День вчерашний, день нынешний
…Борьба, требуемая теориею от драмы, совершается в пьесах Островского не в монологах действующих лиц, а в фактах, господствующих над ними.
Добролюбов
1
Знаете, какой самый большой позор в моей жизни был?.. Деталь я запорол однажды. Совсем зеленый пацан был, только заводской порог переступил – простительно вроде… А как я переживал!.. В глаза людям смотреть не мог. Расскажи кому-нибудь из нынешних молодых, рассмеются в лицо. А сейчас брака уже не так стыдятся, иные даже и протолкнуть его через контролера норовят. Около двух миллионов рублей ежегодно завод на браке теряет, на том, что в стружку идет…
Это из разговора с одним из ветеранов Челябинского тракторного завода Григорием Давыдовичем Тарловым, ко времени нашей беседы – начальником отдела технического контроля завода.
И ничего вроде выдающегося, героического Григорий Давыдович мне не поведал; ну, допустил человек на заре своей жизни промашку в работе, без умысла всякого, по неопытности скорее, с кем не бывает… А с другой стороны, пронес человек этот случай через сорок лет сознательной жизни, сделал неким стержнем нравственным в уже упоминанием одним об этом «пустячке» распахнул окно в тот неповторимый, удивительный мир конца 20-х – начала 30-х годов, который так хорошо знаком нам, поколению «детей», по литературе тех лет, составившей – не побоюсь громкого слова – эпоху в нашем не только литературном, но и общественном сознании.
И вот шел я с завода в общежитие, где жил в то время, и думал. А ведь случай, о котором поведал Тарлов, так и просится в рассказ. И не надо ничего домысливать, сама жизнь являет нам здесь то заострение, без которого глубин действительности, ее сущности не постигнуть, которое, собственно, и приподнимает рядовой случай до уровня искусства.
Однако что-то мешало мне, что-то и держало словно бы. Читался бы такой рассказ сегодня? Был бы по большому счету современен?.. Да, тема архиважная, дня у нас не проходит без призывов бороться за качество изделий, рабочая совесть – главный контролер, читаем мы на стенах цехов, и с этой точки зрения рассказ, герой которого ночей не спит, переживая промашку, как нельзя более кстати, но… Ведь подобных примеров мы имели и имеем вполне достаточно, а трудности, которые, казалось бы, на корню должны подрубаться этой примерной положительностью, не очень-то и убывают… На XXIV съезде КПСС говорилось о том, что нам удалось пока только «приостановить развитие некоторых нежелательных тенденций в экономике, наметившихся в предшествующие годы». Не в том ли дело, что подлинное искусство – это не иллюстрация, не скороспелый отклик на очередное постановление, решение, пусть и назревшее, нужное? Не раз мы бывали свидетелями того, как самые благие стремления, желание как можно скорее откликнуться на самые последние и, следовательно, самые правильные преобразования, реформы романом, повестью, рассказом оборачивались против авторов, против добрых замыслов и не только не несли в себе никакой современности, несмотря на привязанность действия к определенному, весьма злободневному событию, но и в эстетическом отношении получались весьма беспомощными, оказывали на читателя воздействие, прямо противоположное задуманному. Очевидно, связи искусства с действительностью сложнее, тоньше реакции простого механического раздражения… Улавливает ли их современная критика? Видимо, не всегда. Недаром в Постановлении ЦК КПСС «О литературно-художественной критике» указывается на то, что многие сочинения критического жанра «носят поверхностный характер, отличаются невысоким философским и эстетическим уровнем, свидетельствуют о неумении соотносить явления искусства с жизнью».
И хоть разумом я продолжал отмечать и важность, и злободневность брезжущего рассказа на рабочую (а какую же еще?) тему, чувство накидывало на него оттенок вневременности.
Придя в общежитие, я передал приятелям по комнате разговор с Тарловым. Вопреки опасениям Григория Давидовича, никто из обитателей комнаты не посмеялся над давними его переживаниями Да, никто не отрицал, что к браку ныне не то чтобы притерпелись, с ним борются, но нередко формально как бы. Однако никто не торопился зачислить Григория Давидовича в чудаки, наоборот, в голосах, в лицах ребят я уловил почтительность некоторую к Тарлову и ко времени, которое он олицетворял.
Выходит, подвело меня чувство, и очень даже современно освоить художнически случай, о котором я услышал в ОТК завода?..
Но разговор в комнате общежития только начинался.
– Вы вот себя и Тарлова на мое место поставьте, – предложил Боря Ковров. – Сейчас я слесарь-электрик, всегда в первую смену, удобно для учебы, а до этого работал на регулировке топливных насосов. Сама по себе работа не хуже любой другой, творческая даже, можно сказать. Что мне в ней не нравилось – рвать приходилось. За рублем гоняться. Сколько машинок пропустил – столько и получил. Арифметика вроде простая и понятная: прямая личная материальная заинтересованность в действии. Но ведь пропускать по-разному можно. По совести если, облизывать каждый насос, – без заработка останешься. Торопиться – против качества. К тому же конвейер в лихорадке, есть насосы – хватай, гони, потому что через час их может и не быть, ни с чем останешься.
– А техконтроль? – напомнил я.
– Девчонки зеленые. Я два года на регулировке, что они передо мной?..
– А совесть рабочая? Главный контролер… Борис долго молчит, не оборачиваясь, глухо роняет:
– Вы знаете, как мы жили?.. Я-то не помню многого, а мать или брата старшего послушаешь, сжимается все в тебе. Трое нас на руках у нее в войну осталось, мал мала меньше. Образования никакого, специальности нет – куда податься?.. Уборщицей в загот-зерно определилась. А какие у уборщиц заработки? Да и чего они, деньги-то, стоили тогда. Весной, снег стает, идет в поле, картофель мерзлый копает. Навозится за день, спину наломает, а тут объездчик. Куда, мать твою растак?! И отберет все. Она стоит, слезами умывается, домой и возвращаться страшно: трое ртов там, некормленых. Помыкается, побегает по селу, горстку крупы займет, на ведерный чугун кипятка… Одна мечта меня тогда грела. Семилетку поскорее кончить и трактористом стать. Лучше всех на селе трактористы жили… Вот и судите. Могу я о себе, о матери подумать? Правильно это, на одну чашу весов личное класть, на другую общественное – какая перетянет? В войну не считались, где мое, где наше, – все общее было. А сейчас?.. Разве в том, чтобы моя мать передохнула, пожила напоследок как следует, нет общественного интереса?
Как экономическая реформа ставит вопрос? Не противопоставление личного общественному, не столкновение, а слияние интересов!
Валя Пушкин, третий обитатель нашей комнаты (фрезеровщик, ударник коммунистического труда, депутат райсовета, на заводе — двенадцать лет), давно уже ерзает, вздыхает, хмурит светлые брови. И я догадываюсь, о чем он хочет сказать. Три недели я в общежитии, и дня буквально не проходит, чтобы Валя не завел речь о дорогом импортном станке фирмы «Шкода», который четвертый год высится без всякого движения посреди механического цеха.
Были собрания, совещания, были решения, назначались сроки, один жестче другого, а воз ни с места…
– У нас один станок гуляет, – добавляет Валя. – А бывает, где-то заводы целые ржавеют. Привезли, свалили и… забыли. Товарищи ваши, писатели, журналисты, сколько раз со страниц газет к хозяйственникам обращались, какие слова только им не говорили, а толку?.. В чем дело? Слов нужных не нашли?.. Если бы в слова все упиралось, тогда и реформа ни к чему.
2
…Получилось что-то вроде стихийной читательской конференции. Предложенный мною рассказ не то чтоб не прошел – его дополнили, дописали буквально на ходу. Да, поправки, которые были внесены, рассказ как таковой убили, выплеснулось из-под коллективного пера что-то близкое к повести, – но разве не примечательна сама по себе эта вот трансформация, этот вот неожиданный размыв границ почти готового рассказа, превращение его в повесть? В рассказе случай, о котором я услышал, не жил, не звучал, а в повести обретал как бы второе дыхание, лучшей затравки и не найти…
Тут было над чем задуматься.
Как-то я уже высказывал на страницах «Вопросов литературы» мысль о том, что рассказ в его классической, чеховской форме ближе всех других чисто художественных жанров к публицистике.
Это становится особенно заметным в годы крутых исторических переломов, в годы национальных подъемов и испытаний. Эти годы, как правило, дают как бы вспышку рассказа, поднимают жанр на такую высоту, что и в последующие десятилетия об отдельных рассказах этого периода спорят так, как не спорили когда-то о многотомных романах. Это объясняется в известной степени и мобильностью жанра, но главная причина – необычайная чувствительность рассказа к запросам времени, его способность выхватить из бурных вод жизни две противоборствующие тенденции общественного развития (или одну тенденцию), предельно заострить в двух-трех образах, емких, резко очерченных, столкнуть (или же выпятить) и кинуть на суд читателя. И если к этой публицистичности, к этой повышенной чувствительности к требованиям времени добавить эмоциональную насыщенность рассказа, образность, доходчивость, чего лишена публицистика, то становится ясным, какой силой воздействия на читателя обладает рассказ.
Иными словами, рассказ больше, чем какой-либо другой художественный жанр, выступает в роли своеобразного барометра общественно! жизни, выразителя ее противоборствующих сил, тенденций. Именно поэтому жанр сопротивляется случаю с Тарловым как основе художественного произведения. Тенденция такого рассказа, пусть даже и подкрепленная фактами не сорокалетней давности, а сегодняшними, не отражала бы изменившихся условий социально-экономического развития и обрекала бы рассказ на неудачу. То есть он мог быть написан, и такие рассказы появляются, но отклика глубокого у читателя не получают, властителями дум, душ не становятся. Жанр сопротивлялся такому отличному на вид материалу, взывал к дополнениям, к более глубинному и серьезному соотнесению с действительностью и, вывернувшись в конце концов, отдав без всякого сожаления благодатный материал повести, застыл в ожидании иных случаев, иных поворотов…
А как же быть с актуальностью, с архиважностью темы? Все это остается. За качество надо бороться. Но каждая проблема должна решаться каждым «ведомством», в том числе и искусством, с учетом специфики этого ведомства и тех законов, которые оно над собой признает.
С точки зрения иллюстративной рассказ М. Рощина «Мой учитель Гриша Панин» не только не современен, но пожалуй, что и вреден. В самом деле, печать, радио, телевидение, общественность призывают молодежь на производство, омоложение рабочего класса – процесс вполне объективный, а что делает Гриша Панин, один из лучших станочников, при явном сочувствии автора?.. Всеми силами отталкивает ученика, вчерашнего школьника, тонкого, вдумчивого паренька, от завода.
» Я давно хотел сказать. Ты не втягивайся, понял?» – «Да ты что?» – опять сказал я. Чего это он вдруг? Почему? Наоборот, я привыкать стал, обжился и работаю как будто неплохо, стараюсь, никто не скажет. «Да я и не думаю уходить», – сказал я. «Уйдешь все равно. А не уйдешь, я сам тебя выгоню, понял?» – Гриша засмеялся. «Да ты что?» – сказал я в третий раз. «Ученые тоже нужны, – он подмигнул весело. – А из тебя лучше ученый выйдет, чем работяга, понял?» – «Что ж я, плохо работаю?» – «Не в том дело…»
Хорош учитель, не правда ли? Конечно, странный этот диалог можно повернуть и так: вот разглядел, дескать, простой рабочий в ученике какие-то таланты и проявил государственный подход – направляет парнишку туда, где он больше всего принесет пользы обществу.
Такой поворот тоже имеет право на жизнь, но, думается, рассказ М. Рощина все-таки о другом. Не Гриша Панин, а сама обстановка в цехе, описанном в рассказе, выталкивает героя. Та духовность, та чистота, врожденная интеллигентность, доброжелательность, доверие к людям – словом, весь тот нравственный и интеллектуальный потенциал, с которым герой пришел в цех, под угрозой. Одна «выводиловка», плодами которой пользуется и Гриша Панин и персонально в которой никто вроде и не виноват, способна пошатнуть светлый мир героя.
Знания, почерпнутые в школе, тоже вроде ни к чему. Начал было рассказывать, как Степан Разин гулял по Каспию («…Меня распирало в ту пору от прочитанного, я проглатывал том за томом Костомарова, Соловьева, Ключевского…»), полцеха сбежалось послушать, «козла» и то забыли. Но появился мастер, и герою стало неловко, что его застали не за «делом», пусть и в обеденный перерыв.
Гриша Панин чувствует эти «ножницы» и на свой манер пытается помочь ученику. Уйдет он или останется и попытается бороться с тем, что противно его натуре, – это уже другой рассказ. Вполне возможно, что этот пока еще не написанный рассказ кому-то и милее, чем тот, который мы прочли, но стоит ли на этом основании отвергать (а такое случается) уже написанный, живущий своими законами, несущий в себе элемент новизны, без которой подлинное искусство невозможно?
Эта новизна – прежде всего образ Гриши Панина. Да, в свои тридцать с небольшим лет Гриша не читал Горького, мирится с «выводиловкой» и сам пользуется ее плодами – и все же чувствует себя в долгу перед учеником и на свой манер «спасает» его, спасает так, что нам, читателям, хочется уже не уводить героя с завода, – мы понимаем, что это не выход, – а изменить там обстановку, обеспечить «такой, так сказать, облик производства, который отвечает требованиям времени» (Отчетный доклад ЦК КПСС XXIV съезду).
Вот каким кружным путем вернулись мы к лозунгу: «Молодежь на производство!» И я совсем не уверен, что этот кружной путь самый длинный.
Точно так же обстоит дело и с Тарловым. Запихивать случай, при всей его внешней броскости, характерности, в рассказ, не соотнеся художнически с общим, глубинным течением социально-экономической жизни, – значит царапнуть, скрыть, исказить явление, отсюда один шаг до спекуляции, до конъюнктуры. Не говоря уже о том, что если бы такой рассказ появился, он бы «работал» против экономической реформы, ибо внушал бы читателю иллюзию, будто бы имеющиеся недостатки можно изжить исключительно с помощью благих намерений.
Да, я помню: реакция искусства на современность глубже, сложнее, тоньше реакции фотографирования или простого механического раздражения, но я все же иду на это упрощение и огрубление связей искусства и действительности, чтобы выделить, подчеркнуть парадоксальный, на мой взгляд, факт, тенденцию: несмотря на то, что экономическая реформа не первый год шествует по стране, а пять-шесть предреформенных лет были полны ожиданием, поиском ее, погоду в нашей индустриальной прозе делают не рассказы о Ковровых и Паниных, а произведения о Тарловых, они все-таки появляются, несмотря на всю их, атавистичность.
3
Андрей Блинов на протяжении долгих лет сохраняет верность рабочей теме. Есть у него свои находки, есть и потери на этом нелегком пути, и то и другое заслуживает отдельного разговора, здесь мы коснемся повести «Время ожиданий», отмеченной, кстати сказать, одной из премий на конкурсе книг на рабочую тему. Причем коснемся не столько деталей, сколько общей направленности, поскольку последняя имеет принципиальное значение для литературы о рабочем классе в целом.
Что это за направленность?
Прораб Норкин – сволочь, по определению Риты, главной героини, а вот начальник стройуправления Горев – хороший, очень напоминает Рите ее любимого учителя Ивана Максимовича. До поры до времени Горев не может раскусить Норкина, Рита и ее бригада терпят всевозможные злоключения, но в конце концов Горев признает, что Норкин – сволочь, выгоняет его и предлагает Рите быть прорабом.
В жизни всякое случается, может быть и так, как это изображено у А. Блинова. Но, как мы уже говорили, верность той или иной жизненной ситуации еще не гарантирует правды искусства. Насколько типична выбранная ситуация, как соотносится она с общим течением жизни? А. Блинов, нащупав интересный сюжетный ход (Рита отказывается во имя высоких идеалов от выгодного объекта и переводит бригаду на невыгодный, «дешевый» объект), наметив характеры, создав ощущение достоверности происходящего, загоняет открытые им богатства в прокрустово ложе таких жестких схем, что общественная значимость книги стремительно падает.
Не говорю уже о том, что решение: пострадавшего героя повышают (в награду за терпение как бы) в должности, злодей наказан, – отдает «поцелуем в диафрагму». Убеждать в торжестве правого дела должны не столько перемещения героев по служебным лестницам, сколько сами образы. Увидели бы мы нравственный, интеллектуальный, социальный рост Риты, поверили бы в нее, домыслили – посадили бы ее не то что в прорабское, но и в министерское кресло.
Но это не главное. Настраивая читателя на то, что все дело в административных просчетах: стоит плохого прораба заменить хорошим и все станет на свои законные места, автор лишает и себя, и своих героев возможности выйти на просторы больших социальных обобщений. Там, где А. Блинов кончает, повесть, на мой взгляд, должна начаться.
А что, если жизнь, условия труда и Риту сделают «плохой»?.. Ведь читали же мы в свое время рассказ В. Войновича «Хочу быть честным». Тоже о строителях. Название рассказа передавало суть главного героя, тоже прораба, между прочим, было его девизом как бы. А честности не получалось, герой страдал, метался, поступал против совести и размышлял – надолго ли его хватит при жизни такой.
Не может быть такого и с Ритой? Может. И что же, заменять «испортившуюся» Риту новым, хорошим прорабом? Но ведь это сказка про белого бычка! Где же выход? А выход, очевидно, в том, чтобы, не закрывая глаза на индивидуальность Норкиных, обратить самое пристальное внимание на положение, в которое они поставлены.
«…У него (Островского. – Б. А.) на первом плане является всегда общая, не зависящая ни от кого из действующих лиц, обстановка жизни. Он не карает ни злодея, ни жертву; оба они жалки нам, нередко оба смешны, но не на них непосредственно обращается чувство, возбуждаемое в вас пьесою. Вы видите, что их положение господствует над ними, и вы вините их только в том, что они не выказывают достаточно энергии для того, чтобы выйти из этого положения. Сами самодуры, против которых естественно должно возмущаться ваше чувство, по внимательном рассмотрении, оказываются более достойны сожаления, нежели вашей злости: они и добродетельны и даже умны по-своему, в пределах, предписанных им рутиною и поддерживаемых их положением; но положение это таково, что в нем невозможно полное, здоровое человеческое развитие».
Более ста лет назад написаны эти строки Добролюбовым, и как же неловко должно быть тем авторам и тем критикам, которые, на каждом шагу взывая к «типическим характерам, взятым в типических обстоятельствах», тем не менее стремятся почему-то объяснять героев, особенно с «червоточинкой», исключительно «из самих себя»!
Меня, читателя, вообще не устраивает, когда автор объявляет одних героев белыми, других – черными и на этом считает свою миссию законченной. Но я готов пойти и на уступку, принять Норкина как врожденного подлеца, пусть только автор исследует художнически, как ведет себя эта врожденная подлость в конкретных обстоятельствах: расцветает пышным цветом или же, наоборот, гаснет.
Но этого нет, и я подозреваю, что «подлость» понадобилась автору лишь для того, чтобы свалить на Норкина все шишки и тем самым замкнуть цепь, сосредоточить читательский интерес исключительно на фигуре прораба. Подлец-де таким уродился, одной подлостью больше, одной меньше, о чем тут толковать?
Увы, читатель нынче не так прост. Да, Норкин ловчила, махинатор, но… всегда ли по своей воле? И всегда ли для себя он ловчит?
Вот он зажимает сверхурочные, которые полагаются Рите и ее девчатам. Норкин играет на том, что бригаде коммунистического труда стыдно заводить речи о деньгах. Это спекуляция, но деньги-то Норкин кладет не в свой карман, он подкармливает другие бригады. В повести есть намек, что там, в других бригадах, дружки Норкина. Но, во-первых, мы этой дружбы не видим, Норкин одинок, а во-вторых, наивно это. Наивно потому, что мы знаем немного производство и слышали не раз такое словечко, как «выводиловка».
«Володька Беляев сказал, что он все выяснил насчет наших нарядов и что все очень просто. Мастер, конечно, не кладет этих денег себе в карман, но он заинтересован, чтобы лучшие рабочие, которые делают основную работу, получали бы больше, чем другие».
Это снова М. Рощин: «Мой учитель Гриша Панин». Здесь еще ничего, подкидывают передовым. Приходится порой «выводить» и не самым лучшим. Хорошо, что Рита и ее подруги такие сознательные, А другие не доросли еще до таких высот, они и слышать не хотят о том, что производство в лихорадке, что снабжение – никудышное, что выгодных работ раз-два и обчелся, а невыгодных – хоть пруд пруди, что в простоях виноваты поставщики, не выведи им некую среднюю зарплату, сразу же: давай расчет. А кто будет работать? Рита? На ней одной далеко не уедешь. Да и ее сознательная бригада трещит по всем швам…
Видите, как не легко и не просто Норкиным. Тут и ангел свихнется, не то что грешный человек.
Изменится ли что, если Рита сменит Норкина? Наверняка. Но сколь серьезны, глубоки, объективны будут эти перемены? Сколь долговечны? Не получится ли так, что индивидуальность Риты, ее прямолинейность, неистовая приверженность к букве заповедей упрут нас в ту же стену, но только с другой стороны? Не развалит ли Рита стройку и бригаду? И если Норкина терпят, с Норкиным мирятся (без Норкина плана нет, заработка тоже), то не исключено, что Рита очень скоро восстановит против себя и рабочих, и администрацию…
4
Нельзя сказать, что литература прошла мимо явлений, которые в значительной степени и обусловили реформу. У нас замечательные кадры хозяйственных руководителей, – утверждала и утверждает литература. Этими кадрами мы можем гордиться не меньше, чем успехами в освоении космоса. Но, как видно, и на старуху бывает проруха. С некоторых пор отдельные руководители ведомств, предприятий, цехов взяли моду цепляться за старую технику, за устаревшую продукцию, на новое идут неохотно, вдобавок ко всему правдами и неправдами стараются выбить для себя плановые задания поменьше, полегче, буквально сидят на резервах. Надо бороться с этими неприятными фактами? Надо! Как? А очень просто. Созвать, к примеру, совещание, двух-трех самых злостных консерваторов и махинаторов для острастки наказать, а то и снять, остальных же пристыдить, напомнив еще раз, что все у нас общее, хитрить с государством – самих себя обманывать.
Такова логика некоторых современных произведений на рабочую тему. Но эта логика плохо соотносится с логикой проводимых у нас социально-экономических преобразований. «Чтобы преодолеть имеющиеся трудности, – говорится в Отчетном докладе ЦК КПСС съезду партии, – нужно… создать такие условия, которые заставили бы предприятия выпускать новейшие образцы продукции, буквально гоняться за научно-техническими новинками, а не шарахаться от них, образно говоря, как черт от ладана». Вот, следовательно, о чем идет речь – об объективных условиях, а не просто о злой или доброй воле того или иного руководителя.
«Какие же рогатки стоят на пути переноса опыта с завода на завод? Прежде всего (курсив мой. – Б. А.) – ложно понимаемое самолюбие. Оно воздвигает прочный психологический барьер против всего нового, что просится со стороны. Иногда сюда примешиваются соображения материального порядка: внедришь плохое свое – получишь больше, чем за хорошее чужое… Не пришла ли пора потребовать от начальника цеха внедрения предложений, облегчающих труд, независимо от того, кто вносит их – свои или чужие?»
Анализ был правдивым и точным, это больше всего взбесило Гребенщикова».
Это из романа В. Попова «Обретешь в бою».
Думается, здесь автор противоречит сам себе. Гребенщиков – фигура сложная, в нем есть «червоточинка», но никто не оспаривает его опыта, знаний, таланта инженера, производственника: сбрасывать со счетов его личные качества нельзя, но не менее опасно упирать в них конфликт – это значит мельчить роман. Кому-кому, а героям В. Попова должно быть известно, что «консерваторами» наши хозяйственники выступали чаще всего не потому, что не знали, где право, где лево, и не потому, что технический прогресс им вообще не по душе. Новая техника – это почти всегда сбой отлаженного производства, удар по плану, потеря, пусть и временная, первых мест, премий, осложнение отношений с ведомством, с плановыми органами, которые за срыв плановых заданий по головке не гладят.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.