Карта и компас
Владимир Огнев, У карты поэзии. Статьи и очерки о поэзии национальных республик, «Художественная литература», М. 1968, 310 стр.
Диапазон книги В. Огнева «У карты поэзии» широк. Россия – А. Твардовский, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина, В. Цыбин. Литва – В. Монтвила, Э. Межелайтис, Ю. Мар-цинкявичюс, А. Балтакис. Грузия – С. Чиковани, Г. Леонидзе, К. Каладзе, Г. Абашидзе, А. Каландадзе, Ш. Нишнианидзе, М. Квливидзе. Отдельные очерки посвящены классику абхазской литературы Дмитрию Гулиа, азербайджанскому поэту Самеду Вургуну, еврейскому поэту Самуилу Галкину, балкарцу Кайсыну Кулиеву, татарину Мусе Джалилю. Замыкают книгу три статьи о художественном переводе.
Сборник построен так, что многие его отделы дают ответ на какую-либо конкретную эстетическую проблему, имеют свои жанровые отличия. Разбирая, например, «Комсомольскую поэму» Самеда Вургуна, В. Огнев ставит вопрос о романтизме, о его формах, о том, что в романтической традиции современно и перспективно, что отходит в прошлое. Иначе говорят он о Дмитрии Гулиа: эта высокая подвижническая жизнь, это многогранное творчество раскрываются в единстве с жизнью и историей народа, родной Абхазии. Наблюдения над творчеством А. Вознесенского – новый ракурс: здесь в центре внимания проблемы поэтики, стихосложения и образных форм, новаторства.
В. Огневу чужда академическая сухость, – он стремится к живому, непосредственному общению с читателем, смело соединяет жанры литературоведения и очерка, рассказывает не только О стихах поэта, но и о его личности.
В этом смысле наибольшая удача сопутствует ему в главах о литовской поэзии. Обращаясь к биографии Витаутаса Монтвилы, В. Огнев документально воссоздает психологический облик поэта, использует свидетельства родственников Монтвилы, обогащает рассказ собственными наблюдениями. Перед нами проходят страницы героической и трагической жизни: мальчонка-подпасок, рабочий-бунтарь, узник казематов Каунасской крепости времен фашистской оккупации. Автор стремится как можно выразительнее показать человеческую индивидуальность Монтвилы. И чем яснее, полнее становится его образ, тем больше нового открывается и в строках его стихов… В. Огнев справедливо утверждает: «Талантливого человека определяешь не только по итогу его труда. Талант проявляется и в отношении к жизни, и в поведении, в манере говорить и даже – молчать…» Правда, порой очерковость, стремление к живости и непосредственности в книге самодельны. И тогда повествование расслаивается, появляются необязательные детали, а меткие, точные характеристики уступают место слишком «бытовым», порой даже небрежным, не отмеченным строгим вкусом. Вот несколько примеров:
«Стих Е. Винокурова метафоричен, напряжен, красочен. Поет я сам похож на фламандца – толстый сангвиник с полузакрытыми глазами, за пеленой кажущегося безразличия таящий острый ум и жадность к красоте».
«Это обрусевший грузин, сумрачный, молчаливый» (о Булате Окуджаве).
«Об А. Вознесенском, тридцатмчетырехлетнем, широко распахнувшем большие серые глаза на мир, все говорят – новатор»…
Разумеется, форма изложения – не главная особенность книги В. Огнева. Путешествуя «по странам» многонациональной советской поэзии, он берет за ориентир проблему, весьма актуальную для ее современного развития: соотношение между народным, национальным и общечеловеческим в художественной мысли. В этом главная идея книги, автор развивает ее, начиная с первой главы, с русской поэзии, с творчества А. Твардовского.
В. Огнев поставил перед собой чрезвычайно трудную и интересную задачу – уловить особенности национальных форм художественного мышления. Он говорит о «родословной» Твардовского, о той нравственной, общественной, эстетической традиции русской литературы, которая питает и развивается далее в его поэзии. Он имеет в виду особую совестливость русской литературы, тягу к правдоискательству, чувство доверия к народному идеалу. Автор стремится установить соответствие между идеалами русской художественной культуры и ее формами, устойчивыми стилевыми особенностями, говорит, в частности, о том, что простота и естественность тона (черты, которые нередко берутся изолированно) – «только следствие иного, главного ее достоинства». Критик замечает, что эпическое начало в поэмах Твардовского с годами сменяется лирическим. Однако это не внешняя, не формальная смена жанров, это многосложная работа большого таланта, свидетельствующая о новом уровне художественного освоения мира. Да, в творчестве автора «Василия Теркина» и «За далью – даль» все яснее и сильнее выступает «субъективный момент», открытая эмоциональность, заметнее роль свободных лирических отступлений. И тем не менее слово поэта в основе своей остается эпическим. В «субъективном моменте» автор книги раскрывает драматичность, обеспеченную серьезнейшим жизненным содержанием; стало быть, личное объективизируется.
