (в зависимости от характера пейзажа), любовным страданиям, предаются опять-таки с Руссо или Гете и т. д. Таким образом получает свое объяснение отмеченное Н. Кочетковой намеренное сужение в сентиментальной литературе крута чтения образованного человека того времени. Чувствительному герою нужны только такие книги, по которым он может сверить свои чувства, проследить за тем, чтобы они отливались в правильной форме.

Во второй части сборника «Материалы и сообщения» интересна статья В. Рака «Был ли Фонвизин автором рукописного «Недоросля»?». Речь идет о любопытной комедии второй половины XVIII века, впервые опубликованной в 1933 году и привлекавшей с тех пор внимание многих исследователей, большинство которых давало на вопрос, вынесенный в заглавие статьи В. Рака, утвердительный ответ. Тщательный и безукоризненный анализ рукописи, проведенный В. Раком, позволил ему установить, что один из нескольких зафиксированных в ней почерков принадлежал автору комедии, что автор этот «плохо владел драматургической техникой и находился…на уровне ниже дилетантского» (стр. 277) и, наконец, что содержание рукописного «Недоросля» связано с культурной жизнью Твери. Все это дало возможность исследователю с достаточной уверенностью отвести авторство Фонвизина и предложить направление дальнейших поисков действительного создателя комедии.

Много новых данных содержат и другие материалы раздела. В работе С. Николаева составлен и проанализирован полный по возможности свод польской поэтической книги, бытовавшей в XVII – первой трети XVIII века в России. Статья М. Лепехина «Дворянин-философ» в кругу почитателей (Новонайденные материалы о литературно-художественном окружении Ф. И. Дмитриева-Мамонова)» не только дополняет «Сводный каталог русской книги гражданской печати XVIII века», но и расширяет наши представления об одном из самых эксцентричных писателей столетия. К традиции рукописной книги обращаются Е. Кукушкина («Переводная новелла в рукописных сборниках XVIII в.») и Ю. Бегунов («Неизвестная рукописная повесть первой половины XVIII в. об Евграфе и Александре»).

Несколько отличаются по своему типу от названных исследований работы С. Кибальника «О «Риторике» Феофана Прокоповича» и А. Шишкина «Поэтическое состязание Тредиаковского, Ломоносова и Сумарокова». С. Кибальник подчеркивает связь теоретических идей Феофана с эстетикой так называемого «умеренного барокко», противостоявшего «барокко темному», а А. Шишкин выявляет новые аспекты хорошо известного и многократно рассматривавшегося в научной литературе состязания трех основателей русской поэзии XVIII века.

Отметим, что первым еще в 1928 году о месте состязаний в художественной культуре XVIII столетия писал Г. Гуковский8.

В этом сборнике напечатана его статья «Сиятельный злопыхатель XVIII столетия», где вводятся в оборот литературные эпиграммы князя В. Д. Голицына, не представляющие художественной ценности, но дающие любопытный материал для характеристики литературного процесса.

Г. Гуковский и Л. Пумпянский были в числе авторов первого сборника «XVIII век», вышедшего в 1935 году, и публикация их работ в 14-м сборнике свидетельствует о преемственности лучших традиций. В этом году серия отметит свой полу-; вековой юбилей. Впереди новые издания, новые исследования, новые идеи.

В предыдущем сборнике «XVIII век» была напечатана статья Ю. Лотмана «Черты реальной политики в позиции Карамзина 1790-х гг.». В ней система политических взглядов Карамзина в конце екатерининской эпохи реконструирована на основании «Писем русского путешественника» и связанных с ними текстов. Статья эта явилась составной частью многолетней работы Ю. Лотмана и Б. Успенского по изучению «Писем» и подготовке их издания. В 1984 году книга наконец вышла в свет в серии «Литературные памятники».

