Хемингуэй на пути к мастерству
Сравнительно недавно творчество Хемингуэя опять включилось в наш писательский и исследовательский оборот. Причины тешу разные: и сам Хемингуэй некоторое время молчал как писатель и у нас еще дольше не только не писали о нем, но даже редко брались за его книги.
Не всегда обоснованным было и прежде читательское восприятие даже наиболее прославленных его произведений. Так в свое время превратно, по-эстетски, был понят кое-кем уже первый роман «Фиеста», как апология пустопорожней праздности. Даже антивоенный роман «Прощай, оружие!» был воспринят некоторыми читателями как роман о любви и вине, а когда после многолетнего перерыва переведена была повесть «Старик и море», то эта хорошая книга, повторяющая, правда в несколько затуманенном виде, мотивы «Непобедимого» и «Иметь и не иметь», была встречена в иных кругах неумеренными восторгами: «Ах, откровение! Ох, библия!» Причем откровение и библию искали и видели как раз в двусмысленных аллегориях и частностях, необычных для Хемингуэя, каким мы его знали и оценили.
Трудно было переубедить таких воздыхателей хотя бы потому, что сам Хемингуэй с насмешливым лукавствам уклонялся от истолкования своей повести и в одном интервью 1954 года сказал: «Я попытался дать настоящего старика и настоящего мальчика, настоящее море и настоящую рыбу и настоящих акул. И, если это мне удалось сделать достаточно хорошо и правдиво, они могут быть истолкованы по-разному»1.
В споре приходилось исходить из анализа произведений Хемингуэя, не располагая конкретными фактами и надежными данными о его творческих воззрениях. А такому неподкрепленному анализу другая сторона противопоставляла свою имманентную и поэтому субъективную трактовку особо полюбившихся им произведений и отдельных цитат из Хемингуэя. Это было суждение по вершкам, да еще с примыслом, а корешки оставались неизвестными обоим спорящим сторонам. Только в последние годы были обнародованы в разных статьях и работах отрывки писем, высказываний и ранних публикаций Хемингуэя. Эти материалы, на наш взгляд, подкрепляют не сенсационную, а трезвую оценку его творчества. Задача этой статьи весьма скромная – ввести в наш оборот некоторые малоизвестные у нас факты о становлении мировоззрения и мастерства Хемингуэя на первых порах его творческого пути и этим вооружить нашего читателя для восприятия книг Хемингуэя и для суждения о некоторых установившихся и не всегда оправданных представлений об этом писателе.
* * *
Как и все мастера, Хемингуэй прошел свою школу ученичества. Как и многие, он начал ее с газеты. Но и значительно позже, уже после того, как мировую известность принесли Хемингуэю романы «Фиеста» и «Прощай, оружие!», он не гнушался пером репортера, а временами, в периоды больших социальных потрясений (особенно войн), газетные жанры (корреспонденция, репортаж, очерк) опять становились для Хемингуэя способом непосредственного отклика на происходящие события, которые позднее получали у него художественное осмысление.
Восемнадцатилетним юношей, прямо со школьной скамьи, Эрнест Хемингуэй в 1917 году попал на семь месяцев репортером в провинциальную газету «Канзас Стар» и, надо сказать, попал в хорошие руки. Не в пример многим продажным журналистам столичных газет, его наставляли газетчики доброй старой школы, которых интересовали прежде всего факты. Для молодого Хемингуэя все было в новинку, он работал на совесть и получил здесь много полезных профессиональных навыков. О том, как воспитывали в «Канзас Стар» новичков, можно судить по некоторым из ста «Заповедей газетчика»: «Пиши короткими предложениями. Первый абзац2 должен быть краток. Язык твой должен быть сильным. Утверждай, а не отрицай. – Бойся обветшалых жаргонных словечек, особенно когда они становятся общеупотребительными. Воспринимается только свежий слэнг. – Избегай прилагательных, особенно таких пышных, как «потрясающий», «великолепный», «грандиозный», «величественный».
От всех репортеров здесь неукоснительно требовали соблюдения подобных заповедей, и заповеди эти пошли впрок Хемингуэю: «Работая в «Канзас Стар», – вспоминал он позднее, – я старался о простых вещах писать просто».
В академическом смысле Хемингуэй не получил высшего образования. Правда, средняя школа, которую он окончил в Ок-Парке, по постановке дела не уступала иным прославленным колледжам, но все-таки для Хемингуэя его университеты протекали не в студенческих аудиториях, а на полях сражений, в газетных редакциях, на спортивных рингах – иначе говоря, на жизненной арене. Борьба Хемингуэя за самоутверждение в литературе проходила как бы в четыре раунда: первый (1917 – 1918) – в провинциальной американской газете; второй (1918) – на фронте первой мировой войны; третий (1919 – 1923) – в репортерских скитаниях по Европе и Канаде; четвертый (1924 – 1926) прошел в напряженной учебе в Париже и, наконец, принес ему литературное признание. О первом было уже сказано выше, четвертый выходит за рамки настоящей статьи, поэтому остановимся на втором и особенно на третьем – определяющем.
Вторым жизненным этапом Хемингуэя были полгода на итало-австрийском фронте. Из них месяц на передовой, а затем, после тяжелого ранения, несколько месяцев в госпиталях, где он лежал вместе с уцелевшими свидетелями разгрома при Капоретто. Пережитое и услышанное было страшно и подавляюще. Хемингуэй еще, очевидно, не считал себя способным творчески отразить свои военные наблюдения, он был всего-навсего автором ученического журнала своего колледжа. И собственный опыт и чужие рассказы ярко и полно отразились лишь много позднее в романе «Прощай, оружие!» и в таких новеллах, как «В чужой стране», «Такими вы не будете», «На сон грядущий» и т. п. Но об этом периоде в свое время столько было написано и у нас, что возвращаться к этому в статье на другую тему, пожалуй, не стоит.
Зимой 1918 года, после демобилизации, Хемингуэй вернулся в родной Ок-Парк. Даже по скупым намекам в позднейших его произведениях чувствуется, как много страшного и неприемлемого для себя увидел Хемингуэй на родине, о скольком он мог бы сказать, но так и не сказал. Вспоминая об этом в 1952 году, Хемингуэй заметил: «Я мог бы написать хороший роман об Ок-Парке, но не пишу его, потому что не хочу делать больно живым людям».
А среди этих живых людей еще жив был, например, человек, обучавший его в колледже, который в том же 1952 году с боязливой оторопью говорил о своем знаменитом сородиче: «Для меня и других в нашем городе загадка – как это мальчик, воспитанный в христианском и даже пуританском духе, может так хорошо писать о дьяволе и его присных на земле!»
И вот уже в 1918 году перед юношей Хемингуэем встал первый выбор: оставаться дома или идти в люди. Хемингуэй ушел, – и третьим затянувшимся курсом того же жизненного университета было пятилетие 1919 – 1923 годов, поглощенное газетной работой и литературной учебой.
Хемингуэй устроился в канадскую провинциальную газету «Торонто Стар». Как ветерана войны, побывавшего в Европе и знавшего языки, его скоро выдвинули на работу заокеанского репортера. Хемингуэй с радостью ухватился за эту возможность повидать свет, снова побывать в смятенной послевоенной Европе, поучиться там как газетному, так и писательскому делу. Постоянной базой его стал Париж – Мекка литературной молодежи Запада. За эти пять лет Хемингуэй много повидал и многому научился. Военным корреспондентом он побывал на греко-турецкой войне, в качестве газетного обозревателя видел Генуэзскую конференцию и конференцию в Лозанне, неоднократно наезжал в Испанию и навсегда полюбил эту страну и ее народ; ездил в 1923 году в оккупированный Рур, жадно впитывал традиции – и не только литературные – Парижа и беспокойных, вольнолюбивых, неукротимых обитателей Монмартра и Латинского квартала; и каждый день добросовестно направлял лаконичные каблограммы в редакцию своей торонтской газеты.
