№5, 2006/Век минувший

…Хорошо ушел – не оглянулся. Публикация Э. Казанджана

Как странно садиться за воспоминания о поэте-приятеле не в ту историческую эпоху, когда длилось само приятельство… В спектре прожитого засветились прежде незримые линии, а ему они уже не видны. Просто не дожил, бедняга, до поры, когда они открылись. И возникает довольно нелепое ощущение, будто с течением времени мы перестаем быть современниками! Мыслимое ли дело: кажется, что воспоминания не соединяют, а разлучают с ушедшим!

Мыслимое, мыслимое… Вместо растолкования, достаточно сопоставления дат: это пишется в 1990-м, а Боря умер в 86-м. Разрыв в четыре года, но из тех, что потрясли мир <…> Ему они не достались. И потому логически вполне убедительно получается, что в воспоминаниях о нем надо бы рассказывать не о связи времен, а о разрыве времен. Меж тем, память посрамляет логику. Вопреки ожиданию, в памяти возникает образ не просто одолевшего исторический разрыв современника, а сиюминутошного современника, благодарно сгорающего в огне нынешнего переустройства всего нашего бытия.

Борис Слуцкий был органически – всем складом души и одаренности – создан для эпохи, до которой не сумел дожить. Это не риторика. Это доказуемо!

Среди возможных доказательств – его стихотворение «Перемены», не опубликованное им при жизни. Почему – не знаю. Казалось бы, ничто не могло помешать его публикации – даже в дни нашего средневековья.

Перемены бывают не часто.

Редок пересчет, перемер.

Раза три я испытывал счастье,

упоение от перемен.

 

Словно вьюга, мела перемена,

словно ливень весенний, лила.

Раза три, утверждаю я смело,

перемена большая была.

 

От судьбы отломилась бы милость,

тот-то б разодолжил меня бог,

если бы снова переменилось,

изменилось еще хоть разок.

(Заключительное стихотворение в посмертном сборнике «Неизданные стихи», 1988)

Так и просится быть точно означенной дата под таким стихотворением… Но даты, как обычно у БС, нет. Даже год не отмечен. Могу, однако, утверждать довольно уверенно, что к весне 77-го оно уже было написано: если только слуховая память не обманывает, я услышал строки из него в мае 77-го на юрмальском берегу, когда утрами мы каждодневно вышагивали вдоль моря заданный самим себе пешеходный урок.

Борис не был из тех поэтов, кто мгновенно и с видимым удовольствием откликается на просьбу – «почитай что-нибудь новое…» И он не декламировал свои стихи, а обычно четко произносил их. Они часто служили ему как бы формульную службу: вплывали в разговор о жизни или истории словно заранее отлично сработанные доводы с афористической оснасткой. А потому и запоминались в его чтении не как поэтические открытия, но как неотразимые аргументы в споре.

В мае 77-го мы спорили в последний раз: уже начиналась тогда его роковая болезнь. Хотя он бывал постоянно подавлен и не слишком словоохотлив, от споров уходить было выше его сил. Они же вертелись той весной вокруг одной темы: что сбылось и что не сбылось из всего обещанного человечеству Октябрем 17-го. Дело в том, что катился юбилейный – шестидесятый – год революции и все вокруг норовило напоминать об этом. Даже обязательство одного садовода вывести сорт гладиолусов имени 60-летия! Борис скаламбурил, что гладиолусы выводят гладиаторы, а этот садовод – гладиолух: наверное, последний лысенковец Латвии – не герой, а демагог, ибо за одно лето новый сорт не выводят…

Хмуро – без улыбки – пошучивал он и над более весомыми материями, когда у бесшумного моря мы, порою шумно, выбалтывались, качаясь на волнах истории минувших десятилетий. Но реставрировать те споры точно не смогу. А неточно – нельзя! Или уж во всяком случае – негоже: Борис Слуцкий знал нашу историю молекулярно – поименно и податно. С юридической точностью. И оспаривать его осведомленность не приходило на ум никогда. Спорными выглядели иногда его пристрастья. Но скрупулезность фактологической точности бывала даже избыточной. В одном из антисталинских своих стихотворений, мысленно оглядывая время от смерти Ленина (1924) до смерти Сталина (1953), он написал строку: «Все двадцать девять лет прошли»… В трезвой публицистике стало общепринятым измерять ту эпоху однословно – «тридцатилетие». А ему, поэту, такая приблизительность в трагическом размышлении показалась недостойной…

В этом – весь Слуцкий. Оттого-то о нем надо рассказывать точно.

