№6, 1996/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Критики о критике

В нашем журнале сложилась традиция обсуждений за «круглым столом» проблем и тенденций современной литературы. Напомним, что в «Вопросах литературы» (1994, вып. II) опубликованы материалы «круглого стола» критиков, посвященного современной поэзии. Затем как отклик на него мы напечатали «круглый стол» поэтов (1994, вып. IV). Состояние современной прозы обсуждалось за «круглым столом» критиков (1995, вып. IV). Потом мы предоставили возможность на эту же тему высказаться прозаикам (1996, N 1). В этом номере «Вопросов литературы» мы предлагаем вниманию читателей мнения критиков о состоянии этой области литературы. Как и раньше, мы готовы напечатать отклики писателей и критиков, которых интересуют поднятые вопросы. В обсуждении приняли участие критики: С. ЛОМИНАДЗЕ, С. ЧУПРИНИН, Л. АННИНСКИЙ, Ст. РАССАДИН, К. СТЕПАНЯН, Вл. НОВИКОВ, И. РОДНЯНСКАЯ, Д. БЫКОВ, А. ВАСИЛЕВСКИЙ, А. ТУРКОВ, Д. БАК, М. РЕМИЗОВА, Е. ШКЛОВСКИЙ.

 

Серго ЛОМИНАДЗЕ

В порядке «затравочного слова» хочу сказать о том, что меня лично волнует. Меня интересует или заставляет задумываться проблема, которую я определил бы так: критика в отсутствие литературы. Потому что (если прибегнуть к терминологии Н. Ивановой в ее интересной статье «Между» – «Новый мир», 1996, N 1) и «новая критика» в «Сегодня», и «новая новая критика «НГ», которая, по-моему, сама себя вывела за пределы всякого обсуждения, в известном смысле обслуживают отсутствующую, на мой взгляд, литературу. И вот как с этой литературой быть – тоже не совсем понятно. На одном из предыдущих «круглых столов» я уже задавался неразрешимым вопросом: как поступать критикам – писать ли об этой отсутствующей литературе, а значит, тем самым, рекламировать ее, или не писать – значит как бы отказываться от существа критического дела, что ли.

Довольно остроумно не так давно написал об этом в газете «Сегодня» Р. Арбитман (в рецензии на 10-й том сочинений Лема). Отталкиваясь, по-моему, от какой-то повести Лема, он построил такой интересный образ: ненаписанные романы могут существовать просто в виде рецензий на них. Не это ли мы сегодня наблюдаем применительно к той литературе, которую я, например, просто не воспринимаю. Полагаю, многие произведения, мелькающие в нынешней периодике, так бы и «отбыли» в Лету «без бытия» (Баратынский), если бы энергичное рецензирование не придавало им на время бытийственный статус.

Далее. Критика у нас давно уже разъединена. Но давнее идеологическое разделение как бы само собой предполагало полемику, и причины последней были ясны. Такова полемика между «Новым миром» и «Октябрем», между либералами и ортодоксами и т. п. Сегодня же основание для полемики сплошь и рядом бывает весьма трудно усмотреть. Вот, например, сейчас на наших глазах вспыхнула вдруг довольно интересная и, я бы сказал, драматичная полемика, представленная статьями сначала Басинского, потом бледной статьей Архангельского, потом очень яркой статьей присутствующего здесь Быкова («ЛГ», NN 15/XI, 29/XI и 18/XII 1995 года). И вот я раздумываю, на чьей я, собственно, стороне в этой полемике? Статья Басинского мне показалась талантливой, но в ней совершенно отсутствует аргументация. В статье Быкова, безусловно, есть аргументация, с которой я просто не могу не согласиться, но сильно меня смущает подзаголовок: «Из жизни микроорганизмов». Понимаю, что без полемической ярости порой не может обойтись критика, но «микроорганизма» принять не могу. Хотелось бы услышать от присутствующих – что вызвало такую ярость и такой накал полемики? Само существование газетного центра критики? Почему оно внушает такое беспокойство? В конце концов, Немзер и его коллеги-критики в «Сегодня» это же не Политбюро и даже не Отдел культуры ЦК. Ну обозревает он текущую литературу – ну и слава Богу. Ведь от его оценок не зависит, будут кого-либо печатать или нет.