Шли годы. К концу 1923 года в Европе наступило послегрозовое затишье. Разъездной репортерской работы для Хемингуэя не предвиделось, прочая его литературная работа не окупала даже расходов на перепечатку и рассылку неизменно возвращаемых редакциями рукописей. «Папаше» Хемингуэю надо было думать о жене и новорожденном сыне. И вот Хемингуэю временно пришлось вернуться к единственному источнику существования – обратно в Канаду, в редакцию газеты «Торонто Стар». Это не радовало его. В торонтской газете были иные, далеко не канзасские нравы. Здесь верховодил ненавистный Хемингуэю некто Хайндмарш, который гордился своей кличкой «укротителя талантов». Здесь охотно заставили бы Хемингуэя разжижать каблограммы сменивших его «собственных заграничных корреспондентов» обычной газетной водой. Делать то, что в свое время делали с его собственными лаконичными депешами, вроде: «Кемаль утверждает не жег Смирны виноваты греки», которые редакция переводила на язык общих мест и газетных штампов и печатала примерно в таком виде: «В сегодняшнем конфиденциальном интервью, данном корреспонденту Монументаль Ньюс-Сервис, Мустафа Кемаль категорически отрицал какую-либо причастность турецких войск к сожжению Смирны. Город, по заявлению Кемаля, был подожжен греческим арьергардом еще до того, как первые турецкие отряды вступили в предместье»3.
Именно в Торонто Хемингуэй пытался уклониться от этих поручений, пародируя в своих фельетонах напыщенный стиль газеты. Такова, например, его пародия на рекламные публикации об американских курортах: «Прекрасное озеро Мухобойное гнездится, как язва, в самом сердце больших северных лесов. Вокруг него громоздятся величественные горы. А над ними высится величественное небо. Со всех сторон его окружают величественные берега. А берега усеяны величественной дохлой рыбой – заснувшей от скуки»4. Эта пародия заставляет вспомнить былые канзасские заповеди и предваряет стиль будущего пародийного романа Хемингуэя «Вешние воды», но в редакции «Торонто Стар» она лишь дразнила гусей.
Хемингуэй годами воспитывал в себе честное и серьезное отношение к слову, а именно такого отношения и не было в его газете и не этого от него требовали редакторы. Хемингуэй вскоре решил бросить газету, где ему становилось тесно и, главное, душно. В январе 1924 года Хемингуэй снова надолго порывает с Америкой и уезжает в Париж в надежде стать писателем. Не то, чтобы он не любил газетной работы, он даже боялся, что увлечение ею повредит ему, как писателю. Позднее Линкольн Стеффенс вспоминал: «Как-то вечером, во время Лозаннской мирной конференции, Хемингуэй показал мне свои депеши с греко-турецкого фронта. Он только что перед тем вернулся с театра войны, где наблюдал исход греческих беженцев из Турции, и его депеша сжато и ярко передавала все детали этого трагического потока голодных, перепуганных, отныне бездомных людей. Я словно сам их видел, читая, строки Хемингуэя, и сказал ему об этом. «Нет, – возразил, он, – вы читайте код. Только код. Ну, разве это не замечательный язык?» Он не хвастал, это была правда, но я помню, как позже, много позже он говорил: «Пришлось отказаться от репортажа. Очень уж меня затягивал язык телеграфа»5.
Отказаться было нелегко. Похвала патриарха американского журнализма Линкольна Стеффенса значила много, а Стеффенс, по его собственным словам, считал, что «Хемингуэй был тогда самым многообещающим человеком в Европе». И теперь, после разрыва с «Торонто Стар», карьера журналиста оставалась для Хемингуэя открытой. Однако при одном непременном условии: «забывать то, что ты писал вчера», и забывать во всех смыслах. Иными словами, избрать «вторую древнейшую профессию»: продать свое перо желтой прессе. Хемингуэй на это не пошел: не позволила совесть человека и писателя, к тому же, как он позднее объяснял, это разрушило бы его память писателя, заставило бы растрачивать сегодня те впечатления и слова, которые ему понадобились бы завтра.
Приходилось туго. Все надо было начинать сначала. Ведь в ноябре 1922 года у жены его, ехавшей к нему в Лозанну, в поезде выкрали чемодан, а в чемодане было все, до этого времени написанное Хемингуэем: почти законченный роман, восемнадцать рассказов, тридцать стихотворений (случайно уцелело только два рассказа – «У нас в Мичигане» и «Мой старик», еще не возвращенные к этому времени из очередной редакции). Однако нет худа без добра: начинать можно было, минуя уже пройденный ученический этап. От этого этапа работы, кроме двух рассказов, осталось еще несколько заготовок, контрабандой включенных Хемингуэем в газетные корреспонденции. Это были уже не телеграммы, а беглые зарисовки, которые печатались уже не в ежедневной газете, а в ее воскресном приложении. И в этих своих заметках журналиста Хемингуэй не позволял менять ни слова. Для него это была не просто газетная поденщина, а заготовки для возникавших замыслов, наброски для будущих полотен, и самого себя он все чаще рассматривал как писателя на этюдах. Правда, пока он ограничивал свою задачу. Он считал, что прежде всего «писатель должен видеть, чувствовать, обонять, осязать, слышать». И он с упорством спортсмена неутомимо тренировал все органы чувств.
О способах этой тренировки Хемингуэй позднее, в 1935 году, рассказывает в фельетоне «Монолог к маэстро». Он взял начинающего автора ночным сторожем к себе на рыболовную яхту, чтобы тот мог наблюдать все стадии ловли. И вот он советует своему «ночному сторожу»: «Запоминайте все звуки и все, что было сказано. Установите, чем вызваны были ваши чувства, какое действие взволновало вас. А потом запишите так, чтобы читатель тоже увидел это и почувствовал то же, что и вы… Потом, для разнообразия, представьте себя на чьем-либо месте. Если я на вас наору, постарайтесь не только переживать это, но и представить себе, о чем я при этом думаю…» 6
О том, как сам Хемингуэй на первых порах учился фиксировать непосредственные впечатления, свидетельствуют некоторые газетные корреспонденции. Вот в 1922 году Хемингуэю довелось ловить форель на Роне близ Женевского озера, и он записывает и включает в газетную корреспонденцию: «К вечеру с Женевского озера тянет по Роне бриз. Тогда ты удишь вверх по течению спиной к бризу, солнце печет тебе затылок, по обоим ‘берегам зеленой долины встают белые горы, и муха закидывается далеко и проплывет под крутыми откосами горного потока шириною не больше ярда, но быстрого и полноводного»7. И невольно узнаешь в этом заготовку, которая, наслаиваясь на впечатления детства, оформится позднее в знаменитых рыбных ловлях Ника Адамса на Биг Ривер или Джейка Баржа в Бургете.
Или в том же 1922 году Хемингуэй летит из Парижа в Страсбург на одном из первых самолетов одной из первых линий гражданской авиации. Хемингуэй отмечает в своей корреспонденции, что перелет этот занял два с половиной часа, тогда как экспрессом он доехал бы за десять часов. И тут же точно фиксирует момент взлета: «Чемодан наш поставили под кресло рядом с креслом пилота. Мы вскарабкались в душную маленькую кабину, механик дал нам ваты заткнуть уши и запер дверь. Пилот уселся на свое место позади нашей закрытой кабины, механик раскрутил пропеллер, и мотор заревел. Я оглянулся на пилота. Это был приземистый человечек, кепку он надел козырьком назад, его меховая куртка и большие рукавицы были в масляных пятнах.
- Журн. «Time», 13 декабря 1954 года, стр. 72.[↩]
- В нем американские газеты дают сжатое изложение всей корреспонденции.[↩]
- Из очерка «Old Newsman writes», журн. «Esquire», декабрь 1934 года.[↩]
- Газ. «Toronto Star Weekly», 21 мая 1921 года. (Эта и большинство других ссылок на ранние газетные публикации 20-х годов цитируются по работе: Charles A. Fenton, The apprenticeship of Ernest Hemingway, N. -Y. 1954.)[↩]
- Lincoln Steffens, Autobiography, N. -Y. 1931, p. 834.[↩]
- «Monologue to the Maestro», журн. «Esquire», 1935, октябрь.[↩]
- Газ. «Toronto Daily Star», 10 июня 1922 года.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 1957