«Письма русского путешественника» неоднократно привлекали внимание специалистов. Тем не менее, читая это издание, трудно отделаться от ощущения, что перед тобой новооткрытый памятник, настолько разыскания Ю. Лотмана и Б. Успенского переворачивают традиционные представления. Прежде всего решительно пересматривается взгляд на «Письма» как на документальное, автобиографическое произведение. Речь идет, разумеется, не о том, чтобы уличить автора в тех или иных неточностях – то, что такие неточности в книге есть, известно достаточно давно. Задача Ю. Лотмана и Б. Успенского выявить те законы, по которым жизненная эмпирика путешествия Карамзина трансформируется в художественную реальность. Чтобы это сделать, необходимо было прежде всего восстановить круг его впечатлений, «выделить в этой книге», как пишут авторы, «Dichtung» и «Wahrheit» (стр. 534), отграничить биографически пережитое от художественно сотворенного.

Пожалуй, с наибольшей силой рабочие принципы исследователей продемонстрированы в их трактовке темы «Карамзин и французская революция», уже многократно обсуждавшейся в научной литературе. Практически все писавшие об этом строили свою аргументацию исключительно на основе высказываний самого писателя, предназначенных в основном для подцензурной печати и отражающих его позицию с заведомой неполнотой. В рецензируемом издании предложен принципиально иной подход.

Большой раздел статьи Ю. Лотмана и Б. Успенского «Письма» Карамзина и их место в развитии русской культуры» и составленные Ю. Лотманом комментарии к письмам из Франции посвящены реконструкции реальных парижских впечатлений Карамзина. Выдвинутая и убедительно обоснованная гипотеза о первой, утаенной от читателей поездке Карамзина в Париж в июле 1789 года, уточнение хронологии его второго пребывания в столице Франции весной 1790 года позволяют исследователям установить тот круг событий политической и духовной жизни Парижа, свидетелем которых было суждено стать Карамзину. Проделав путь «через тексты к личности автора», Ю. Лотман и Б. Успенский возвращаются затем «от личности – снова к тексту» (стр. 530), в котором обнаруживается сложная и продуманная система намеков, аллюзий и умолчаний, много говорившая осведомленному читателю.

Традиционное представление об авторе «Писем» решительно пересматривается. Место молодого и беззаботного путешественника, заполняющего свои путевые записки любопытными бытовыми зарисовками, занимает вдумчивый наблюдатель европейской жизни, тонко ориентирующийся в сложных переплетениях общественных страстей и глубоко понимающий смысл и значение всемирных потрясений, разворачивающихся на его глазах. Надо ли говорить, насколько больше соответствует этот облик тому, что мы знаем о дальнейшей эволюции Карамзина- историка и мыслителя.

Разумеется, такое художественное построение характерно не только для «французской» части писем. Стоит обратить внимание на предложенную исследователями трактовку карамзинского изображения Швейцарии как «утопии торжества морали и регламентации над богатством» и Англии как «утопии свободного предпринимательства». «Каждая из этих идей была по-своему привлекательна для Карамзина… – отмечают исследователи.

Сталкивая эти два социальных мира, Карамзин оставляет вопрос открытым и не решает его в пользу ни того, ни другого» (стр. 566).

Таким образом «Письма» предстают перед нами как сложно организованная иерархия смыслов, раскрывающихся различным категориям читателей в зависимости от степени их подготовленности и характера интересов. В то же время присутствие глубинных содержательных уровней интуитивно ощущается и теми читателями, которые не готовы их воспринять и осмыслить, это обстоятельство придает тексту особую значимость и, быть может, особую действенность в системе культуры. «…Если на самой поверхности текста Карамзин давал читателю перечень европейских достопримечательностей… – подчеркивается в статье, – то в более глубоком слое мысли создан был образ «русского путешественника», который сделался реальным фактом русской культуры в ее отношении к Европе. Однако за этим стоял еще более глубинный пласт – соотношение России и Европы в едином процессе движения мировой цивилизации» (стр. 532 – 533).

Эта многосложность «Писем» во многом объясняет про» тиворечие между тем мощным и длительным резонансом, который они вызвали, и распространенными представлениями о первой книге Карамзина как о произведении, якобы не имеющем серьезного идейного сот держания.