– Ах, точно?! – слышу я голос знатоков (а Слуцкий несомненно вошел в разряд состоявшихся классиков нашей послевоенной поэзии и потому стал уже полем исканий бдительных знатоков). – Тогда надо тут же упомянуть, что ведь есть у него и строка с «тридцатилетней властью величия и бед». А стало быть, не держался он догматически календарно точных двадцати девяти…

Да, это правда – догматически не держался. Но и в этом тоже – весь Слуцкий! Только – чуть другой поры. Когда бы ставил он даты под своими стихами, об этом легче было бы судить. Но существенно, что он мог быть разным. И перемены в нем самом – вероятно, самое интересное и драматичное, что еще будет о нем рассказано. Однако, ждать этого нужно от исследований, а не от воспоминаний. Мемуарная точность у каждого своя. По природе вещей. И есть опасность довериться порою не очень достоверной наблюдательности пристрастного современника. Кстати уж – я как раз из числа пристрастных. И потому, что всегда любил поэтическую повадку БС, и потому, что между нами не раз пробегали черные кошки…

Как правило, в воспоминаниях – о черных кошках молчание. Но отсюда одну – чернейшую – никак не прогнать. Она напомнила о себе и на юрмальском берегу весной 77-го. Среди всего, что беспорядочно толпится в памяти о тех днях, строфы про счастье исторических перемен вовсе не главное. Главное – он сам в тогдашней своей беде.

Она была уже непоправимой. Правда, это еще не осознавалось ни окружающими, ни врачами, ни им самим. Лишь один человек, появившийся в Дубултах, когда мы там жили уже не первую неделю, возможно, «свежим глазом» вгляделся в происходящее с Борисом глубже других. Или угадал больше, чем остальные.

Расскажу по порядку… У меня сохранился календарь «Еженедельник» на 1977 год. Там я каждодневно отмечал разные разности, стоившие внимания. Или казавшиеся таковыми. Не думал тогда, что это сможет пригодиться. А вот теперь – в облегчение памяти – точно узнаю, что поселились мы в дубултовском Доме творчества 3-го мая и сидели с Борисом за одним столом у стеклянной стены. В противоречие со своей разговорчивостью во время прогулок вдоль моря, за трапезами в столовой он предпочитал отмалчиваться. Может быть, по причине многолюдья вокруг. И когда по соседству с нами однажды замаячила сильная фигура рослого незнакомца с серьезными глазами и я цитатно сострил – «на набережной появилось значительное лицо», Борис удивленно уставился на меня, долго не произнося ни слова. Признаюсь, от странности этого молчания мне стало на мгновенье не по себе. (И до сих пор то «не по себе»нет-нет да и возникает в памяти.) Наконец, он отозвался: «Ты что, знаком с Семиным?»

Удивление его было совершенно естественным. Семин к той поре уже стал одним из самых читаемых и почитаемых новомирских прозаиков «Твардовского призыва», да и независимо от «Нового мира» прочно вошел в разряд непреклонно-честных и надежно-правдивых наших писателей. Странно было «не знать Семина в лицо». Борис нас сразу познакомил. И с того дня – с 16 мая – мы уже, как правило, «водились» в Дубултах втроем. К сожалению, недолго – всего неделю. Об этом тут и рассказ, что недолго…

В моих тогдашних записях помечено: 17 – 18 мая – дождь, 7 – 9 градусов… Но и в такую осеннюю непогодь – дальние прогулки по кромке берега, теперь уже в обществе двух С – Бориса и Виталия. Честно говоря, я им не годился в достойные сошагальщики: они оба были неутомимы на любой километраж, а я скоро уставал.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2006

Цитировать

Данин, Д. …Хорошо ушел – не оглянулся. Публикация Э. Казанджана / Д. Данин // Вопросы литературы. - 2006 - №5. - C. 168-179
Копировать