Два века в тени Искандера. Императивные и эстетизированные
Существуют философы «однонаправленные» («правые», «левые», «радикальные», «либеральные», «консервативные»); споры в их сообществах — это споры своих со своими.
Чем менее причастен идеолог этого типа к личному художественному творчеству, тем резче и определеннее контуры его идейной позиции и степень стилистической напряженности, то есть эстетически оформленного пафоса и голосовой «позы». Это позиция, авторитарно утверждаемая на краях и полюсах, она антитетично и принципиально противопоставлена оппоненту. Идеологии такого типа довлеет риторика контрастной оппонентуры, не склонной к компромиссу, это риторика однотонно-упрямого самоповтора; она кажется себе тем убедительнее, чем чаще ей удается огласить свои аргументы. Узость идеологического горизонта компенсируется начетнической твердостью убеждений. Таково безрадостное и безблагодатное христианство позднего Льва Толстого; такова анемичная публицистика народников на исходе века.
Однонаправленный дискурс дорожит своей прямотой, нехитрой логикой, культивирует самоочевидные истины, интонацию императива и радуется любым трофеям здравого смысла. Эта позиция не способна развиваться и усложняться, она бедна интонациями и словарем, но крепка постоянством и «преданностью идее». Есть в идеологии этого типа, как и в живых ее носителях, нечто угрюмо-одиозное или, по слову А. Блока, «совиное» («Победоносцев над Россией / Простер совиные крыла»). В плане истории характеров им соответствуют эгоцентристы и так называемые правдолюбцы, а в плане истории эроса — интроверты-однолюбы.
К типу однонаправленной идеологии принадлежат основные разновидности «категорического императива» (не в кантовом смысле термина, а в смысле упрямой безоговорочности): фатализм, стоицизм, скептицизм, пессимизм, нигилизм; сюда органично примыкают национализм, расизм и фашизм. Можно сказать и так: это — готический тип сознания. Так мыслили наша революционная демократия, наши террористы всех мастей — от народовольцев до Б. Савинкова, наши радикальные строители всеобщего благоденствия, как теоретики, так и практики — до «неистовых ревнителей» марксизма-ленинизма включительно.
Сложнее дело обстоит с эстетизованными формами идеологии, которые разворачивают свой Органон не в зоне понятийной конкретики, а в горизонте художнического видения. Чем более успешно в архитектониках этого типа поэтика превозмогает риторику, тем прихотливее авторская позиция соединяет несоединимое, возводя идеологический оксюморон в принцип новой правды о мире и человеке в нем. Так синтезируется амбивалентная (образ Януса у Герцена в некрологе «Хомяков») или поливалентная (Розанов) позиция, оформляемая не на краях и полюсах, но «между». Само качество валентности (то есть меры и мощности сочетания одного элемента идеологической конструкции с другим и всеми иными) осознается как предпосылка органической гибкости и возможность универсализации такого рода идеологии, которая сама по себе способна продуцировать целые семейства разноречивых, контрастно-хоровых (а значит, лично-соборных и единомножественных) позиций.
Чаадаев, Герцен, Достоевский, Розанов — люди в ситуации «между» и «везде». Молодой Герцен записывает в «Дневнике» 17 мая 1844 года:
Странное положение мое, какое-то невольное juste milieu (двойственность. — К. И.) в славянском вопросе: перед ними (людьми круга Белинского. — К. И.) я человек Запада, перед их врагами человек Востока. Из этого следует, что для нашего времени эти односторонние определения не годятся1.
У символистов Серебряного века эта продуктивная и тяготеющая к серьезному универсализму позиция редуцировалась в «энциклопедизм» (Брюсов) и утонченнейший эстетизм (Вяч. Иванов). Эстетизованные типы философского дискурса (Ницше, Розанов, Шпенглер, Бубер, Батай, Бахтин) дают слишком много поводов для попреков со стороны ценителей точного исторического знания: они-де «романы» пишут, а не исследования. Однако импрессионистическая критика в лице И. Анненского, А. Волынского или М. Волошина не теряет своей реальной историко-критической ценности при всем обилии в ней всяческого «художества», так же как «стилизованное православие» (Н. Бердяев) книги «Столп и утверждение Истины» (1914) не становится источником нового сектантства.
Однако подлинные свои ценности идеология «единства противоположностей» обретает не на путях эстетического бегства, а в том факте, что именно такого рода позиция способна реальным, ощутимым образом инициировать будущую социальную реальность, будущие состояния сознания, будущие модели поведения — и не в форме благих намерений (то есть утопически), а в форме продуктивного отрицания (апофатика антиутопий, например) и прямой антиципации возможных миров2. Интенциональность поиска, самоценная именно этой своей множественностью методов, аспектов, языков описания в их самых немыслимых сочетаниях, породила такие удивительные книги, как «Столп и утверждение Истины», и такие удивительные концепции, как учение о ноосфере Т. де Шардена и В. Вернадского, креативную географику Л. Гумилева, философию поступка М. Бахтина…
Должны были в русской культуре появиться тексты, синтетические в жанровом смысле — вроде «Философических писем», «Русских ночей» и «Былого и дум» — и универсальные по составу мировоззренческой архитектоники: роман «Братья Карамазовы» и теперь читается как энциклопедия актуального христианства. То, что на заре профессионально-философского русского творчества могло выглядеть как многосторонняя любознательность (историографы XVIII века и современное им классическое масонство; «ученая поэзия» М. Ломоносова, а затем С. Боброва), к рубежу XIX и ХХ веков преобразовалось в синтетику наук и художеств: В. Хлебников с его историософской нумерологией; движение «греческого возрождения» (Ф. Зелинский, Вяч. Иванов, Н. Бахтин); ментальная стереометрия модерна в живописи, скульптуре и архитектуре; светомузыка А. Скрябина; «вычисленные» каденции И. Стравинского. Открытие «обратной перспективы» в иконах древних мастеров, оказавшись в поле универсалистского науковидения, стало мировоззренческой сенсацией эпохи (П. Флоренский, Е. Трубецкой, Л. Жегин); нечто подобное произошло с филологической герменевтикой, когда О. Мандельштам выучил итальянский и написал свой прославленный трактат «Разговор о Данте» (1933).
Только теперь в возможной полноте раскрываются подлинные масштабы метафизики Достоевского и его фундаментальные открытия в области духовной антропологии; недаром ко двору пришлась на рубеже двух тысячелетий философия поступка М. Бахтина.
Идеологии полицентризма отвечает барочная затейливость стиля, ломающего все каноны, какие подвернутся под руку3. В. Ильин, явно под влиянием идей М. Бахтина о монологизме и диалогизме, писал в эмигрантском «Возрождении»: «Как «Записки одного молодого человека», так впоследствии «Былое и думы» никак нельзя причислить к жанру «монологической» литературы, скучной и навязчивой как разговоры о прошлогоднем снеге, столь типичной для Белинского и последующих нигилистов, где подлинной диалектики так же мало, как и в нынешнем «диамате»»4.
Человек, открытый диалогу с его идеологическим многоголосием и всему гомону многоязычного мира, его этнической и религиозной пестроте, — это человек-экстраверт, не утративший веры в доброе человечество, в Сущее Добро, говоря короче — в Богочеловечество. Эта вера может выглядеть наивной и простоватой, даже юродской, лишенной подлинного трагизма и катарсиса, она может свидетельствовать о мягкотелости и обломовском прекраснодушии…
Все так, но кто сказал, что «прекрасная душа» — это плохо?
Живой носитель идеологической полифонии и симфонии остается в рамках человеческого достоинства, чести и порядочности. У него есть привычка к почтительной оглядке на голос оппонента и умение хранить тайну конфидента. Наконец, он живет в ясной перспективе большого времени и в спокойной уверенности в правоте своего дела, пусть и относительной. Еще в молодости Герцен этически самоопределился в истории мировой совести; см. его ранний незавершенный трактат 1846 года «Несколько замечаний об историческом развитии чести», опубликованный в «Современнике» (1848, № 3).
Множественность точек зрения, обнимаемая единством творческой личности, связана и с деструкцией дискурса, в частности, языкового. М. Жихарев специально отметил деформацию стилистического канона в «Философических письмах»: «Язык, иногда до странности неправильный»5. Не напоминает ли это точную реакцию тончайшего из отечественных стилистов — И. Тургенева — на прозу Герцена: «Язык его, до безумия неправильный, приводит меня в восторг: живое тело»6? Б. Чичерин вспоминал, как С. Шевырев, признанный знаток риторики изящной речи, «на кафедре потешался над современным слогом Герцена»7.
Разница между закрытым и открытым типами философского дискурса и художнического видения мира та же, что между целостью и целостностью или статикой и динамикой. Когда же два эксцентричных мировоззрения, предъявляющие свои высказывания в формах живой, взволнованной речи, вступают в диалог, — мы присутствуем при картине душераздирающей: критерии оценки (и взаимооценки) смещаются в область личного аксиологического каприза.