Существенно, что Ю. Лотман и Б. Успенский отнюдь не снимают вопроса о документализме «Писем», но переводят его в иную плоскость. Хорошо известно, что Карамзин подал свою книгу как собрание подлинных и написанных по горячим следам посланий оставшимся на родине друзьям. Потребовалось более ста лет, чтобы В. Сиповский установил, что книга была результатом тщательной и целеустремленной работы писателя по возвращении в Россию9. Теперь, еще через восемь с лишним десятилетий, разыскания Ю. Лотмана и Б. Успенского заставляют отказаться и от «взгляда на это сочинение как на описание действительных путевых впечатлений» (стр. 567). Соответственно намерение писателя вызвать у читателей ощущение спонтанности и достоверности своих описаний подлежит изучению уже как художественный прием, как основополагающий элемент конструкции «Писем».

В такой «имитации нелитературности» Ю. Лотман и Б. Успенский видят проявление характерного для Карамзина стремления не только сблизить литературу и жизнь, но и возвысить жизнь до литературы, научить читателя эстетически переживать собственное существование.

Выше уже шла речь о характерном для сентиментальной культуры представлении о литературном тексте как о своде образцов для повседневного воспроизведения. Сочинения молодого Карамзина, и прежде всего «Письма», встали для русского читателя в ряд произведений классических, то есть, в данной системе представлений, задающих эталон развитой чувствительности.

Быть может, в таком характере первоначальной цепи «Писем» одно из объяснений отмеченной Ю. Лотманом и Б. Успенским поразительной устойчивости карамзинских ассоциаций, рождавшихся на протяжении полутора столетий у русских людей в Западной Европе.

Цикл известных исследований Ю. Лотмана о поэтике поведения в русской культуре конца XVIII – начала XIX века выявил огромное значение литературных моделей для жизнестроительства людей той эпохи. Речь в этих работах шла преимущественно о выборе людьми того времени «определенного типа поведения, упрощавшего и возводившего к некоему идеалу его реальное, бытовое существование» 10. Вместе с тем, думается, была возможна и несколько иная поэтика «литературного» поведения – так сказать, «ситуативная». Не навязывая единой, сквозной роли, эта поэтика подсказывает рецепты эмоционального и практического освоения тех или иных житейских обстоятельств. При этом здесь могли объединяться достаточно различные художественные и идеологические миры: бытовой руссоизм соседствовал с бытовым юнгианством, поведение по Стерну сменялось поведением по Циммерману и т. д. Бытовой карамзинизм становится для русского читателя явлением того же порядка.

Разговор о культурообразующей роли «Писем русского путешественника» не мог, естественно, пройти мимо языковых проблем. Именно в сфере языка преобразовательная деятельность Карамзина осуществилась с наибольшей полнотой и была особенно остро воспринята современниками. «Лингвистическая программа Карамзина является органической частью его общеидеологической позиции» (стр. 582), – подчеркивают исследователи.

Анализ этой программы в основном развивает тот комплекс идей, который был выдвинут Ю. Лотманом и Б. Успенским в другой работе11, и дополняет развернутую там картину лингвокультурной ситуации, сложившейся в России в конце XVIII -начале XIX века. Стоит особо выделить соображения исследователей о связи карамзинской реформы с теориями французских прециозных литераторов и через них с «итальянскими ренессансными спорами о языке» (стр. 600). Рассмотрение сложных, порою парадоксальных трансформаций, которые претерпели «ренессансные (в основе своей – дантовские)» (стр. 602) лингвистические идеи на русской почве, позволяет увидеть языковую полемику карамзинской эпохи с новой стороны, выделить в ней аспекты, актуальные и для современного русского языкового сознания.

В тесной связи с этой проблематикой находятся и текстологические принципы издания, обоснованные Ю. Лотманом и Б. Успенским в специальной статье. В соответствии с этими принципами модернизация орфографии и пунктуации проведена лишь в минимальном объеме, в тех случаях, где она «осуществляется автоматически и поэтому не может служить препятствием для реконструкции… подлинных написаний Карамзина» (стр. 517). Напротив, все детали текста, по отношению к которым можно предположить творческую волю автора, безусловно, сохраняются. В общем виде тезис этот не выглядит неожиданным, но применительно к произведениям Карамзина и, быть может, некоторых его современников он обретает известную остроту. Дело в том, что в эпоху коренной перестройки языка и тем более под Пером писателя, выступающего в роли его реформатора, традиционно нейтральные языковые уровни вовлекаются в сферу творческой активности. Тем самым в рецензируемом издании сохранены многие карамзинские написания, которые в нашей эдиционной практике принято неукоснительно модернизировать.