К проблеме традиции и новаторства критик подходит широко: ратуя за связь с уже накопленным художественным опытом и за обновление его, он подчеркивает, что «нет и не может быть искусства вне интересов времени». Он выступает и против бесплодной для искусства абстрактности, отвлеченности, против отрыва от народных корней и, с другой стороны, против узкого, провинциального представления о «своих» традициях.
Балкарский поэт Кайсын Кулиев всеми своими корнями – в стихии горского народного миросозерцания. Чувство родины неотделимо в его сознании от природы и образов Балкарии, он сливается с ними, даже как бы мыслит через них. Справедливо писалось, в частности Ст. Рассадиным, что лирика К. Кулиева пронизана пантеистическими мотивами. Вот отправной пункт его поэзии, которой присуща органичность, целостность, непосредственность. Народная основа реализма К. Кулиева – в предпочтении «естественной жизни всяким признакам жизни искусственной: догматизму, бездушию, ограниченности, иными словами, – паразитизму всякого рода». И это отталкивание от ложного, вычурного, искусственного, и широкое приятие истинно здорового и надежного делают поэзию К. Кулиева близкой не только балкарцам, но и другим народам. Это современное, вырастающее из исторической и фольклорной народной основы, привносит в эстетику К. Кулиева новое качество, проявляющееся «в лаконизме и конкретности образов, в экспрессии, в расширении роли подтекста, в скупости проявления чувств». (Последнее, впрочем, вряд ли назовешь особенно новым – традиционная горская черта.)
Конечно, выразить особенности национальных форм художественного мышления, высказать их в более или менее точных формулах чрезвычайно трудно. И критик нередко идет по другому пути, – он хочет запечатлеть как бы летучие, ускользающие приметы национального характера, национальной эстетики.
В грузинских этюдах В. Огнев подмечает национальную характерность искусства именно таким способом. Лучшие произведения грузинской музы, говорит он, отличает умение охватить в пластических образах «жизнь сердца, трепет листьев, игру света и тени». Это «мягкость, изменчивость настроений, чувственная основа мироощущения, свойственные грузинскому характеру, редко гармонирующие с тягой к абстрактным понятиям, силлогическим построениям ума. Грузинской поэзии ближе изящество краткого стиха, художественная тонкость, отчетливый рисунок формы. В ней лирическая стихия преобладает над строгой логикой объективного сюжета, языческое жизнелюбие – над пафосом мысли и воли».
Как видим, здесь автор книги скорее лирик, чем исследователь, верный строгому научному методу. Манера эссе или «этюдов», в которой записаны главы о грузинской поэзии, чревата опасностью – говорить красиво, вольно и непринужденно, но, так сказать, без больших обязательств перед читателем. По счастью, опасность эту автор преодолевает, обращаясь к разборам конкретных стихов. Прочитывая вместе с нами, например, строки Григола Абашидзе («Зажжемте светоч – каждый в свой черед…» или «Закроют силой, – ты глаза раскрой: нам видеть мир дано лишь раз, не боле…»), критик добивается большей убедительности; заявленные общие тезисы получают предметные очертания.
Знакомясь глава за главой с книгой В. Огнева, отмечаешь и еще одну ее особенность – полемичность. Многие главы сборника родились как статьи, увидели впервые свет на страницах периодики. Это наложило свой отпечаток на их стилистику, интонацию, внутренний подход к решению проблем. Свои положения В. Огнев доказывает горячо, как бы в непрерывном споре с невидимым оппонентом. Это безусловное достоинство критика. Однако нередко полемичность, увлеченность своей мыслью толкают его к узким, однозначным заключениям. Так, размышляя о романтизме и высказывая немало интересных суждений о его эстетической и нравственной природе, о характере романтического героя, автор вдруг противопоставляет Гамлета… Акакию Акакиевичу. Ясно, что сравнение делается не в пользу последнего. Гамлет – величественный символ человечности, людей же, подобных Акакию Акакиевичу, оказывается, «история забывает, не успев запомнить». Подобная характеристика не только искусственна, но и несправедлива. Отделить Гамлета с его вселенским трагизмом от горькой участи, от ежедневного и ежечасного трагического существования маленького человека – дело очень неловкое. И спешная оговорка: речь идет не о литературных типах, о «человеческих, общественных категориях», – ничего тут не проясняет и не корректирует.
Известная жесткость, категоричность определений свойственна автору и при решении других общих эстетических проблем. Так, в самом начале книги В. Огнев высказывает свой взгляд на соотношение национального и общечеловеческого в искусстве. «Чем ближе к народной жизни и ее идеалам интересы писателя, композитора, живописца, тем определеннее мета национальной формы. И, напротив, чем далее художник от нужд народных, от его забот и надежд, тем абстрактнее и «вненациональнее» форма его творений». Нельзя но разделить пафос этого утверждения. Однако вряд ли оно может послужить точным компасом при путешествии но «странам» национальной поэзии, если мы примем даже позднейшее разъяснение критика о том, что такое национальная форма поэзии: «Это и лексика, и особенности синтаксиса, и особенности звуковой организации стиха, и его ритмическая система, и способ рифмовки (или ее отсутствие в белом стихе)… Но, разумеется, прежде всего – особый характер организации материала жизни, обусловленный национальными традициями эстетики. Национальная форма неотрывна от содержания поэзии, ее идеалов».
Можно привести немало стихов замечательных современных советских поэтов, где весьма трудно нащупать вот эту «мету» национальной формы. Чаще всего это философская лирика, размышления о бытии человека, о жизни и смерти, о рождении, о памяти, о времени – текущем и вечном. Таков, например, целый ряд произведений Н. Заболоцкого, Л. Мартынова, Э. Межелайтиса и таких, казалось бы, «национально определенных» поэтов, как Р. Гамзатов, Д. Кугультинов, П. Бровка. Разве стихи эти непременно холодны, абстрактны, далеки от народа и его нравственных идеалов? Вовсе нет. Все зависит от таланта, от духовного богатства поэта. Сложнейший, многообразнейший мир художественного творчества не укладывается в прокрустово ложе логической формулы: «чем… тем…».
Связи с основами национальной жизни в подобных произведениях очень сложные, опосредствованные., И отмеченные «национальным своеобразием» – таким, которое можно схватить, которое бросается в глаза, – и «не отмеченные» им явно произведения, конечно, рождаются в глубинах народного бытия, связаны с истоками. Но первооснова эта порой играет роль предваряющего условия, подготовления, и не обязательно связана с какой-то отчетливой метой.
Такого рода мысли содержатся и в книге В. Огнева, но хотелось бы, чтобы автор сформулировал их более определенно. К примеру, поэзия Э. Межелайтиса разбирается им подробно, однако рассмотреть национально-специфическое в его поэтике автору не удается. Это кажется мне естественным, потому что многие произведения литовского поэта подчеркнуто общечеловечны, даже «космичны». Зато критик удачно рассказывает как раз о подготовлении, о«подпочве». Он говорит о Литве, которая видела себя окраиной и вместе с тем рвалась освободиться от пелен провинциальности. «Для поэта маленького народа, который пытались отравить национализмом, чувство интернационального братства оказалось главной силой, распахнувшей поэтический горизонт». В литовской поэзии всегда жила «деревенская сила, трудовой демократизм мужицкой музы». И это становится условием, готовящим предсмертный жест в стихах о солдате на войне: «Это ощущение земли как неделимой ценности («не хватало рук ее обнять») особенно показательно для понимания смысла жизни крестьянином в шинели», жившим вечной мечтой о земле.
Последние три главы книги В. Огнева посвящены проблемам художественного перевода. Они насыщены конкретным разнообразным материалом, анализ работы многих замечательных советских мастеров перевода сделан автором детально и основательно. Критик демонстрирует тонкое чутье и скрупулезное знание оригинала, рассматривая работу разных поэтов, отдавших много сил и таланта делу художественного содружества наших народов. Он говорит о Б. Пастернаке, Э. Капиеве, С. Липкине, Н. Гребневе, Ю. Мориц, Е. Евтушенко и др.
Заметки о переводе естественно заключают сборник В. Огнева, так как в них концентрируются разыскания стиховедческого, языкового плана, характерные для всей книги. Заключительные главы, кстати, свидетельствуют также о постоянной, «испытанной годами» привязанности автора к своей теме в литературоведении, что и сделало его книгу цельной при всем разнообразии ее содержания.