К тому же кто мешает, скажем, «Литературной газете» сделаться более притягательным и влиятельным в писательской среде центром обозрения современной литературы, чем «Сегодня». Это же относится, кстати, и к «Вопросам литературы» (с учетом их журнальной специфики). Как говорится, работать надо. Возвращаясь к Немзеру, замечу, что мне, пожалуй, тоже чаще хочется с ним спорить, чем присоединяться к его оценкам, к примеру, рассказов Солженицына, повести А. Дмитриева «Поворот реки» или «Двадцати сонетов к Саше Запоевой» Тимура Кибирова; есть и методологические претензии (в разборе тех же сонетов критик растекается по «интертексту», больше толкует о сонетах Бродского и стихах Пастернака, нежели анализирует кибировское произведение). Но чтобы я, читая Немзера, ощущал себя «макро-«, а его «микро-«, – чего нет, того нет. Повторюсь: подобное ожесточение в полемике мне непонятно, понятно лишь, что это один из множества знаков атомизации (понимая под «атомами» не только индивидуумов, но и группы, корпорации) нашей литературной жизни (да и общества в целом, конечно). В атмосфере усиливающейся разобщенности приходят мысли о том, что, в сущности, всякие споры бесполезны, никто уже никому ничего доказать не сможет.

Это касается не только критики в строгом смысле слова. Ведь сейчас в сферу критики попадают и те литературные явления, которые в последние годы нам возвращаются. Они как бы заново переосмысляются, заново рецензируются. В этой связи не могу не остановиться на недавно опубликованной в «Новом литературном обозрении» (N 16) и поистине поразившей меня статье М. Гаспарова. Ее полное название «Стихи о неизвестном солдате» О. Мандельштама: апокалипсис и/или агитка?». Вопрос чисто риторический, ответ категоричен: агитка. «Направление движения мысли, прослеживаемое в стихотворении, – от картины всеобщей гибели до идеи революционной войны против войн: от апокалипсиса к агитке. Связующим звеном между апокалипсисом и агиткой является образ «Я новое: от меня будет свету светло», до сих пор ускользавший от интерпретаторов. Мандельштам уловил хилиастический пафос идеологии революционного социализма: его герои «по указу великих смертей» (неизвестных солдат всех войн) «жить и воскреснуть должны» – жить в чистилище последней войны, воскреснуть в раю без войн».

Любопытно, что автор здесь дважды противоречит себе. Ранее он утверждал, что «картина», созданная Мандельштамом, «и начинается… не космической темой, а гражданской, даже официозно-гражданской…», то есть что мысль в стихотворении движется «к агитке» не «от апокалипсиса», а от агитки же. А «связующее звено» – «образ «Я новое: от меня будет свету светло», до сих пор ускользавший от интерпретаторов», – автор буквально на предыдущей странице сам рекомендовал «удалить» из стихотворения (вместе со всем «третьим разделом», куда он входит), поскольку «история текста… говорит в пользу этого, а логика текста в такой редакции выступит стройнее и яснее».

Но главное: строк, цитируемых М. Гаспаровым в подтверждение приверженности Мандельштама «идеологии революционного социализма», в стихотворении нет, нет их и в тексте «Стихов о неизвестном солдате», приводимом М. Гаспаровым в начале статьи. Это строки из 12-стишия, добавленного в конце стихотворения в черновом варианте, затем отброшенном автором. Текстологических сомнений М. Гаспаров не испытывает и про всем издавна памятную «концовку стихотворения» (без 12-стишия) сам заявляет, что она у Мандельштама «после некоторого колебания установилась однозначно». Из-за чего, однако, возникло «колебание»? Ведь 12-стишие появилось 5 апреля 1937 года, а почти за месяц до этого Мандельштам писал в журнал «Знамя»: «Посылаю стихотворение «Неизвестный солдат» в доработанном и развернутом виде. Прилагаемым текстом отменяется ранее мной присланный», – ясно, что в тот момент он считал «прилагаемый текст»окончательным. Почему же в апреле он принялся законченный текст продолжать? Опять-таки у самого М. Гаспарова читаем напрашивающееся «предположение», что причиной, побудившей Мандельштама вновь взяться за перо, был отказ «Знамени» печатать «Солдата»»в редакции 10 марта»: из журнала «пришел ответ, «что войны бывают справедливые и несправедливые и что пацифизм сам по себе недостоин одобрения» (пересказ Н. Я. Мандельштам…)». Жаль только, что исследователь не называет вещи своими именами, не замечает, что неизбежно вытекает из его предположения. А вытекает то, что «колебание» Мандельштама было вынужденным, а черновой вариант с 12-стишием – «цензурным» (по точному определению И. Семенко, цитируемой М. Гаспаровым в другом месте).

Хотелось бы теперь спросить большого ученого: правомерно ли «прослеживать»»направление движения мысли… в стихотворении» фактически только в одну сторону, как оно дано в «колебании», а не в противоположную, как оно выразилось в «движении мысли», завершившемся до «колебания» и возобновившемся после него (преодоление «колебания» тоже ведь следствие «движения мысли»)? И научный ли это подход – приписывать автору «Неизвестного солдата»»идею революционной войны против войн», «идеологию революционного социализма», основываясь исключительно на тексте чернового варианта, который был не просто отброшен и «предан забвению» (как, конечно же, вновь сам М. Гаспаров констатирует), но был еще и явно вынужденным, цензурным?

Хотелось бы все это спросить, но, с другой стороны, подумаешь: зачем? разве М. Гаспаров не знает ответ лучше меня и тем не менее пишет то, что он пишет. Оперируя отсутствующим в стихотворении текстом, не только толкует оное, но и сокрушает оппонентов. Приведя, например, знаменитую концовку («Наливаются кровью аорты, / И звучит по рядам шепотком…» и т. д.), М. Гаспаров задается вопросом: «…что за сцена, что за перекличка изображается здесь?», и затем развеивает «обман зрения», который «здесь обычно начинается». Обычно, мол, «нам прежде всего кажется: это перекличка заключенных на этапе или в тюрьме. Именно так понимали эту сцену решительно все, писавшие о «Неизвестном солдате», начиная со вдовы поэта… Стихотворение… выглядит вполне законченным и хорошо укладывается в традиционный образ Мандельштама – борца против режима и его жертвы. Тем не менее, – круто поворачивает М. Гаспаров, – это понимание неправильно. В предпоследних редакциях стихотворения (от 5 апреля 1937) за этой сценой следовали еще 12 стихов, и из них было ясно: это перекличка не в лагере, а на воинском призыве, не среди отвергнутых государством, а среди призываемых государством, это не отречение от советского режима, а его приятие». Вот как. Вдова и то столько раз своей рукой переписывала «Стихи о неизвестном солдате», включая вариант с 12-стишием, а не понимала, что это «приятие»»советского режима». Впрочем, как знать, может, понимала, но… Недаром М. Гаспаров с нажимом подчеркивает: «Замечательно, что 12-стишный отрывок, объясняющий развязку стихотворения, стал известен очень поздно. Он замалчивался… Сама Н. Я. Мандельштам, написавшая большой и ценный комментарий об истории текста «Неизвестного солдата»… об этом тексте даже не вспоминает » (разрядка в цитатах здесь и ниже моя. – С. Л.).

Вернусь к стихотворению. Непонятно, во-первых, почему М. Гаспаров говорит, что оно «выглядит вполне законченным», оно ведь таковым и является, в том числе и для того же М. Гаспарова, считающего, что «концовка… установилась однозначно». А во-вторых, что бы ни было «ясно» из дополнительных 12 стихов (мне по крайней мере «ясно» из них далеко не то, что М. Гаспарову, ибо, на мой взгляд, 12-стишие тоже никакая не «агитка», а содержит лишь (опять соглашусь с И. Семенко) «попытки «гражданской поэзии»), все равно самое «ясное» в этом деле бесспорно то, что автор, из цензурных соображений дописавший к «Неизвестному солдату»»12-стишный отрывок», добровольно снял его, то есть не захотел, не пожелал, чтобы он что-либо «объяснял» нам в стихотворении.

Налицо, словом, прямое игнорирование авторской воли. Его не завуалировать и несколько иной трактовкой мотива «прояснения», встречающейся в статье. Конкретизируя, чего ради Мандельштам в апреле 1937-го взялся продолжать уже законченное почти месяц назад стихотворение, М. Гаспаров пишет, что отказ «Знамени» печатать «Солдата» мог «побудить Мандельштама прояснить свою позицию до такой степени, которая была бы понятна не только ему самому, но и официальным редакторам». Как деликатно преподнесено: партийно-цензурный отказ, использующий ярлык «пацифизма», представлен едва ли не естественным «побудительным» творческим импульсом. Но самое важное: оказывается, «позиция»»приятия»»советского режима»уже содержалась в «Солдате»до всякого дополнительного «прояснения», лишь «официальные редактора» ее не понимали. И отбросил Мандельштам свое дополнение, как подчеркивает М. Гаспаров, из-за того только, что оно нарушало «единство стиля » в стихотворении, из-за «стилистического перебоя». Откуда ему известно, что единственно из-за «стиля», «стилистики» поэт отверг дополнение, остается, конечно, полнейшей загадкой. Неужто в полутора строках отвергнутого чернового варианта, неустанно цитируемых М. Гаспаровым (в нарочито прозаизированном виде): «…гражданином становлюсь на призыв и учет…», есть только «стилистическая» краска и никакого значимого смысла? Но М. Гаспаров настаивает, что в «Неизвестном солдате»»Мандельштам пишет о том же, о чем писали по антивоенным дням официозные советские поэты, стихи его оказываются неприемлемыми не из-за идеологии, а из-за стиля, который кому-то мешает увидеть идеологию. (Точно так же – не содержанием, а стилем, – оказывалась ведь неприемлема и ода Сталину.)».

Увы, «мешает», наверно, прежде всего автору данного утверждения. Ибо если М. Гаспарову, не в пример «официальным редакторам», идеологическая позиция Мандельштама в «Солдате» ясна, как простая гамма (так же, как, по его мнению, самому поэту), и без«12-стишного отрывка, объясняющего развязку стихотворения», почему наличие «революционной», «советской», «официозной» и т. п. идеологии у Мандельштама он доказывает (повторюсь) постоянными ссылками на этот «12-стишный отрывок» и цитированием его и никогда – цитированием «развязки», сиречь концовки, стихотворения? М. Гаспаров заявляет, что «в смене редакций «Неизвестного солдата»… мы видим каждое его (Мандельштама. – С. Л.) движение навстречу советской современности, как под микроскопом». Почему же фактически он видит советскую идеологию Мандельштама лишь в черновом 12-стишном дополнении к концовке («развязке») стихотворения и даже «под микроскопом» не может увидеть ее в самой «однозначно установившейся» концовке? В «Оде» же Сталину, при всей сложности ее поэтики, дифирамбы адресату видны невооруженным глазом и никакой «стиль» не «мешает» убедительности цитирования «высшей похвалы» тому, кому «Не я и не другой – ему народ родной – / Народ-Гомер хвалу утроит». Но то – в «Оде» Сталину. А вот чем венчается «движение мысли», по упорным уверениям М. Гаспарова, «к агитке» в «Неизвестном солдате»; приведу хрестоматийную концовку полностью, пусть стихи сами за себя скажут:

«Наливаются кровью аорты, / И звучит по рядам шепотком: / – Я рожден в девяносто четвертом… / – Я рожден в девяносто втором… / И, в кулак зажимая истертый / Год рожденья, с гурьбой и гуртом / Я шепчу обескровленным ртом: / Я рожден в ночь с второго на третье / Января в девяносто одном / Ненадежном году, и столетья / Окружают меня огнем».

Где здесь ясная, по М. Гаспарову, самому поэту «готовность по совести стать рядовым на призыв и учет советской страны»? «Ясно» ли вообще поэту, что он здесь изобразил «перекличку» именно «на воинском призыве», да еще среди советских призывников, знаменующую тем самым «не отречение от советского режима, а его приятие»? Правда, ниже на той же странице М. Гаспаров говорит, что то была «перекличка бойцов 1914 г., павших и пропавших «без вестей», неизвестными солдатами», которых, следовательно, «советский режим» призывать уж никак не мог, – но на этом его очередном противоречии останавливаться не буду. Для меня ясно: финал мандельштамовского «Солдата» объемностью своего художественного смысла просто инороден навязываемой ему конкретике советского «воинского призыва». И конечно, «звучит» в финале не «перекличка бойцов, становящихся в строй» (М. Гаспаров). Звучат выдохнутые «обескровленным ртом» голоса жертв, загнанных в «ряды» различными устроителями (будь то режимы или диктаторы) «оптовых смертей». С 30-х годов ход истории XX века, как известно, и в нашей стране щедро обогатил опыт массового погубления людей «задешево», и не только на войне, приобщая к этому опыту все новые поколения. «Большое время» (М. Бахтин), в котором давно уже существует стихотворение Мандельштама, все полней и острей выявляет его смысл, и «шепоток» в концовке естественно воспринимается как реквием и по жертвам сталинского режима. Специально отмечу: большое время потому и обострило смысл, что он действительно уже присутствовал в стихотворении, только так большое время и соавторствует с большими поэтами. А вот «12-стишие, поясняющее смысл финальной переклички», вопреки М. Гаспарову ничего в ней ни «пояснить», ни «прояснить» не могло, поскольку в финале «Неизвестного солдата» нет и намека на Мандельштама – идеолога «революционного социализма», вступающего в ряды РККА с «чувством решимости» сразиться «на войне против войны». Не смогло дописанное 12-стишие даже как-то повлиять на смысл ранее написанного, ибо подлинной причиной, почему эту «попытку продолжения» (М. Гаспаров) «с попытками «гражданской поэзии» (И. Семенко) автор отбросил, явилась, на мой взгляд, несовместимость данного цензурного варианта со всей «логикой» (пользуясь термином М. Гаспарова) предыдущего текста (несовместимость, по-моему, бросающаяся в глаза, несравненно более очевидная, чем некоторое несоответствие «логике текста», усмотренное М. Гаспаровым в «третьем разделе» стихотворения).

Содержание гаспаровской статьи шире ее названия и не исчерпывается толкованием «Стихов о неизвестном солдате» как «агитки». По сути, в статье радикально переосмыслено все позднее творчество Мандельштама. Начиная с «программных «Стансов» 1935 г.», «все его ключевые стихи последних лет – это стихи о приятии советской действительности», – пишет М. Гаспаров. Фактическую обоснованность этого тезиса даже комментировать не хочется. Напомню лишь ряд лирических шедевров позднего Мандельштама: «Мой щегол, я голову закину…», «Я около Кольцова…», «О, этот медленный, одышливый простор…», «Не сравнивай: живущий несравним…», «Еще не умер я, еще я не один…», «Куда мне деться в этом январе?..», «Еще он помнит башмаков износ…», «Пою, когда гортань сыра, душа суха…», «Разрывы круглых бухт и хрящ и синева…», «Вооруженный зреньем узких ос…», «Я в львиный ров и в крепость погружен…», «Я прошу, как жалости и милости…», «Тайная вечеря», «Заблудился я в небе… Что делать?..», «Чтоб приятель и ветра и капель…», «Флейты греческой тэта и йота…», «Я к губам подношу эту зелень…», «К пустой земле невольно припадая…» (список отнюдь не полный), – пусть читатели сами судят, верно ли, что «это стихи о приятии советской действительности». Задержусь только на, так сказать, теоретических соображениях М. Гаспарова. Он полагает, что «миф о Мандельштаме – борце против Сталина» подлежит «демифологизации». Да, Мандельштам в 1933 году написал на Сталина эпиграмму, но он же в 1937 году написал в честь Сталина «Оду». «Историк должен объяснить, как эти два произведения, два образа мыслей совмещались или сменяли друг друга в сознании Мандельштама. А для мифа достаточно объявить, что одно из этих настроений было «настоящим», а другое «ненастоящим», и им можно пренебречь. И конечно, – язвительно резюмирует М. Гаспаров, – для современного человека не может быть сомнений, что «настоящим» должен быть Мандельштам эпиграммы, а не оды».

По меньшей мере два фактора не учтены М. Гаспаровым. Первый: поэтическая ценность произведения. Историк литературы не может исходить из того, что «в стихах стихи не главное». Для меня в стихотворении «Дар напрасный, дар случайный…» Пушкин гораздо более «настоящий», чем в стихотворении «В часы забав иль праздной скуки…», не думаю, что я этим «мифологизирую» Александра Сергеевича. А что «настоящего» Мандельштама больше в гениальной эпиграмме на Сталина, чем в вымученной «Оде», для меня просто несомненно. Тут как раз переход ко второму фактору, к тому, что «историк должен объяснить» непосредственно в ситуации Мандельштама. Чтобы «объяснить», надо прежде понять, а М. Гаспаров (да простит он меня) именно не понимает. Или – не хочет понимать. Прекрасно знает, что «Мандельштам дважды арестовывался, был в ссылке и погиб в концлагере», о сталинской «Оде» сам замечает (текстуально повторяя Н. Я. Мандельштам), что она поэта «не спасла». Но что «Ода» и писалась (как удостоверяет та же Н. Я. Мандельштам) с целью спастись от ссылки, грозящей поэту гибелью, М. Гаспаров даже предположить не может. В его статье что у ссыльного Мандельштама, что у «официозных советских поэтов» условия для творчества абсолютно одинаковы, даже мысли о каких-то различиях не возникает в гаспаровском тексте. На что же опирается М. Гаспаров в этой своей позиции (должен же он, как историк, а не мифотворец, на что-то опираться)? А ни на что. Свидетельства же, подтверждающие возможность принудительного воздействия ссылки на творчество Мандельштама, М. Гаспаров, как правило, обходит молчанием (например, письмо поэта К. И. Чуковскому в начале 1937 года, как раз в пору написания «Оды»). Упомянуты лишь «Воспоминания» Н. Я. Мандельштам, которые походя иронически комментируются. Н. Я. Мандельштам, по М. Гаспарову, главный творец мифа о своем муже. Книга ее – «замечательная», обличает «советский тоталитарный режим», но в ней Н. Я. Мандельштам «пользовалась как аргументами судьбой мужа и его высказываниями. Разумеется, подбор этих аргументов односторонен: это публицистическая книга, а не запасник сведений для исследователей Мандельштама… Когда она сталкивалась с фактами, которые противоречили ее концепции – с «Одой», прежде всего, – она представляла их не то что как неискренность, но как насилие поэта над собой, и умела описывать это героическое самоистязание Мандельштама очень выразительно». Умиляет это «разумеется » (тем более что цитаты не приводятся, анализа и доказательств – никаких): словно «публицистичность» и «выразительность» заведомо подразумевают «односторонность» и недостоверность «сведений». В книге Н. Я. Мандельштам читаем, что сталинскую «Оду» поэт написал «с веревкой на шее», когда «перед ним стала дилемма: пассивно дожидаться гибели или сделать попытку спастись», что «начало 37 года прошло у О. М. в диком эксперименте над собой. Взвинчивая и настраивая себя для «Оды», он сам разрушил свою психику». Для М. Гаспарова «Ода» явно из тех мандельштамовских «ключевых стихов последних лет», каковые «считать… неискренними или написанными в порядке самопринуждения невозможно». Вспоминается пушкинский «невольный чижик», который и в клетке «песнью тешится живой». Больше того. «Трагизм судьбы Мандельштама» видится М. Гаспарову отнюдь не в том, что поэт «с веревкой на шее» слагал «Оду» Сталину, а в том, что Мандельштам оказался в положении человека, которого убивают не «его враги – это страшно, а… те, кого он чувствует своими друзьями, – это еще страшнее. Ощущение этого трагизма всюду присутствует в… поздних, приемлющих стихах Мандельштама – от этого они так сложны и глубоки и так непохожи на официальную советскую поэзию». (Как в скобках не вспомнить, что на других страницах статьи (в ее «Заключении») автор, мы знаем, утверждает, что Мандельштам отличается от «официозных советских поэтов» только «стилем»; где «стиль» и где «трагизм судьбы».) Выходит, по М. Гаспарову, пронзительные строки «Стансов»: «Я должен жить, дыша и большевея, / И перед смертью хорошея – / Еще побыть и поиграть с людьми!» – продиктованы дружескими чувствами поэта к большевикам. По мне же, это и есть откровенный голос «самопринуждения» («должен «!), знаменательно знающего свою «предсмертную» тщету («большеветь» не всякому дано», справедливо заметил В. Вейдле).

Подводя черту под темой, хочу привести такое «сведение» из «Воспоминаний» Н. Я. Мандельштам насчет того, что какое-то время спустя думал ее муж о своей сталинской «Оде»: «Теперь я понимаю, – сказал он Анне Андреевне, – это была болезнь». По-моему, ни у кого нет ни малейших оснований не верить этому свидетельству.

Прошу прощения, что так долго задерживал ваше внимание, но мне хотелось быть доказательным. Все-таки, когда высокий научный авторитет гнет свою линию поперек элементарных методологических принципов, наперекор смыслу творчества поэта и жестокой реальности его жизненного пути и Мандельштам делается «неузнаваем почти», более неузнаваем, чем на пересылке Дальстроя, тут есть повод попытаться возразить поосновательней.

Категорическое навязывание «позднему», ссыльному и затравленному, Мандельштаму сугубо добровольного «приятия» советского режима и советской идеологии считаю примером кризисного состояния нашей критической мысли. Оно же с другого бока характеризуется, на мой взгляд, еще одним примером, который можно найти в том же номере «НЛО». Имею в виду материал, озаглавленный «История русской литературы XX века (Москва, сентябрь 1995)». Шесть критиков новой генерации откликнулись здесь на предложение редакции (см. врез) «сочинять» историю не «после», а «по ходу», чтобы по-настоящему передать «воздух эпохи», и представили в журнал свои дневники за сентябрь 1995 года, «написанные исходя из потребностей историка». Идея вкупе с реализацией оставляет диковатое впечатление, поскольку читателю этой «Истории русской литературы…», на мой взгляд, очевидно, что в прошлогоднем сентябре ничего исторического в литературе не произошло. Мне, правда, как сотруднику «Вопросов литературы» не мог не запомниться полупечатный отзыв В. Курицына о нашем журнале (в разговоре с Баком при перевозке книг последнего, Дмитрий Петрович, наверно, тоже помнит этот эпизод, он и сам его в мягких тонах описывает). Но внеслужебный интерес вызвал у меня, пожалуй, лишь изобретенный опять-таки В. Курицыным (он, кстати, выдал (или выдул) «воздуха эпохи» раза в полтора больше любого другого участника) «синоним лексемы «фаллологоцентризм», верней, не сам «синоним», а воображаемая женская реакция главного редактора «НЛО» на перевод первого члена этого трехчастного термина – «…словоцентризм» (трехбуквенный открытый текст заменяю отточием). В остальном же можно только позавидовать уверенности коллег в том, что написанное ими станет историей. Если, конечно, все мероприятие не стопроцентная шутка, тогда завидую финансовым возможностям редакции, позволяющим ей в наше суровое время баловать читателя столь пространными шутками. А с точки зрения сегодняшнего историка сегодняшней литературы (пример заразителен), замечу, что возможность таких критических игр возникает, видимо, именно в условиях отсутствия литературы, то есть закончу тем же, с чего и начал.

 

Сергей ЧУПРИНИН

Мне кажется, что разговор в своем профессиональном кругу предрасполагает не столько к обмену мнениями, сколько к обмену вопросами, на которые каждый из нас – по тем или иным причинам – не знает пока готового ответа.

Я, во всяком случае, так и начну – с вопросов. Но прежде позволю себе все-таки не согласиться с уважаемым С. Ломинадзе, заявившим, что критика в последнее десятилетие существует в отсутствие литературы. Так и хочется осведомиться: а что, какие именно явления прозы, поэзии, эссеистики привели вас, коллега, к этому печальному умозаключению? Может быть, свод созданного в недавние годы Иосифом Бродским? Или «Генерал и его армия» Георгия Владимова, «Прокляты и убиты» Виктора Астафьева, «Зоровавель» Юрия Давыдова, «Знак зверя» Олега Ермакова, проза Людмилы Петрушевской, Нины Садур, Виктора Пелевина, Владимира Маканина, Сергея Гандлевского, стихи Светланы Кековой, Льва Лосева, Тимура Кибирова, Булата Окуджавы? При всех оценочных расхождениях неужели же здесь вообще не на чем просвещенному глазу остановиться? Вот, помнится, сидящие рядом с нами Лев Аннинский и Станислав Рассадин тоже от года к году твердили: у нас нет литературы, у нас не о чем говорить, а следовательно, и читать современников незачем. Но! Стоило им только взяться за обязанности председателей Букеровских жюри, то есть стоило вновь, как в 60 – 70-е, взять в руки комплекты литературных журналов, как тотчас же тон высказываний выгодно переменился: и чтения, в том числе незаурядного, оказалось с избытком, и спорить нашлось о чем, и выбор, как в лучшие годы, сделать было совсем не просто…