Герцен глазами Розанова
Типичный случай — яростная хула Розанова на Герцена: не только своего старшего современника (в год кончины Герцена четырнадцатилетний Розанов во втором классе симбирской гимназии зачитывался Писаревым), но и коллеги по типу «творческого поведения» (подчеркнем в этом пришвинском словосочетании его первую, креативную, часть, а не вторую, бытовую). Розанов воспринял личность и творчество Герцена не полицентрично, а в образе калейдоскопа с его принципом непредсказуемого сложения мозаично-арабесковых конфигураций. Узорчатость мировоззрения была принята им за беспринципность как этическую и псевдофилософскую составляющую герценовского мировидения.
В своих оценках дела Герцена Розанов не счел нужным отличить одиозную монолитность философа-интроверта (застывшую в самодовольной стагнации «целость») от многовекторного саморазвития философа-экстраверта (динамически развертывающейся «целостности»). Этой разницы не мог или не захотел уяснить для себя ярчайший мыслитель Серебряного века, когда он писал о Герцене:
Все великие люди, умы были «монолитны»: но Герцен весь явно «составлен» из множества талантов, из разных вдохновений, из многообразной начитанности8.
Если в эту реплику вместо слова «Герцен» поставить «Розанов», — мы увидим честную автохарактеристику великого «обличителя». Василий Васильевич, с понятным отвращением узнающий себя самого в своих «предшественниках», не мог не плюнуть в зеркало (подобная история происходит и в его скандальных оценках наследия Гоголя). Со спокойной иронией записал А. Ремизов в рабочей тетради 1950-х годов: «Гимнастика, выработавшая эластичность мысли, чем и объясняется на одну и ту же тему два противоположных мнения — в «Новом времени» — В. В. Розанов, а в «Русском слове» — Варварин»9.
А. Николюкин, компактно обобщивший контрастные суждения Розанова о русском демократе, справедливо заметил, что, когда отмечалось 100-летие рождения Герцена, в «Новом времени» сняли с набора статью «Герцен и 60-е годы», «ибо Розанов обладал удивительной способностью писать «сразу в двух направлениях»: с одной стороны, говорил, что Герцен подготовил подъем 1860-х, а с другой — утверждал, что «в Герцене, собственно, не зародилась, а погибла русская революция»»##А. Н. Герцен Александр Иванович // Розановская энциклопедия / Сост., гл. ред. А. Н. Николюкин. М.: РОССПЭН, 2008. Стлб. 225. Цитата из Розанова дана по изд.: Розанов В. В. Уединенное. М.: Московский рабочий, 1990.
- Герцен А. И. Собр. соч. в 30 тт. М.: АН СССР, 1954-1966. Т. 2. С. 234. Далее произведения Герцена цитируются по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.[↩]
- В плане космологии: Мостепаненко А. М. Проблема возможных миров в современной космологии // Вселенная, астрономия, философия. М.: МГУ, 1988; в плане семантики: Иванов Вяч. Вс. Семантика возможных миров и филология // Проблемы структурной лингвистики-1980. М.: Наука, 1982; Крипке С. Загадка контекстов мнения // Новое в лингвистике. Вып. 18. М.: Наука, 1986; Целищев В. В. Философские проблемы семантики возможных миров. Изд. 2-е. М.: Эдиториал УРСС, 2010[↩]
- Ю. Айхенвальд первым отметил черты барокко в стиле Герцена. См.: Айхенвальд Ю. И. Герцен (1909) // Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. М.: Республика, 1999. С. 514. Ср. здесь же такие эпитеты, как «князь эмиграции», «Александр Великолепный» (там же, с. 517), и вывод: «Герцен иногда больше светил, чем грел, и он строил в стиле барокко» (там же, с. 515).[↩]
- Ильин В. Н. Александр Иванович Герцен — загадка русской мысли и русского слова // Возрождение. 1963. Декабрь. № 144. С. 75.[↩]
- Жихарев М. И. Документальная записка потомству о Петре Яковлевиче Чаадаеве // Русское общество 1830-х гг. Люди и идеи. Мемуары современников. М.: МГУ, 1989. С. 88. [↩]
- Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 28 тт. Письма. Т. 8. Л.: АН СССР, 1968. С. 299. [↩]
- Воспоминания Б. Н. Чичерина / Сост., общая ред. С. Л. Чернова. М.: МГУ, 1991. С. 38. [↩]
- Розанов В. В. О писательстве и писателях. М.: Республика, 1994. С. 529.[↩]
- Ремизов А. М. Рабочая тетрадь (1950-е гг.) // Алексей Ремизов: Новые материалы / Вступ. заметка и публ. А. Грачевой // Алексей Ремизов: Материалы и исследования. СПб.: ИРЛИ РАН; Изд. «Дмитрий Буланин», 1994. С. 230. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2012