Напомним, что свои издательские позиции Ю. Лотману и Б. Успенскому приходилось отстаивать. Статья, написанная ими совместно с Н. Толстым, была помещена в «Известиях АН СССР» в Дискуссионном порядке с приложением основных возражений, высказанных научными оппонентами авторов12.

Выход «Писем русского путешественника» – важный аргумент в этом споре. Удержание авторской орфографии и пунктуации резко повышает источниковедческую ценность книги для читателей-специалистов, неспециалистам же оно помогает почувствовать особый аромат эпохи, а желание почувствовать дух и колорит миновавших времен, думается, не последняя причина, по которой широкий читатель обращается сегодня к изданиям «Литературных памятников».

Этим целям способствуют и «Дополнения» к «Письмам». Свод вариантов текста по всем его редакциям, тщательно подготовленный Н. Марченко, новый, выполненный Ю. Лотманом перевод важнейшего «Письма о русской литературе», посланного Карамзиным в журнал «Spectateur du Nord», переписка Лафатера и Карамзина, полный и исправный текст писем Карамзину А. Петрова – все эти документы и придают изданию особое научное значение, и вводят читателя в атмосферу времени, когда создавались «Письма русского путешественника», в круг идеи и настроений их автора.

Такое совпадение научных и «просветительских» целей издания закономерно, ибо обусловлено смысловым весом издаваемого памятника, его поистине уникальным местом в истории русской культуры.

Статья Ю. Лотмана и Б. Успенского завершается исполненной глубокого значения мыслью о возможности живого, интимного переживания карамзинской книги современным читателем. Высказывая эту мысль, исследователи исходят из убежденности в непрерывности культурной традиции, связывающей тех, кто раскрывал «Московский журнал» с первыми главами «Писем русского путешественника», и тех, кто сегодня читает эту книгу в «Литературных памятниках». Познавая XVIII столетие, познавая свое прошлое, мы пот знаем и себя. В таком познании и заключается пафос современной культурологии.`

 

  1. Л. В. Пумпянский, Тредиаковский и немецкая школа разума. – «Западный сборник I», М. -Л» 1937.[]
  2. »Контекст. 1982″, М., 1983. []
  3. »Контекст. 1982″, с. 316. Эта формула, кстати, заставляет предположить, что принципиальные расхождения Л. Пумпянского с формалистами, освещенные в интересной статье Н. Николаева «О теоретическом наследии Л. В. Пумпянского», не исключают точек соприкосновения. Резкость полемических маргиналий Л. Пумпянского на книге Ю. Тынянова (там же, с. 296) этому не противоречит. []
  4. Там же, с. 307.[]
  5. См. в кн.: «XVIII век», сб. 9. «Проблему литературного развития в России первой трети XVIII века», Л., 1974.[]
  6. Е. Н. Кононко, Рукописи Г. Р. Державина в Центральной научной библиотеке УССР. – «Русская литература», 1972, N 3.[]
  7. Джеймс Гервей – автор «Размышлений над гробами» (1743) – произведения, стоявшего по популярности в XVIII веке в одном ряду с «Ночными размышлениями» Юнга.[]
  8. Г. Гуковский, К вопросу о русском классицизме. Состязания и переводы. – В кн.: «Поэтика», сб. 4, Л., 1928.[]
  9. В. В. Сиповский. Н. М. Карамзин, автор «Писем русского путешественника», СПб., 1899.[]
  10. Ю. М. Лотман, Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века. – «Ученые записки Тартуского университета», вып. 411, 1977, с. 77.[]
  11. Ю. Лотман, В. Успенский, Споры о языке в начале XIX в, как факт русской культуры… – «Ученые записки Тартуского государственного университета», вып. 358. 1975.[]
  12. См.: «Известия АН СССР. Серия литературы и языка», 1981, N 4.[]

Цитировать

Зорин, А. Новые аспекты старых проблем / А. Зорин // Вопросы литературы. - 1985 - №7. - C. 208-219
Копировать