Достоевский и Шекспир. Герои и авторы в «большом времени»
О Шекспире в черновиках к «Бесам» сказано — «это пророк, посланный Богом, чтобы возвестить нам тайну о человеке, души человече[ской]»; причем тут же рядом Достоевский формулирует один из главнейших принципов своего творческого метода:
Вся действительность не исчерпывается насущным, ибо огромною своею частию заключается в нем в виде еще подспудного невысказанного будущего Слова. Изредка являются пророки, которые угадывают и высказывают это цельное слово.
И далее о Шекспире — как одном из таких пророков (11; 237)1.
Шекспира Достоевский читал с юных лет. Особенно впечатлял молодого Федора образ Гамлета: «Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет! Когда я вспомню эти бурные, дикие речи, в которых звучит стенанье оцепенелого мира, тогда ни грусть, ни ропот, ни укор не сжимают груди моей… Душа так подавлена горем, что боится понять его, чтоб не растерзать себя» (письмо шестнадцатилетнего Достоевского брату Михаилу от 9 августа 1838 года — 28, I;50). Если учесть неоднократные упоминания о «Гамлете» в «Братьях Карамазовых» и в подготовительных материалах (далее ПМ) к «Дневнику писателя», в том числе к одной из последних статей в нем — ответ А. Д. Градовскому (глава III «Дневника писателя» за август 1880 года), можно сказать, что образ датского принца был с Достоевским на протяжении всего его духовного пути. Отчасти поэтому такое внимание этой трагедии мы уделяем в нашей работе.
Шекспира — что очень важно — Достоевский читал и в один из решающих периодов своей жизни, в дни, проведенные в Петропавловской крепости в ожидании приговора суда по делу петрашевцев. Книги ему туда пересылал брат и — «особенно благодарю за Шекспира» (там же; 161), — писал в ответ Достоевский. Но вот что интересно.
В произведениях Достоевского первой половины его жизни, даже в подготовительных материалах и черновиках, имя Шекспира, упоминания его произведений или созданных им образов практически отсутствуют (в написанном там же, в крепости, рассказе «Маленький герой» помянуты герои двух шекспировских комедий) либо фигурируют в юмористическом ключе: «Если хотите узнать, как я страдал, спросите у Шекспира: он расскажет вам в своем «Гамлете» о состоянии души моей», — восклицает Фома Опискин.
В некотором роде исключение составляет трагикомический вскрик оскорбленного литературой Макара Девушкина: «И Шекспир вздор, все это сущий вздор, и все для одного пасквиля сделано!»
И только с началом работы над «Преступлением и наказанием» и уже до конца жизни образы Шекспира и его великого современника, другого пророка судеб человеческих — Сервантеса2 — становятся для Достоевского одними из главных «составляющих» того достигнутого человечеством знания, к чьей помощи обращается он в своем творчестве.
К анализу этого мы обратимся чуть ниже, а пока — о том, почему, на наш взгляд, произошло именно так. В 1876 году Достоевский писал в ПМ к «Дневнику писателя»:
Древняя трагедия — богослужение, а Шекспир отчаяние. Что отчаяннее Дон Кихота. Красота Дездемоны только принесена в жертву <…> Шекспир наших времен тоже вносил бы отчаяние. Но во времена Шекспира была еще крепка вера. Теперь же все действительно хотят счастья <…> Общество не хочет Бога, потому что Бог противоречит науке. Ну вот и от Литературы требуют плюсового последнего слова — счастья. Требуют изображения тех людей, которые счастливы и довольны во истину, без Бога и во имя науки и прекрасны, и тех условий, при которых все это может быть, то есть положительных изображений.
И немного ниже:
Шекспир — поэт отчаяния <…> Шекспир еще при Христе, тогда разрешалось, теперь же неразрешимо и обратилось в литературу отчаяния. Тревожные вопросы <…> Гамлет. Дон Кихот. Проклятые вопросы <…> Не знают, что правда, что нет3.
