№1, 2005/Материалы и сообщения

Наследие Бахтина. Авторизованный перевод с французского Ю. Пухлий

Михаил Бахтин занимает избранное место в интеллектуальной истории XX века: это самый значительный автор, которого дал миру Советский Союз в широкой области, вклю

чающей литературоведение, гуманитарные науки и философию. Падение коммунистического режима в 1991 году лишь подтвердило то, что многие предчувствовали ранее: даже если принять во внимание работы других авторов, репрессированных и приговоренных к забвению в течение предшествующего периода, Бахтин сохраняет место в первом ряду.

Между тем, если к согласию о значимости Бахтина приходят довольно быстро, разногласия в истолковании его мысли не перестают расти. Надо сказать, что условия, в которых создавались его работы, легко объясняют наши затруднения. Жесткий контроль над всей интеллектуальной продукцией, отличавший коммунистическое общество, изначально вынуждал каждого автора прибегать к эзопову языку, не выражать свои мысли открыто. Бахтин, однако, пошел еще дальше: он скрыл не только сказуемые в своих предложениях, но и подлежащие. Лишь на первый взгляд он рассуждает о предметах, указанных в заглавии его книг. Сегодня, после публикации его рукописей, ранних и поздних лет, нам ясно: Бахтин прежде всего философ (или «мыслитель», как принято говорить в России), но философ, которому пришлось жить в стране, где философия стала составной частью политической программы, а доля свободного исследования была сведена к нулю. Бахтин, следовательно, выбрал те области, где контроль был наименее жестким, то есть литературоведение и культурологию, что привело к созданию двух его монографий, посвященных Достоевскому и Рабле.

Цензура была – пусть не сразу и частично – обойдена, но в то же время воцарилось недоразумение: Бахтина приняли за специалиста по двум названным писателям и по этой причине разусердствовались в доказательствах того, что он ошибался здесь и там. Однако цель Бахтина была другой: он вступил на этот нарочито окольный путь, чтобы выразить свое понимание человека и мира. Не стоит упрекать его в мнимой неясности эмпирических построений. В этом смысле права Лидия Гинзбург, ученица ранних формалистов, когда пишет: «Бахтин замечателен не тем, что сказал вещи непререкаемо истинные, а чем-то совсем иным. Огромной духовной энергией, силой мысли, неустанно работающей, порождающей на своем пути плодотворные концепции»1. Бахтин скорее мифолог, нежели ученый: Условия жизни Бахтина затруднили истолкование его мысли еще и в другом <…>2. Всю свою активную жизнь Бахтин провел в изоляции, без малейшей уверенности, что сможет быть опубликованным. Его труды носят отпечаток этого: то, чем мы располагаем, – фрагменты, которым не хватает четкой связи. Речь не идет о том, чтобы требовать от всякого мышления системности, которая может быть ему чужда, но о том, чтобы понять его логику. Нам известно из сохранившихся отрывков, что Бахтин в течение всей жизни оставался, в общем, верен своему первоначальному выбору. В его наследии действительно есть некая непрерывность, вот только ключи к ней не были созданы Бахтиным. Его творчество – скорее замысел и обещание, нежели осуществление.

Теперь понятно, почему бахтинская мысль вызвала такую избыточную побочную литературу, сначала в западных странах, но также – вот уже более десятилетия – и в России. Все условия для этого налицо: написанные Бахтиным фрагменты захватывающи, но без ясной связи между ними; к тому же смысл каждого из них – повод для толкований. Критики ухватились за столь удачную находку и создали необъятные комментарии, противоречащие одни другим. Дискуссии эти, как кажется, ведутся по трем проблемам, которые можно обозначить следующими терминами: диалог, карнавал, изображение человека в искусстве.

Диалог, несомненно, является центральной темой бахтинской мысли, через нее же Бахтин связан с идеями его учителей в философии: марбургских неокантианцев – прежде всего Германа Когена, в другой плоскости – Мартина Бубера. Под этим термином следует понимать не столько особую словесную форму диалога, как то дают понять некоторые части книги о Достоевском, сколько отличительную черту человека. Последний существует только во взаимодействии с другими людьми: «Жизнь по природе своей диалогична. Жить – значит участвовать в диалоге»3. Этот всеобщий диалог – синоним интерсубъективности (intersubjectivite) – вездесущ и безграничен, но при этом бесконечно изменчив. Отличительная особенность человека – незавершенность этого диалога.

Диалогическое понимание человека и культуры противится тому, чтобы подчиняться какой бы то ни было политической власти, если та притязает на обладание истиной, а значит, оно противостоит любому догматизму. Однако не следует представлять себе по инерции мысли, что диалог означает утверждение субъективизма и радикального релятивизма, мира без возможной в нем правды, в котором бы существовали лишь слова различных собеседников, – мира, где все мнения стоят друг друга. Русские читатели Бахтина особенно восприимчивы к этому недоразумению, поскольку знают, как в свое время отметил Оруэлл, что существует тайный сговор между таким релятивизмом (или, как мы говорим в наши дни, постмодернизмом) и тоталитарной идеологией. Раз правды нет, почему бы не признаться в воображаемых преступлениях? Раз существуют одни только высказывания, зачем жаловаться на отсутствие товаров в магазинах? В советской России, замечает один из читателей Бахтина, вещи были заменены словами, имущество – его обещанием. Однако Бахтин не соглашается ни с релятивизмом, ни с догматизмом: целью человеческого сообщества не должно быть ни молчаливое подчинение, ни хаотичная какофония, но поиск куда более труднодостижимого состояния, согласия (от слова «глас», то есть аккорд, созвучие, лад). Интерсубъективное не сводится ни к субъективному, ни к псевдообъективному.

Можно задаться вопросом: был ли Бахтин, как о том любят сегодня говорить в России, религиозным мыслителем? Ведь вера естественным образом выступает в качестве догмы, а слово Божие находится в иной плоскости, чем слово человеческое. Ответ – несколько парадоксальный – мог бы заключаться в том, что мысль Бахтина не религиозна, но остается во многих аспектах христианской. И действительно, интерсубъективное измерение, с необходимой ему асимметрией Я и Ты, вошло в западную традицию в большей степени через посредство христианской мысли, нежели греческой философии:

  1. Гинзбург Л. О старом и новом. Л.: Советский писатель, 1982. С. 49.[]
  2. По настоянию автора мы сделали здесь небольшую купюру. В пропущенных фразах речь шла об обстоятельствах жизни Бахтина, хорошо известных российскому читателю: аресте, ссылке в Казахстан, защите диссертации и преподавании в Саранске. – Прим. переводчика.[]
  3. Бахтин М. К переработке книги о Достоевском // Бахтин М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 318.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2005

Цитировать

Тодоров, Ц. Наследие Бахтина. Авторизованный перевод с французского Ю. Пухлий / Ц. Тодоров // Вопросы литературы. - 2005 - №1. - C. 3-11
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке