Искусство и метафизика смерти. Лев Толстой и Мартин Хайдеггер: философско-поэтический опыт сравнительного изучения
Филология факта есть философия.
Сенека
На образ мышления Мартина Хайдеггера, его концепцию смерти (танатологию) значительное влияние оказала художественная философия изображения смерти у Толстого, особенно в повести о тульском судье. Философ и сам говорит об этом в подстрочном примечании одной из своих работ: в «Смерти Ивана Ильича» Толстой изобразил явление потрясения «человек умирает». У. Баррет в своей монографии о философии бытия, а позже В. Кауфман в книге «Религия от Толстого к Камю» обращают внимание на то, что здесь идет речь о гораздо более сильном влиянии, чем это значится в скромном упоминании Хайдеггера. «Когда в последующем столетии философ-профессионал начал изучать явление смерти, то исходным пунктом он взял историю смерти Ивана Ильича Толстого»1. Кауфман высказывается еще решительнее: «Мартин Хайдеггер — приверженец толстовства, а написанный им раздел о смерти — это невольно написанный комментарий к «Смерти Ивана Ильича»»2. И Толстой, и Хайдеггер дают мастерский анализ относящегося к смерти отчужденного бытия, с той лишь разницей, что являющееся у русского писателя филологией, у немецкого мыслителя становится философией. Шеллинг прав, утверждая: «лишите искусство объективности, и оно перестанет быть тем, что оно есть, и превратится в философию; придайте философии объективность, и она перестанет быть философией и превратится в искусство»3. Оба думают об отношении искусства и философии, феномена и ноумена, и тем самым подводят наc ближе к пониманию человеческого бытия. Первый хочет уловить мир чувственно, второй — умозрительно. Специальные же науки способны истолковать и объяснить только определенные отношения и уровни действительности, «конечные вопросы» остаются за пределами их исследований. Однако при всей схожести — определяющую роль играют различия. Созданные Толстым и Хайдеггером концепции жизни и смерти в решающей степени различаются тем, что в центре мысли Толстого, даже тогда, когда он пишет о смерти, всегда находится жизнь: «Все мысли о смерти нужны только для жизни»4. Этос жизни у него всегда побеждает пафос смерти. Когда русский писатель философским языком хочет сказать то, что думает о важнейших вопросах онтологии, тогда он пишет исследование о жизни, а не о смерти5. Его мудрость — размышление не о смерти, а о жизни. Смерть у Толстого является не протагонистом, а, скорее, антагонистом. Смерть не играет у него главной роли в эпосе бытия: мы можем сказать, что в «Смерти Ивана Ильича» она выступает квази-протагонистом, потому что центр тяжести повести находится в жизни. Хайдеггер же, наоборот, приближается к жизни со стороны смерти, ставя акцент на онтологическом одиночестве человека, на его «выброшенности в бытие». В своем философском трактате «Бытие и время», особенно в его разделе (§ 51) «Бытие к смерти и повседневность присутствия», М. Хайдеггер подробно излагает мысль о том, что человек существует как погруженный в бытие присутствия (Dasein), будучи «брошен в него». В этой сфере обыденности человек выступает не как личность, а скорее как вещь, как средство. Не человек действует, а человеком действуют. Хайдеггер разоблачает неподлинное бытие, куда человек сам уходит, чтобы тем самым уйти от самого себя. Смотря в глаза смерти, переоценивая свое существование, человек открывает возможность перехода от неподлинного бытия к подлинному. Лишь в такой пограничной ситуации открыт путь к бытию. Толстой тоже выносит смертный приговор такому неподлинному существованию человека. В ходе противостояния смерти, когда человек измеряет бытие с горизонта смерти (небытия), исчезает вся банальная повседневность и вскрываются самые глубокие основы бытия. Толстой и Хайдеггер утверждают, что только при свете катастрофы смерти спадает вуаль и бытие обнажает свой истинный лик. Перед лицом смерти человек — отворачиваясь от мира вещей — обращается к самому себе. Поэтический анализ русского писателя не менее глубоко проникает в тайны бытия, чем фундаментальная онтология немецкого философа. Наш анализ не призван стать дословным сопоставлением двух текстов, но тем не менее стремится указать на то, что наряду со сходством, в исследуемых произведениях решающими являются различия. Философия вскрывает истину шаг за шагом, путем умозаключений и выводов, а искусство — улавливает ее непосредственно, образно. Хайдеггер изучает не психологические, антропологические, социальные особенности личности конкретного человека, как они даны нам в эмпирическом опыте; его интересует сущность бытийной структуры «человека вообще».
По мнению Дмитрия Мирского, одного из критиков Толстого, первые пятьдесят лет писатель смотрел на жизнь глазами Наташи Ростовой, только что отправившейся на свой первый бал; в последние же годы глазами Ивана Ильича, мечущегося в черном мешке. Другой его критик, Лев Шестов, также считает, что Толстой до происшедшего в нем в 1880-е годы переворота взирал на мир как на «обворожительный бальный зал», а позднее — как на камеру пыток. В работе же Плеханова «Отсюда — досюда» отмечено, что Толстой создавал по-настоящему выдающееся только в первую половину своего творческого периода, а после переворота принял исходное положение цензора: в его эстетике господствовали этические, педагогические и религозно-философские критерии. Это утверждение является не совсем состоятельным, потому что Толстой-моралист осуждает виновных, но Толстой-художник не обвиняет и не оправдывает никого. Между эстетикой и философией Толстого нет антагонистического противоречия: как мыслитель он говорит то же самое, что и как художник. Чтобы понять Толстого как мыслителя, надо суметь заглянуть за литературный текст и вскрыть философские основы его поэтики.
Если пересмотреть историю литературы и философии, вряд ли можно найти мыслителя, который дольше, глубже и многостороннее занимался бы проблемой смерти, чем Толстой. Что бы он ни писал — художественное произведение, дневник или эссе — проблема бытия и небытия всегда страстно волновала его. Толстой изучает проблему смерти, главным образом, в двух аспектах. Во-первых, с точки зрения правомерности возникновения страха смерти и преодоления этого чувства, а во-вторых, в плане ответа на вопрос: может ли смерть подвергнуть сомнению все ценности жизни и даже саму жизнь. «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?» (16, 122). Иначе выраженный, вопрос будет звучать так: если мы приходим ниоткуда и держим путь в никуда, а итогом всего является смерть, то что же придает жизни ценность? На философском языке этот вопрос можно поставить и так: имманентна или трансцендентна цель нашей жизни? Толстой никогда не занят смертью самой по себе, а рассматривает ее во взаимосвязи с жизнью. У него было не только тонкое ощущение смерти, но такое же тонкое ощущение жизни. В центре жизни у него всегда находится смерть, а в центре смерти жизнь, как черная точка (инь) посередине белого и белая точка (ян) в центре черного. Жизнь и смерть являются коррелятивными понятиями, их невозможно представить друг без друга. Каждое начало является концом, как и всякий конец — началом. Начало само по себе содержит и конец: родившись, мы уже умираем. «Если жизнь — благо, то благо и смерть, составляющая необходимое условие жизни»6. Он читает все, что было написано философами о жизни и смерти. Изучив произведения всех западных и восточных мудрецов — из которых в большей или меньшей степени Будда, Лао-цзы, Конфуций, Сократ, Марк Аврелий, Паскаль, Спиноза, Монтень, Руссо, Кант, Шопенгауэр повлияли на него, — он остается недоволен решением этой проблемы упомянутыми философами: «Философские системы — это плохо сложенные своды, замазанные известкой с тем, чтобы не видна была их непрочность. Свод из неотесанного камня, если держит, то наверное прочен. Мало того, свод самый прочный тот, который строился бессознательно, как природные пещеры»7. Толстой не мог понять смысла человеческой жизни с помощью теологии или философии, поэтому обратился к другому методу. Проблему решения тайны жизни-смерти параллельно с философскими размышлениями Толстой пробует раскрыть средствами искусства. Он исходит из того убеждения, что предметом истинного искусства является ответ на вопрос о конечности и бренности нашего бытия, смысла и цели быстротекущей жизни.
Философия — это изучение проблемы смерти (thanatu meletе) — признаются философы-поэты и поэты-философы от Сократа до Толстого8. Проблема смерти — органическая часть первого периода толстовского творческого наследия и полностью пронизывает вторую его часть. Своих героев русский писатель с удовольствием подвергает испытанию смертью, потому что, по его мнению, только тот постигнет и поймет жизнь, кто способен проникнуть в сущностные глубины смерти. Это было излюбленной сюжетной ситуацией у Толстого в кавказских и севастопольских рассказах, но Андрей Болконский и Анна Каренина перед смертью тоже несколько раз испытывают мистерию посвящения в потрясающее переживание смерти. В отличие от «Трех смертей» и двух смертей (смерть лошади и ее хозяина) в «Холстомере», «Смерть Ивана Ильича» Толстой полностью посвящает проблематике смерти, направляя свой микроскоп на единичную смерть. В этом случае картина может проиграть в широте, но она бесспорно выиграет в глубине. Толстой переносит проблему жизни-смерти из имманентной плоскости в трансцендентную: он вопрошает сверх сущего, выходит за его пределы. В узких рамках 55-страничной повести обсуждаются наиглавнейшие вопросы онтологии. Тем самым образ становится живым благодаря тому, что повествователь в «Смерти Ивана Ильича» проникает в глубины экзистенциональных проблем. «Когда князь Андрей умирает — это, конечно, смерть героя, но в то же время — и в еще большей степени — это умирание человека. Иван Ильич индивидуального характера не имеет; ему дан только комплекс свойств, типических для среднего пореформенного бюрократа. Конечно, достаточный для того, чтобы сквозь изображения процесса умирания непрестанно просвечивал ужас этой бессмысленной среднебюрократической жизни»9. Однако Толстой был больше, нежели просто сатирик, ибо вскрывал не только социальные проявления зла, но и его метафизические глубины. Мы только тогда понимаем его творчество по-настоящему, когда признаем метафизическое зерно в том, что на первый взгляд представляется лишь осуждением общества.
Критик правильно отмечает, что толстовский герой — консолидированный тип чиновников среднего класса 1880-х годов. Это совершенно справедливо, ведь Иван Ильич не человек-вообще, не Кай (лицо, служащее в учебниках логики примером стереотипного силлогизма), а представитель одного общественного слоя, страдающего онтологической анемией, который больше не господствует над бытием. Законы логики чересчур общи, поэтому не применимы к отдельным конкретным случаям. Сам Иван Ильич тоже резко протестует против снабжения его ярлыком человек-вообще. «Тот пример силлогизма, которому он учился в логике Кизеветера: Кай — человек, люди смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо; он был Ваня с мама, с папа, с Митей и Володей, с игрушками, кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного с полосками мячика, который так любил Ваня? Разве Кай целовал так руку матери?.. Разве он бунтовал за пирожки в Правоведении? Разве Кай так был влюблен? Разве Кай так мог вести заседание? И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, — мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно»10.
Почему следует прояснить данную проблему? Потому что если бы Толстой в судьбе Ивана Ильича изобразил судьбу человека вообще, то из этого можно было бы сделать ложный вывод, что вся жизнь человека ничтожна и бессмысленна, поскольку смерть и так положит всему конец. На основе этого следовало бы объявить писателя апологетом смерти. Отсюда только один шаг к средневековой аллегорической драме Everyman. Перед лицом смерти героя покидает все, во что он верил и на что он опирался в земной жизни: на финальном пути к Богу его сопровождают только Добрые Дела (Good-Deeds), каковые он успел совершить в своей жизни. В современном обществе взамен утраченной иллюзии о потустороннем бытии у лишенного религии человека возникает необходимость создания «бытия присутствия» (Dasein). По мнению экзистенциалистов, человек имеет возможность найти себя в этом мире. Эвиденция конечности бытия заставляет познать свободу, в которой человек принимает смерть. Только перед лицом смерти человеку удастся прислушаться к бытию и открыть его смысл. Однако для того, чтобы человеку вырваться из сферы обыденной жизни, по мнению Карла Ясперса, нужна «пограничная ситуация» (Grenzsituation), каковой является страх смерти, самопожертвование или иное душевное потрясение, пробуждающее в нем сознание бренности бытия. В таких ситуациях человек начинает ощущать ответственность как за свою судьбу, так и за судьбы других. Только тогда падает завеса с лица бытия массового человека, скрывающегося за ложью обыденности или, по словам Хайдеггера, за das Man##»Man» — одна из основных категорий экзистенциальной философии Хайдеггера и Ясперса. Сам термин на русский язык не переводится. В немецком языке «man» употребляется в качестве подлежащего в неопределенно-личных предложениях. (Гайденко П.
- Barrett W. Irrational Man. A Study in Existential Philosophy. New York: Bantam Dell Pub Group, 1958. С. 120.[↩]
- Kaufmann W. Religion from Tolstoy to Camus. Introduction. New York: Harper Torchbook, 1961. С. 8.[↩]
- Шеллинг Ф. В. И. Сочинения в 2 тт. Т. 1. М.: Мысль, 1987. С. 486.[↩]
- Толстой С. Л. Очерки былого. Тула: Центрально-Черноземное книжное изд., 1968. С. 223.[↩]
- В черновом варианте трактат был назван «О жизни и смерти» (1887), но во время работы Толстой пришел к выводу, что «смерть не существует». Он много заботился об изложении, о простоте трактата — «чтобы Тит понял. И тогда все сокращается и уясняется. От общения с профессорами многословие, труднословие и неясность, от общения с мужиками сжатость, красота языка и ясность» (Толстой Л. Н. Собр. соч. в 22 тт. Т. 19. М.: Художественная литература, 1978-1985. С. 135. Ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы в скобках).[↩]
- Толстой Л. Н. Круг чтения. Т. 2. М.: Изд. политической литературы, 1991. С. 15. Толстой часто цитировал стихи Баратынского «Смерть» («Тебя из тьмы не изведу я…»). Он был согласен с поэтом в том, что смерть не только уничтожает все, но она является и предпосылкой рождения новой жизни. «Недоуменье, принужденье — / Условье смутных наших дней, / Ты всех загадок разрешенье, / Ты разрешенье всех цепей».[↩]
- Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90 тт. Т. 55. М. -Л.: Гослитиздат, 1928-1959. С. 204.[↩]
- Сократ был одним из любимых Толстым философов, который своим жизнепониманием стал достойным примером для подражания. В назидание себе самому и другим он написал в «Круге чтения»: «Суд над Сократом и его защита» (по «Апологии» Платона) как недельное чтение. А книга другого любимого философа, Монтеня (Que philosopher c’est apprendre ` mourir), который так же, как и Сократ, небрежное отношение к смерти считал «анимальным равнодушием, стоящим для человека слишком дорого», — лежала около кровати смертельно больного Толстого на станции Астапово, из которой, когда у него уже не хватало сил, друзья читали ему отрывки.[↩]
- Гинзбург Лидия. О психологической прозе. Л.: Советский писатель, 1971. С. 303.[↩]
- Толстовские герои часто носят фамилию-маску, фамилию-кличку, например, Каренин — человек ума, головы: karenon по-гречески обозначает голову, главу. Толстой владел греческим языком и эту фамилию он с удовольствием дает таким действующим лицам, в которых разум, «ум ума» преобладает над «умом сердца». В «Живом трупе» Карениным зовут педантичного, сухого любовника. Иван Ильич уже по-русски получает фамилию Головин (голова). Все это является доказательством того, что Толстой в своей моральной философии предпочитает добродетели сердца добродетелям разума, головы. В этимологии слов обнаруживается мудрость наименования.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2009