Поэтому отчасти в шутку, отчасти всерьез скажу: значение Букеровских премий уже в том, что, создав институт сменных жюри со сменными (и оплачиваемыми) номинаторами, британцы вновь приохотили десятки литераторов-профессионалов к чтению современной русской литературы, а следовательно, и дифференцированному, разборчивому суждению о ней: эта книга плоха и эта плоха, а вот этот роман, совсем наоборот, превосходен…

Ну а теперь к вопросам. Каждый журнальный редактор скажет, что критиков высокого (или хотя бы приличного) уровня у нас сейчас остро не хватает: некому заказать статью, а развернутые рецензии, будто вымирающий жанр, можно заносить в Красную книгу и т. д. На это каждый более или менее регулярно практикующий критик тотчас же возразит: да у нас, напротив, негде печататься и некому предложить статью. И оба будут правы:. Во всяком случае, поле для деятельности в последние лет пять безусловно съежилось. Среди газет, кроме «Общей», «Литературной» и «Независимой», назвать нечего, поскольку «Сегодня» и «Коммерсантъ-Daily» вполне обходятся услугами штатных обозревателей, а «Известиям» хватает, похоже, Константина Кедрова, превратившего соответствующий раздел общенациональной газеты в комфортный междусобойчик. Что касается журналов, то и тут список быстро, боюсь, исчерпается «Новым миром», «Вопросами литературы», «Знаменем». В «Юности», в «Нашем современнике» критики нет вовсе, в «Октябре», в «Дружбе народов» она смотрится как желанный, но все-таки случайный гость. И даже высокочтимая мною «Звезда», кажется, расхотела быть журналом современной литературы, заняв – прежде всего набором роскошных историко-литературных публикаций – экологическую нишу между позавчерашним «Нашим наследием» и нынешним «НЛО».

Причина? Она, думаю, в персоналиях, или, если угодно, в штатном расписании. Ибо если критика – это критики, то журналы – это прежде всего журналисты, редакторы. Причем далеко не обязательно главные, а те главным образом, кто сидит в отделах, заказывает, правит, сокращает, разыгрывает в каждом номере маленький литературно-критический спектакль. Почему в «Новом мире» есть критика? Да потому только, уверяю вас, что там есть Ирина Роднянская и Сергей Костырко, которым не скучно думать о современной литературе. Почему критика исчезла из «Юности» и не появилась в «Известиях»? Потому единственно, что там некому ею заниматься – и по долгу службы, и по зову, простите, души.

Вот и возникает ощущение бытовой духоты и тесноты, когда П. Басинскому и А. Немзеру, А. Немзеру и В. Курицыну некуда, как в коммуналке, разойтись и они попросту обречены толкаться локтями не в одной литературе, а на одних и тех же площадках. Это с одной стороны. А с другой, отношение к критике – такое, например, как в нынешнем «Огоньке», – показывает, что и к литературе в целом даже в изданиях с вполне отчетливыми культурными амбициями начинают относиться как к «глубокоуважаемому шкафу» – и выбросить жалко, как-никак дедушкино наследство, и приспособить к сегодняшним нуждам не удается. Вот выразительный пример – Андрей Битов поглавно печатает новый роман в русском «Playboy». Его, кажется, успели за это осудить. Но мне в данном случае хотелось бы указать на то, что, заполучив отнюдь не празднословное сочинение высокочтимого мэтра, «Playboy» своим приобретением и минуточки не погордился, как погордились бы в аналогичной ситуации и «Дружба народов», и «Знамя». Во всяком случае, новый роман лауреата, президента и орденоносца даже не проанонсирован, в числе наиболее ярких публикаций номера, на журнальной обложке, хотя какая только чепуха на эту обложку не вынесена. Выходит, на бракосочетание «Playboy» с публикой Битова еще зовут, но отнюдь и отнюдь не как свадебного генерала.

Так где же, спросят, вопрос, ответ на который пока неизвестен. Извольте. Я действительно не знаю, что делать писателям, и в частности критикам, в этой ситуации. Обиженно уносить зажженные светы в становящиеся все более малотиражными (и безгонорарными) издания для понимающих или снова и снова навязывать себя профанам, находя себе место уже не в пространстве между народом и властью, а на двух-трех страничках между спортивной хроникой и советами диетолога?