В двух словах эти чрезвычайно насыщенные смыслом записи можно понять так: Шекспир и Сервантес поставили глубочайшие вопросы человеческого бытия, своей неразрешимостью способные породить отчаяние. Но в их время еще была крепка вера, люди способны были ощутить присутствие Христа, живой идеал, рядом с собой, и потому «проклятые вопросы» ими еще разрешались. Теперь же времена изменились. Поэтому так важно, чтобы литература отвечала на вопрос: «что правда, что нет», поэтому, как сказано у Достоевского там же, «литература красоты одна лишь спасет» — той красоты, что способна преобразить человека, а не той, что лишь «принесена в жертву».
Но избежал ли отчаяния и ощущения неразрешимости главных вопросов бытия сам Достоевский? Нет, конечно, иначе не смог бы так потрясающе об этом писать. Справедливо об этом сказано: «Нельзя, разумеется, понимать примитивно, будто Достоевский писал «Шекспир наших времен», а подразумевал себя. Тем не менее, несомненно, что, терзаясь этими мучительными сомнениями, он искал свой путь, стремился понять, как же преодолеть отчаяние…»4
На наш взгляд, кризис мировоззрения Достоевского, начавшийся в молодые годы в Петербурге под влиянием Белинского и его окружения, не закончился сразу после каторги, а продолжался вплоть до 1864 года. Пережив и осмыслив два страшных ухода из жизни — жены и любимого брата — и пройдя через встречу с «ангелом смерти» (Л. Шестов)5 при написании «Записок из подполья», он обрел ту духовную основу, которая позволила ему приступить к созданию своих великих романов и к ответам на внушающие отчаяние вопросы, поставленные его предшественниками.
Раскольникова сравнивал с Макбетом еще Мельхиор де Вогюэ, а после того — многие авторы (последний из известных нам содержательный сопоставительный анализ этих двух мировых образов проведен А. Горбуновым6), но с Гамлетом, насколько можем судить, сопоставлений почти не проводилось7. Это основывалось, по-видимому, на традиционно устоявшемся представлении, согласно которому Гамлет — человек нерешительный, сомневающийся, против собственной воли, вынужденно совершающий зло — необходимое, в данном случае, для торжества добра. Но забывают при этом об одном важном обстоятельстве: Гамлет с самого начала уверен — как и Раскольников — что именно на него возложена задача ни много ни мало как восстановить справедливость в мире. Он говорит: «Век расшатался — и скверней всего, / Что я рожден восстановить его!» (перевод М. Лозинского; в оригинале: «The time is out of joint: — O cursed spite, / That ever I was born to set it right!»)
Гамлет злится, но призыв тени отца совпадает с его уже сформировавшейся внутренней уверенностью, что именно на него возложена миссия «восстанавливать» век («Мой рок взывает»). Не есть ли Призрак вообще проекция его духа, как черт Ивана Карамазова? Не случайно еще до появления Призрака Гамлет признается: «Мне кажется, его я вижу <…> В очах моей души»8, не случайно появившийся призрак вызывает у принца те же чувства, что и у Ивана: потрясение от зримого появления внутренне ожидаемого, а затем желание отмежеваться от него с помощью оскорблений.
Образ отца является, мы помним, и Раскольникову (во сне — а не в воспоминании, как часто прочитывают, — о забитой лошаденке), но здесь он не в силах уверить Раскольникова, что исправлять жизнь по собственному разумению — «не наше дело». Раскольников считает себя призванным нарушить «закон отцов». Однако назначивший себя судьей и преобразователем мира (и тем самым поступивший в услужение злу) человек тут же ощущает последствия этого: страшное одиночество, злость, все большую рабскую предопределенность своих действий9.
И Раскольников, и Гамлет ненавидят весь мир вокруг («Каким докучным, тусклым и ненужным / Мне кажется все, что ни есть на свете! / О, мерзость! Это буйный сад, плодящий / Одно лишь семя; дикое и злое / В нем властвует»), само солнце, ближних и самих себя. «Подлец человек», — говорит Раскольников. «Из людей меня не радует ни один»; человек — «квинтэссенция праха», — откликается Гамлет. Самому Достоевскому довелось услышать те же слова в один из решающих моментов своей жизни: стоя в 1849 году вместе с другими петрашевцами на эшафоте, в ожидании неминуемой, через несколько минут, смерти, Достоевский обратился к своему «Мефистофелю» — Николаю Спешневу: «Мы будем вместе со Христом[?]» — «Горсткой праха», — ухмыльнулся в ответ «Мефистофель»10. Как пишет Т. Касаткина, все дальнейшее творчество Достоевского было ответом на эту реплику Спешнева11.
Гамлет даже сомневается в реальности существования мира: не является ли все окружающее лишь «мутным и чумным скоплением паров». При этом ни у него, ни у Раскольникова не возникает вопроса: зачем такой мир и таких людей спасать, благодетельствовать, — не возникает, ибо конечная цель вовсе не эта12.
Великой, на века, заслугой трех гениев — Шекспира, Сервантеса, Достоевского — явилось открытие и доказательство истины: все благодетели человечества, ставящие перед собой именно такую глобальную задачу, независимо от степени их искренности, пусть и на самом глубинном уровне подсознания, сосредоточены главным образом на самих себе, действуют в первую очередь для себя, ставят конечной целью обретение личной славы и земного бессмертия (в памяти грядущих поколений).
И Раскольников, и Гамлет внешне вроде бы лишены своекорыстия, они готовы существовать «на аршине пространства» и «в скорлупе» (Раскольников), в «ореховой скорлупе» (Гамлет), но по сути дела амбиции их простираются на переделку всего мира по собственному разумению. Однако, поставив себя в центр мира, Гамлет и Раскольников парадоксальным образом ощущают, что уже себе не принадлежат: Гамлет называет сам себя «машиной», Раскольников «точно попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в нее втягивать».
Обоих манит самоубийство, но Раскольникову удается спастись от смерти физической и духовной, а Гамлет уходит в мир иной, унося с собой жизни еще семерых человек и надеясь лишь на то, что его оправдает в мнении этого мира своими словами (а их ведь Гамлет раньше презирал) Горацио.
Раскольников, как известно, был недоучившимся студентом юридического факультета. Гамлет, скорее всего, тоже: в вошедшем в историю как колыбель протестантизма Виттенбергском университете, где он учился и куда так и не уехал «продолжать учение», было только три факультета — теологии (там, судя по его не юному возрасту, хотя бы звание бакалавра он успел бы получить и, значит, был бы в духовном звании), медицины (тоже отпадает — нигде в пьесе нет намека на его врачебные знания) — и юридический. И вот два юриста13 решают восстановить справедливость на земле — через преступление, через убийство. Веря в Творца и в Провидение, они считают, что «до Нового Иерусалима» они вправе сами разбираться с судьбой своей и мира, — даже еще страшнее: что они-то и являются проводниками божественной воли. Образ Божий в человеке для Гамлета — лишь «богоподобный разум» (god-like reason), а conscience («разум» или «совесть» — по разным переводам; во времена Достоевского чаще переводили «совесть»14) — лишь то, что делает людей трусами («Thus conscience does make cowards of us all»)15 (ср. у Достоевского в ПМ к «Дневнику писателя»:
- Здесь и далее все цитаты из статей, записных тетрадей и писем Достоевского приводятся по изданию: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 тт. Л.: Наука, 1972-1990, с указанием в скобках соответствующего тома и, через точку с запятой, страницы. Курсивом в этих и во всех других цитатах отмечены слова, подчеркнутые автором, жирным шрифтом — выделенные нами. [↩]
- О романе «Дон Кихот» Достоевский писал: «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли <…> и если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь, людей: «Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?» — то человек мог бы молча подать Дон-Кихота: «Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить меня?» Я не утверждаю, что человек был бы прав, сказав это, но…» (22;92). О творческих связях русского и испанского писателей см.: Степанян К. А. Достоевский и Сервантес: диалог в большом времени. М.: Языки славянских культур (в печати). [↩]
- При воспроизведении этих записей пользуюсь той правкой, которая на основании изучения рукописей внесена недавно замечательным текстологом Н. Тарасовой: Тарасова Н. А. «Дневник писателя» Ф. М. Достоевского (1876-1877): критика текста. М.: Квадрига; МБА, 2011. С. 245-246. [↩]
- Левин Ю. Д. Шекспир и русская литература XIX века. М.: Наука, 1988. С. 150. [↩]
- Шестов Лев. Преодоление самоочевидностей (К столетию со дня рождения Ф. М. Достоевского) // Властитель дум: Ф. М. Достоевский в русской критике конца XIX — начала XX века / Сост., вступ. ст. и коммент. Н. Ашимбаевой. СПб.: Художественная литература, 1997. Используя здесь удачное выражение Шестова, вкладываем в него не совсем то содержание, что у автора (подробнее см.: Степанян К. А. Явление и диалог в романах Ф. М. Достоевского. СПб.: Крига, 2009. С. 117-119).[↩]
- Горбунов А. Н. Шекспировские контексты. М.: МедиаМир, 2006. С. 54-63.[↩]
- Отмечалась только присущая обоим героям рефлексия — Лотман Л. М. Реализм русской литературы 60-х годов ХIХ века. Л.: Наука, 1974. Д. Кирай, сопоставляя этих двух персонажей в совсем ином, нежели предлагается в нашей работе, направлении, делает акцент на таком (спорном, на наш взгляд) различии: в драмах Шекспира познание предшествует поступку, а в романах Достоевского «поступок «биографический» предшествует познанию» (Кирай Д. Раскольников и Гамлет — ХIХ век и ренессанс (Интеллектуально-психологический роман Ф. М. Достоевского) // Проблемы поэтики русского реализма ХIХ века. Л.: Наука, 1984. С. 119). [↩]
- Призрака видят (или им кажется, что видят) в первых сценах и другие, но слышит его здесь и далее (в присутствии Горацио и Марцелла, а затем Гертруды) только Гамлет (не есть ли это разговор героя с самим собой, как и у Достоевского?). Вспомним еще слова короля-отца из «Генриха IV», адресованные принцу: «Желание — отец той мысли, Гарри» (ч. II, IV, 5).[↩]
- Может создаться впечатление, — пишет известный немецкий достоевист Х.-Ю. Геригк, — что преступные идеи возникают у Раскольникова от долгого одинокого пребывания в его каморке. «Но дело обстоит как раз наоборот: Раскольников и каморку-то эту находит, и заболевает потому, что им овладело «безумное самомнение» (как выразился Гегель), которое привело его к полной изоляции от людей» (Геригк Х.-Ю. Достоевский и Шиллер // Достоевский. Материалы и исследования. Т. 19. СПб.: Наука, 2010. С. 9). [↩]
- Записка о деле петрашевцев. Рукопись Н. Ф. Львова с пометками М. В. Буташевича-Петрашевского / Публ. В. Р. Лейкиной-Свирской //Литературное наследство. Т. 63. М.: Наука, 1956. С. 188. [↩]
- Касаткина Т. А. «Главный вопрос, которым я мучился сознательно и бессознательно всю свою жизнь, — существование Божие». Опыт духовной биографии Ф. М. Достоевского // Достоевский Ф. М. Собр. соч. в 9 тт. Т. 1. М.: Астрель; АСТ, 2003. С. 36.[↩]
- Один из исследователей еще в начале ХХ века писал: Гамлетом владеет «всеобъемлющее отвращение к миру и человечеству — это неподходящий стимул для выполнения своего долга» (цит. по: Foakes R. A. Hamlet versus Lear. Cultural politics and Shakespeare’s Art. Cambridge: Cambridge U.P., 1993. P. 16).[↩]
- Можно отметить здесь на полях, что о юридической карьере для своих старших сыновей — Михаила и Федора — мечтал и отец Достоевского.[↩]
- См.: Левин Ю. Д. Указ соч. С. 188, 255, 278. См. также сайт: www.rus-shake.ru [↩]
- Ср. слова Ричарда III: «Ведь совесть — слово, созданное трусом, / Чтоб сильных напугать и остеречь» (перевод А. Радловой) («Conscience is but a word that cowards use, Devised at first to keep the strong in awe»). Многие комментаторы словно забывают сравнить эти две реплики, читая «Гамлета», но вряд ли не помнил об этом, заставляя Гамлета почти буквально повторить реплику кровавого тирана из своей предыдущей пьесы, сам Шекспир. «Раздумье» или «совесть» — как преграды на пути к действию — клянет и Раскольников.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2013