Еще вопрос – из того же ряда. Почему решительно не удаются решительно все писательские проекты, связанные с телевидением? Не удаются ни у кого – от А. Солженицына до А. Шаталова и В. Ерофеева. Смотреть на говорящие писательские головы и жалко, и скучно, и обидно. Ведь умницы же, таланты, острословы, почему все мы с такой унылой обреченностью проигрываем в привлекательности не только любому О. Газманову, но и чуть ли не любому думцу? Мне кажется, авторам «ВЛ» стоило бы специально порефлектировать по этому поводу. Чего недостает господам сочинителям? Или, будем привычно спесивы, есть, может быть, в нас некий преизбыток, не вмещающийся в прокрустово ТВ-ложе? И что с этим преизбытком делать, если мы все-таки хотим быть услышанными не только своим кругом, но и своими соотечественниками?

Теперь вопрос из ряда вроде бы другого. Заметили ли вы, коллеги, как незаметно изменился словарь имеющей пока в периодике спрос литературной критики? Я не об интервенции слов типа «дискурс». Я о практически полном исчезновении таких слов (и понятий!), как, например, «правдивость», «смелость», «духовность», «гражданственность» и уж тем более «народность», «идейность» и «тенденциозность». С ними под воду ушла на наших глазах Атлантида реальной критики, ибо никто сейчас, кажется, не поверяет искусство действительностью, никто не пытается взглянуть на жизнь сквозь увеличительное стекло писательского воображения.

Надо ли этому печалиться? Надо ли этому радоваться? Не знаю. Но рискну предположить, что как ныне торжествующий в печати оценочный разнобой, так и ныне повально распространившееся «охудожествление» критики (в духе популярящих изыски Б. Кузьминского, Вяч. Курицына, Д. Горелова, иных многих) объясняются не только похвальной экспансией авторского индивидуализма, но и плачевным отсутствием общего словаря, общей категориальной и критериальной базы. Впрочем, пусть даже не общей, пусть только своей, личностной, но – непременно внятной, отрефлектированной и стабильной. Кто в лес, кто по дрова, кому бузина, кому дядька в Киеве – понять свежему человеку решительно невозможно, и это – сколько ни атакуй стилем – стреноживает эффективность любого, даже разумного, критического высказывания.

И наконец, последний вопрос. Высказываясь публично о том издании, в котором я имею честь работать, коллеги – кто с одобрением, кто, напротив, с явным неудовольствием – отмечают, что «Знамя», мол, в отличие от прочих журнал «с направлением». Очень интересно. Хотел бы согласиться. Но вынужден спросить, например, у присутствующих здесь: так какого же все-таки «направления» наш журнал? И по каким координатам это «направление» можно вычислить? По критике? Так, по итогам прошлого года премия за лучшее критическое выступление в журнале была разделена между В. Кардиным и Вл. Новиковым – авторами, настолько несогласными друг с другом во всем, имеющем касательство к литературе, что даже торжественная церемония вручения премий превратилась в поле острого интеллектуального состязания наших солауреатов. По прозе, по поэзии, по публицистике? Но, за некоторыми понятными исключениями, мы печатаем тех же авторов, что и «Новый мир», «Октябрь», «Звезда», «Дружба народов» – журналы, вопрос о «направлении» которых обычно не возникает. Так что же – и «Знамя», выходит, журнал без «направления»? Или это «направление» никто из обозревателей пока не потрудился определить, как не потрудились определить «направление» наших соседей? Или – тоже не исключено, – может быть, беда всех нынешних литературных изданий (а также изданий с литературными амбициями – в широком спектре от «Сегодня» до «Огонька») как раз в том и состоит, что они, различаясь качеством, неразличимы позиционно, вот именно что направленчески? И не в этом ли одна из причин охлаждения публики к нашей литературной печати, ибо подписчик лишен удовольствия выбрать именно свой журнал, именно свою газету?

У меня, понятно, есть кое-какие рабочие соображения и на сей счет. Но, как было уже сказано, я пришел на нашу встречу с желанием скорее спрашивать, проверять свое мнение, нежели высказывать его.

 

Л. АННИНСКИЙ

Честно говоря, я только теперь узнал, что писатель Виктор Ерофеев определил нам, критикам, местопребывание – в лакейской.

Я ничего против не имею. Мне все равно, где пребывать. Думать над реальностью можно, находясь в любом ее месте.

Цитировать

Чупринин, С.И. Критики о критике / С.И. Чупринин, Д. Быков, А. Василевский, Е. Шкловский, С. Ломинадзе, М.С. Ремизова, С. Рассадин, Д.П. Бак, А.М. Турков, И.Б. Роднянская, В.И. Новиков, К.А. Степанян, Л.А. Аннинский // Вопросы литературы. - 1996 - №6. - C. 3-57
Копировать